Служба — не дружба

От отца я неоднократно слышу, что солдат спит, а служба идёт. Первой моей военной ночью служба шла хорошо — до утра и на другую сторону не перевернулся и ни одного сна не увидел. Проснулся я потому, что кто-то что-то закричал словно резаный, проснулся и ничего не понимаю: где я и кто я — нет печи, нет дома, нет отца с бабушкой, и Глыжки не видно. А вокруг, словно встревоженный муравейник, суетятся хлопцы: кто хватает штаны, кто гимнастёрку натягивает на плечи, кто обувает уже и ботинок. Шум, гам, тарарам. Куда они так, не на пожар ли? Тут и меня само собой подбросило из постели: да я же — военнослужащий, вот кто я! И на меня не иначе пчёлы напали, так я начал кидаться, чтобы не отстать от всех. А оно, если очень спешишь, всегда что-нибудь да не так: в штаны вскочил правильно, а гимнастерку чёрт на меня напялил задом наперёд. Пока её снял да снова надел — обуваться некогда, в казарме пустеет. Носки — в карман, ботинки — на босую ногу и опрометью — на улицу уже самый последний. А куда и чего, сам не знаю.

Строй уже стоит, выравнивается, тихонько перешёптывается, а перед ним сам подполковник Асташевский молча раскачивается то на носках, то на каблуках, недовольно пошмыгивает носом, с нетерпением поглядывая на часы. А тут ещё и я из казармы выскочил словно Филипп из гороха. Вроде цыплёнка, что опоздал под наседку, а потом с писком бегает вокруг неё и не может забраться под спасительное крыло, так и я под строгим взглядом офицера не могу себе найти место в строю, куда ни соберусь — стена. Так мне и не удалось спрятаться за чужие спины, подполковник остановил мою беготню.

— Станьте здесь! — показал он мне пальцем место не в строю, а перед строем.

И я стал с чувством обречённого на смертную казнь. Это же, пожалуй, самое малое, что мне будет — прикажет всё что на мне сдать и отправить самого обратно домой по шпалам как миленького. Пускай бы что хотел делал, только не это. Я кляну сам себя последними проклятиями и вместе с собой тот матрас, на котором так сладко спится. Вот это начал службу — нечего сказать, молодец. Будет чем дома похвастаться.

А перед строем стыдно: сто пар глаз на меня глядят, и все чужие, кроме Санькиных; и смотрят эти глаза по-разному: какие с состраданием, какие с простым любопытством, а некоторые и с насмешкой.

Но, как говорят, из большого грома — малый дождь. Подполковник заговорил не столько сурово, как насмешливо:

— Ну что, сонная тетеря, ты спать сюда пришёл? Спать надо было у мамы под подолом, а тут служба, разгильдяй.

И мне стало спокойнее: ничего, видно, страшного не будет, а будет мораль. Но мораль морали — рознь. Эта была долгой, нудной и обидной. Она пробирала до печёнок. Таким, как я, оказывается, нельзя ничего доверить. Я усну в карауле на посту, и тогда всю батарею возьмут тёпленькую без единого выстрела. Я могу заснуть и возле пушки на огневой позиции — тогда нас подавят вражеские танки.

Подполковник как-то догадался, что мои носки не на ногах, а в кармане, и приказал их оттуда вытащить и показать всем, будто все их никогда не видели. По строю пробежал весёлый смешок. Командиру батареи не понравилась и моя военная выправка, потому что вся гимнастерка собралась впереди, а не за спиной, как это ей положено. Поэтому, кроме тетери и разгильдяя, я — ещё и пантюх. Но он из меня сделает человека, он мне покажет, где раки зимуют, и научит ценить звание будущего офицера советской артиллерии, он не позволит таким, как я, позорить свою батарею. И чтобы мне служба не казалась мёдом, на первый случай хватит и выговора перед строем. А там будет видно, что со мной делать. Мораль закончилась, как и вчера, когда он ругал меня за двойку: выгоню, будешь вывески в городе читать по слогам, невежда. Мне было уже известно, что «вывески» — его любимая угроза, как и то, что у него есть и другое прозвище — Грызь. Недаром Юрка Колдоба вчера хмыкал, когда узнал, что генерал меня направил в эту батарею.

В жизни иной раз бывает, словно в кино: только я вспомнил Юрку, а он тут и стоит неподалёку от подполковника. Я просто его не заметил. Не до поросёнка свинье, если её смолят. А он, по всей видимости, тоже будет каким-то над нами учителем, ведь это ему подполковник велел:

— Ведите на физзарядку!

Ну и Юрка — хитрюга! Друг мне называется. Не мог вчера похвастаться, что уже в командиры вышел. Вот он, как всегда, словно только что с картинки сошёл, висящей в казарме возле люстры, статный, отутюженный, подтянутый. Немного незнакомым мне металлическим голосом он скомандовал:

— Ба-та-ре-я-я! Прямо — арш! — и побежал рядом со строем лёгким шагом взлелеянного скакуна.

В строю я оказался рядом с Санькой. Уже почти сутки, как мы живём в одной казарме, я уже успел послушать две морали за это время и получить выговор, а поговорить с другом всё не приходилось. Да и тут под топот сотен ботинок не очень разговоришься, а если повысишь голос, то сразу — разговоры в строю! Поэтому Санька на ходу только крепко пожал мне руку и радостно бросил несколько слов:

— Всё хорошо! А Грызя не бойся. Он каждое утро ловит тех, кто опоздает, и одинаково грызёт. Не ты первый!

— Разговор в строю!

Санька замолчал, а я себе думаю под топот ног: дудки он меня теперь поймает, этот Грызь. У меня на плечах не пустой горшок, а с головой кого хочешь можно объехать на вороных. Вот возьму и умудрюсь лечь с вечера в штанах — всё же утром быстрее будет. Гимнастерку на плечи — и я уже в строю. Пускай других ловит, у кого башка не варит. А то, видите ли, договорился — из-за меня танки батарею растопчут.

Что такое настоящая физзарядка, я толком до этого не знал. У нас в школе смотрели на физкультуру сквозь пальцы. Обычно её заменяли другими уроками, а если и не заменяли, то мы просто этот час валяли дурака. Кроме химика, у нас не было и физкультурника. А наши учительницы — ещё те спортсмены! Не снимая верхней одежды, чтобы не околеть в холодном, словно улица, коридоре, немного руками помашем, ногами подрыгаем и — опять в класс, где изо рта идёт пар.

А тут физзарядка так физзарядка. Сначала Юрка нас гнал рысью вокруг казармы, а потом по стадиону, как Петька Чижик гоняет на луг колхозный табун, гнал до той поры, пока мы не засопели и не покрылись потом. Это называется лёгонькой пробежкой. Затем, построившись широкими рядами, вслед за Юркой мы начали делать разные выкрутасы: то, согнувшись крюком, махали растопыренными руками — представляли из себя мельницу, то прыгали на носках козлами, аж селезёнка ёкала и тряслась голова, то били поклоны, доставая пальцами рук пальцы ног, то лупцевали, словно боксёры, воздух, то, выпрямившись, словно доска, ложились на землю, касаясь её только руками и ногами и ничем больше другим, начинали отпихиваться от нее, аж трещали руки в мослах, а затем снова опускались, словно нюхали росистую траву. На втором или третьем отпихивании я сдался и лёг на живот — так нюхать землю легче. Смотрю — и соседи не дураки. Самое лёгкое упражнение — это расслабление: тут стой и махай неживыми руками, словно усталый аист, да вздыхай полной грудью, как по родному отцу.

После физзарядки по дороге в казарму мы снова смогли с Санькой перекинуться словечком-другим. Это уже насчёт Юрки. Если его не временно, а навсегда поставили нами командовать, то будет нам с Санькой не служба, а малина. Всё же как ни говори, а свой человек: на одной улице выросли, на одни гулянки ходили. Неважно, что мы танцевали только «Сербиянку», а он и в вальсе крутился в какую угодно сторону. И тут уж как ни крути, а будет нам облегчение.

И наши светлые надежды сбылись в тот же день. Намного загодя до обеда батарею уже который раз построили снова. Прошёл слух, что нас разделят на взводы и тогда, кроме подполковника, над нами будет ещё уйма нового начальства. Мы с Санькой стали рядом, чтобы попасть в один взвод. Думалось, что нас так и делить будут, как стоим — отсюда и до сих пор.

Подполковник Асташевский появился в казарме на делёж не один, а в окружении целой свиты офицерства. С ним были два майора и два капитана. После команды «вольно» подполковник объявил, что это будут наши командиры взводов, и попросил их любить и ценить. Они нас будут непосредственно воспитывать, они нас выведут в люди. Затем нас перестроили по ранжиру. Гражданский человек, разумеется, не знает, что это за штука, так я скажу. Ранжир — это когда во главе строя стоят дылды высотой с каланчу, а в хвосте — заморыши коту под пяту; а потом, если от макушки каланчи протянуть воображаемый шнур до макушки последнего недоростка, то все головы в строю должны быть, словно под линейку. Вот тогда строй будет строем, а не как забор с неровными досками. Долго нас перестраивали, чтобы добиться ранжира, ведь шнура же на самом деле не было, а всё на глаз. Нас с Санькой переставляли раз пять: то между нами попадутся высокие, то низкие. В итоге мы оказались друг от друга чёрт знает где. Видимо, лопнули наши надежды быть в одном взводе.

Наконец начальство в охоту наранжирилось. Подполковник не один раз критически осмотрел строй с обоих концов, или по-нашему, по-военному — флангов — и не нашёл, к чему придраться. Если чья голова немного и портила прямую линию, то урезать же не будешь. Вот только теперь майоры и капитаны отчислили каждый себе по порядку, не выбирая, по двадцать пять человек и начали их записывать в свои блокноты.

Мы с Санькой попали всё же к одному командиру: разница в высоте у нас оказалась не такой и большой — я выше друга всего на голову. Вот только с командиром взвода нам немного не повезло. В других взводах командиры — смотреть любо, все из себя офицеры — ничего не скажешь, особенно в первом взводе, где собрались хлопцы гвардейского роста. У них и майор высокий, статный, чёрные волосы — волной, и голос громовитый. А наш капитан Захаров, как он нам только что назвался, и лысоватый, и рябоватый, и в очках, губы толстые, словно коржи. Но какая печаль — нам с ним не целоваться, лишь бы не очень строгий был. Вызывая по фамилии, он к каждому из нас пристально присматривался через стёклышки очков и то вздохнёт, то морщится. Чем-то мы ему не нравимся, и скорее всего — своим ростом. Досталась капитану одна мелочь согласно тому самому ранжиру. Видимо, смотрит и думает: ну, шкеты!

Когда офицеры справились с перепиской и перекличкой, я думал, что уже больше интересного и неожиданного ничего не будет. Комбат есть, командиры взводов есть — начальства по уши, только слушайся. Но тут оно только и начало прямо на глазах размножаться. Офицеры выстроились в строй каждый во главе своего взвода, а подполковник как грянет команду «Смирно», аж стёкла в казарме зазвенели.

— Слушай приказ!

Приказ был начальника училища. Наверное, поэтому подполковник читал его так громко, подчёркивая каждое слово, чтобы не пролетело мимо наших ушей, сам стоял, словно статуя, не раскачивался и не шатался. Приказ же генеральский, и вместе с приказом здесь как бы присутствовал и сам генерал. У меня, по крайней мере было такое ощущение. Вот и дожился я наконец до того, что стою в настоящем строю, а не с подлюбскими хлопчиками на заливном лугу, который зарос репейником и крапивой; и читают мне приказ настоящего генерала, а не выдуманного нами, самозваного Чапаева в лице Саньки. Тут забудешь, что нужно и дышать.

А из приказа так и сыплются должности и звания: воспитанника выпускного курса Колдобу назначить старшиной батареи и присвоить ему звание — старшина; воспитанника Пятаченко назначить помощником командира взвода и присвоить ему звание — сержант. Новоиспечённое начальство выходит из строя, чтобы все его видели, и стоит, словно аршин проглотив. Аж не верится, что минуту назад это были обычные смертные, как и все мы, а теперь они имеют над нами власть, данную им самим генералом. Да сколько их! Я подсчитал, что двенадцать. Но самое удивительное не в этом. Самое неожиданное и удивительное в том, что перед строем стоит и Санька Маковей — командир отделения, а по званию — ефрейтор. Для меня это — словно гром с ясного неба. Когда и как он успел выслужиться? Разница же между моей и его выслугой всего три дня — на столько позже меня приняли в училище из-за той проклятой двойки, и он уже — на тебе — ефрейтор. Я человек не завистливый, не карьерист, а тут обидно.

А Саньку не узнать. Сначала, правда, и он растерялся, то бледнел, то краснел, затем взял себя в руки, очнулся, стоит, словно штык, напускает на себя суровости. Как же — шишка на ровном месте. Боюсь, что сейчас к нему на козе не подъедешь.

Приказ закончился словами «генерал-майор Степанов». Подполковник их прочитал, особо выделив голосом, словно печать поставил, чтобы до всех дошло, что это нам не шуточки.

А в глазах у Саньки суровости всё больше и больше. Её прибавляется по мере того, как подполковник, прочитав приказ, рассказывает, что значит младшие командиры и как мы их должны слушаться. А слушаться мы их должны больше родного отца, ведь в армии приказ начальника — закон для подчинённого. А это значит: как Санька что вякнет, то — для меня и закон, и уже не смей огрызаться, не смей слово поперёк сказать. Легко это мне будет, если мы иной раз в спорах доходим и до рук? Редко, правда, но было. А там кто его знает: может, он ко мне уже так и не будет цепляться, по-земляцки?

Тут комбат словно угадал мои мысли и давай учить новоиспечённое начальство, каким оно должно быть требовательным и строгим. Теперь для них, для командиров, не должно быть ни свата, ни брата, ни друга-товарища — все перед ними должны быть равны. За панибратство их тоже по голове не погладят. Этим они будут подрывать дисциплину — самое святое в армии. А чтобы её не взрывать, для этого нужно сохранять субординацию. Я до сих пор и слова такого не слышал замысловатого. Оказывается, по мнению подполковника, в жизни вообще, а в армии особенно существует такая служебная лестница, что кто на ней выше сидит, тот имеет больше права приказывать, а кто ниже, тот обязан больше слушать. Не слушается никого только на самом верху, а слушается всех на свете — на самом низу. В нашем училище на самом верху генерал, а на самом низу такие, как я. А Санька, выходит, уже мне на голову сел. Вот эта воображаемая лестница и есть субординация. Но бабушкиными словами можно было бы сказать проще: гусь свинье — не товарищ.

Словом, огорошил нас подполковник этой субординацией. Это же если на неё молиться, то я потеряю верного товарища, с которым жил душа в душу всю жизнь. А Саньку мне вообще жалко, ведь ему же нельзя иметь ни свата ни брата, хоть живи сиротой, как горькая рябина в чистом поле.

Когда строй распустили, началось великое священнодействие — пришивание лычек. Пришить лычку на погон — это тебе не заплатку на колено посадить, не пуговицу к воротнику рубашки пришпандорить. Там главное, чтобы прочно было, чтобы и собака зубами не оторвала. Короче — дело буднее, обычное, привычное. А лычка — военный знак отличия командира от рядового. Её дают не каждому и не каждый день. Скажите, вы много в своей жизни носили лычек? Вот же и оно! Это только так кажется, что там и работы той два раза иглой уколоть. Может, оно и два, но как?! Санька, почти что без пяти минут портной, который на материнской швейной машине мне даже кепку перелицевал, и тот три раза свои лычки пришивал и снова отпаривал. А о тех, кто иголки в руках не держал, и говорить не стоит.

А лычки той — хвостик жёлтой шелковистой ленты. Но и с ней Санька провозился с полчаса. Так это же ещё и я советы давал, как лучше делать. Однако наши с ним взгляды сейчас не сходятся: мне кажется, что нужно ближе к пуговице, а ему — что ближе к эмблеме — двум скрещённым пушкам; мне кажется, что ровно, а ему — что кривовато.

— Отстань! — гаркнул вдруг Санька на меня чужим голосом. — Без советчиков обойдёмся.

Нет, вы видели? На глазах мой друг превращается в ефрейтора. Хотел я послать его с лычками вместе туда, где Макар телят не пас, да спохватился, вспомнил про субординацию. Я надулся и думаю, как мне с ним дальше жить, А он на меня — ноль внимания, накинул на себя гимнастёрку и вертит головой, разглядывая свои плечи со знаками отличия. Так можно глаза покривить и позвонки на шее вывихнуть. Таких досмотров ему показалось мало — побежал в коридор, где висело большое зеркало. А там их с лычками целый рой, чуть друг друга не отпихивают, будто женихи свататься собираются. Нам, рядовым, аж смешно на них смотреть.

Покрутившись перед зеркалом, Санька вернулся к своей кровати, снова разделся и уже в который раз начал перешивать заново, добиваться, чтобы лычка была, словно приклеена. Вот наделали парню хлопот с этим званием!

Зато когда батарею снова выстроили, он не притулился уже на левом фланге среди самых недорослых, а вопреки ранжиру стал во главе своего отделения, хотя был всего по плечо правофланговому. Вот какое сейчас он имеет право, его и ранжир не касается.

А вечером, когда офицеры, кроме дежурного, отслужив день, пошли домой, вся батарея и я лично почувствовали на себе, что лычки — это не только право стоять на командирском месте, это ещё и твёрдая власть. Вечернюю поверку проводил Юрка уже в старшинских погонах. У всех у нас они тоже не полностью чёрные, как у артиллерийских солдат, а обшитые по кромке жёлтым, под золото, на Юркиных же вообще чёрного почти не видно. У него лычек — вдоль и поперёк, погоны, словно офицерские, одно только — звёзд не хватает.

— Я, — важно сказал Юрка, прохаживаясь перед строем — строевой старшина, а старшина Хомутов — каптенармус. Его дело — шмотки, а моё — строй. Ловите разницу, салаги, кому из нас первому честь отдавать!

После таких слов авторитет каптенармуса померк. Юрка как бы столкнул его со своей ступеньки на служебной лестнице на одну ниже. Будто на одной двоим там тесно.

Но и строевой старшина, да ещё почти наш ровесник, а мне так и вовсе земляк и товарищ — не сам командир батареи. Пусть у него будет хоть во рту черно, как у нашего Жука, всё равно он не такой страшный, как сам Грызь. И мы в строю чувствуем себя свободнее. Особенно вторая шеренга.

Во второй шеренге вообще много преимуществ. В первой стоишь перед начальством, словно под лучом прожектора, столб столбом: не пошевелись, с ноги на ногу не переступи, а чтобы перемигнуться с товарищем — и думать забудь. А во второй, за спинами передних, словно за забором; начальству видно, да не всё. Здесь можно позволить себе и кое-какие вольности: перемигнуться, ослабить ногу по команде «смирно», словом — можно пошевелиться. Во второй, я уже не говорю про третью и четвёртую, есть даже своя строевая забава. Называется она «по кочану». Хоть забава и опасная, но ведь очень смешная. Здесь нужно выбрать момент, когда командир не смотрит в твою сторону, а в бумагу или ещё куда, осмелиться и переднего по голой макушке — щёлк! А тогда уже и стой словно мыла съев: я — не я, и корова не моя. Вторая шеренга киснет от смеха, краснеет от напряга, чтобы не расхохотаться, но все молчат, разве который слюною брызнет сквозь стянутые зубы. Попробуй пикнуть — окажешься перед строем. Все шишки от начальства за развлечения второй шеренги летят на первую, на того, кто получил щелчок:

— Сидоров, не крутиться в строю!

— Кузнецов, последний раз предупреждаю!

Можно щёлкать и не по макушке, по оттопыренному уху тоже хорошо получается. Но при подполковнике, да и при других офицерах, сделать «по кочану» не каждый ещё и посмеет, разве что уж сорвиголова, которому и море по колено. Я, например, боялся. А при Юрке посмел. Посмотрю — посмотрю на макушку Лёвы из Могилёва, и рука чешется. Да что я хуже остальных? Подстерёг момент, когда Юрка-старшина опустил глаза в список батареи, и — щёлк! — по Лёвиной стриженой башке. Да громко так получилось, словно по пустой тыкве. Не успел Лёва и голову повернуть, чтобы посмотреть, кто его угостил, как раздался металлический старшинский возглас:

— Сырцов, выйти из строя!

Я не сразу и понял, что это мне, так надеялся на свою безнаказанность: за спинами же не видно, да и Юрка свой человек, не будет же он земляка и товарища перед строем унижать.

А он унизил. Да ещё и как. Правда, морали, как подполковник за опоздание на физзарядку, не читал, но наказал более сурово, чем тот. Моим ушам даже не верилось.

— За нарушение дисциплины в строю один наряд на кухню вне очереди! — объявил Юрка.

Может, он меня не узнал? Стриженые и в одинаковой форме, мы все здесь, словно из инкубатора, все на одну колодку шиты. Я хотел было сказать: брось, мол, Юрка, опомнись, это же я — Иван, но только рот раскрыл, а Юрка ещё суровее:

— За спор с командиром — ещё один наряд!

Теперь до моего сознания дошло, что служба — не дружба, а Юрка в погонах — не Юрка, а строевой старшина, правая рука комбата, и, чтобы не отхватить третьего наряда, послушно выкрикнул «есть» и, посрамлённый, смиренно встал на своё место. Щёки и уши горят пламенем: стыдно перед соседями по шеренге, которым я успел похвастаться, что старшина мне не шёл и не ехал, мы, мол, вместе с ним свиней пасли. Тогда мне завидовали, а теперь ехидно улыбаются и смотрят, словно на первого в мире брехуна. На их месте я бы тоже не поверил. Так друзья не делают. Теперь я с ним здороваться не буду, век руки не подам, пусть хоть на колени падает. Буду по субординации: козырну — и катись своей дорогой. Видели мы таких земляков.

А утром, на завтраке, и Санька свою власть показал. Село наше отделение за стол, и, как всегда, получилась заминка — никто не хочет кашу делить. У каждого свои причины: тот не умеет, тот далеко сидит, так неудобно, а я близко сижу, да боюсь врага нажить. Делёж каши — дело деликатное. Не доложишь — горе, переложишь другим — себе мало.

Тут ефрейтор Маковей, а для меня — просто Санька с лычкой, поднялся и беспрекословно велел:

— Сырцов, назначаю вас постоянным разводящим!

Дико, непривычно мне слышать это самое «вас» из Санькиных уст, но что ты сделаешь, надо мириться — служебная лестница, чтобы ей лихо. И я, наученный вчера Юркой, не полез в пузырь, словно оса. Буду «разводящим». Если подумать, половник в руке — тоже власть, хоть за это лычек и не дают. Теперь от меня зависит, кому густое хлебать, а кому — воду. Безусловно, я буду справедливым, но кто меня обидит, пусть не жалуется. А может, и не все гущу любят, тогда мне прямая выгода, ведь я её люблю. Недаром моя бабушка часто говорит, что гуща детей из дома не разгоняет.

А для начала, когда на обед дадут суп, плесну я Саньке одной юшечки, чтоб своих не забывал.

Загрузка...