Где куют, так там же и закаляют. Так ли Юрке Колдобе велено, или он сам это придумал, но даже в мороз и в пургу он гоняет нас на физзарядку без гимнастёрок, в одних майках. Сначала озноб берёт, а потом и впрямь не холодно — в казарму возвращаемся под паром.
Затем он становится у двери умывальни и туда не пускает уже и в майках, а оттуда — кто не помылся до пояса. Я, пользуясь тем, что он — мой земляк, вознамерился было выйти из умывальника с сухим животом, но и меня не выпустил. Как стал старшиной, и на бричке не подъедешь.
Несмотря на всё это, в батарее редко болеют. Если у кого из носа и потечёт, так это считается за счастье. Тогда можно пойти в лазарет к Люсе. Она измерит температуру, и, если бог даст, можно получить от физзарядки освобождение, а то и поваляться дня три в лазаретной постели. Ни тебе подъёмов, ни отбоев, ни комбата, ни сержанта — загляденье.
А кто умеет, у кого варит башка, тот и неделю может там пролежать. Для этого нужно только незаметно потереть градусник о сукно — штаны там или шинель. Тут у тебя температура такая подпрыгнет, какую ты хочешь. Можно и без сукна обойтись — постукать градусник щелчком. Только надо знать меру.
Наслушавшись об этих хитростях, мне тоже однажды захотелось сачконуть от занятий. Все сачкуют, а я что, рыжий? Щёлкнул по градуснику раз, щёлкнул второй, и когда Люся посмотрела, что он у меня там показывает, у неё чуть глаза не полезли на лоб. Температура оказалась такая, что меня в самый раз было бы уже и хоронить — все сорок два, а дальше шкалы не хватило.
Люся потрогала мягкой ладошкой мой лоб, мило улыбнулась и начала выбирать шприц. Я забеспокоился:
— Это вы мне?
— А кому же?
— Так мне, может, это… пилюлю.
— А может, мне доложить товарищу майору медицинской службы? — оставила наконец она в покое свои шприцы.
Здесь я, разумеется, дал ходу.
Кому чаще всего удается понежиться в лазарете, так это Мишке-циркачу. Тот как захочет сачконуть — и всегда без промаха.
Частый гость нашей медицины Коля Кузнецов. Этому не надо и мошенничать. Этот берёт своей внешностью и гусарским обращением. Люся от него, как говорят хлопцы, без памяти. Стоит Коле чихнуть — и у него постельный режим.
Но в последнее время зачастил в лазарет и Костик Лемешко, наш Пискля. Он и побил все рекорды по сачкованию. Неизвестно, чем он только берёт, ведь к ловкости рук, которой обладает Мишка Цыганков, ему далеко, а к гусарскому виду и ещё дальше. Пискля маленький, худенький, остроносый, словно синичка. Ему не помогает и наш курсантский паёк. Не по лошади корм. И вот смотри же ты — вид на Мадрид, а утёр нос и нашим сачкам-профессионалам.
Его часто кладут в лазарет на три-четыре дня. А вскоре начал отлёживаться и по неделе. После последней лёжки, вернувшись в казарму, Пискля всем на удивление начал собираться в город, чистить пуговицы, перешивать подворотничок. И это в будний день. Завидно, конечно.
И особенно завидно Коле Кузнецову: Пискля пойдёт в город с Люсей. Она поведёт его в гарнизонный госпиталь на обследование, так как наш медицинский майор не может сам в его болезни разобраться. Но тут ничего страшного нет: в госпитале его не укусят. Зато такая дорога. В сопровождении Люси.
И хлопцы шутят.
— Пискля, лови момент — заведи её в ресторан!
— Лёва, одолжи человеку денег, не будь жмотом!
У Лёвы копейки не выпросишь, но, понимая, что это шутка, он храбрится:
— А что? Хоть тысячу!
Но из этого увольнения Костик Лемешко в батарею не вернулся. На вечерней поверке, когда старшина выкрикнул его фамилию, вместо тоненького, детского «я» мы услышали сержантский басок:
— Госпиталь!
Сначала этому в нашем взводе не придали особого значения. Подумаешь, госпиталь. Люди в войну попадали туда чуть живые, насквозь простреленные, и то вылечивались. Вон у нашего каптенармуса рана на спине, словно плугом по ней прошлись, и ничего, ещё какой здоровый дядька: в бане чёрта с два его в парилке пересидишь. А у Пискли и прыщика нет: что ему будет?
Но прошла неделя, прошла вторая, а он всё лечится. И тут пошёл по взводу тревожный слух: болезнь у парня серьёзная. Коля Кузнецов нарочно сходил в лазарет, очаровав там немного Люсю, и та выдала тайну.
— Потемнение на лёгких, — сказал он нам.
— Ёлки зелёные, — аж присвистнул наш сержант Митька Яцук, — так это же пахнет керосином!
— Это пахнет чахоткой, — поправил его всезнайка Коля, и на него зашикали:
— Не каркай, знахарь.
Тем не менее знахарь не замолчал:
— Если найдут палочки Коха…
— Тогда что?
— Тогда будет плохо, — в рифму ответил Коля.
Сейчас во взводе никто Пискле не завидует: так «сачковать» никто не хочет. Это тебе не ручеёк под носом, который сегодня есть, а завтра нет.
А жизнь в батарее идёт как и шла: подъём, закалка, учёба. Дни бегут. И вдруг новость: всем медицинский осмотр. Приказ генерала.
Этот осмотр мы связали с Костиной болезнью и не хитрим, когда нас водят строем на уколы. На этот раз все пошли покорно, словно овечки. Пусть смотрят, пусть и колют, если такие пироги.
А врачей в наш лазарет понаехало столько, сколько я до сих пор всех вместе и не видел. Одни слушают тебя в трубочку, другие считают зубы, третьи и четвёртые заглядывают в нос, в уши и ещё неведомо куда. Нас взвешивают, обмеряют грудь, меряют рейкой рост, дают тискать какую-то блестящую штуковину, что показывает мощь наших рук, заставляют дуть в резиновый шланг — кто больше выдует. Словом, всё так, как и тогда, когда нас принимали в училище, только ещё пристальнее.
Но никого не забраковали. Всё обошлось хорошо, если не считать, что наш художник Ваня Расошка немного сдрейфил и потерял после укола сознание. Так оно и не удивительно: укол был какой-то тройной — сразу от трёх болезней — и болезненный, холера, терпеть нельзя. Мне и то давали нюхать нашатырь.
А ещё я удивил врачей, когда меня взвесили. Когда Люся сказала майору медицинской службы, сколько я потянул, тот, заглянув в медицинскую карточку, где были записаны мои прежние килограммы, аж не поверил.
— Не может быть. Прикинь ещё раз.
А потом и сам подошёл к весам, чтобы убедиться собственными глазами.
— Десять килограммов прибавки, — всё ещё как бы сомневаясь, сказал он врачу за соседним столом, — было сорок, а стало пятьдесят.
Врач с любопытством посмотрела на меня поверх очков и отметила:
— Чего же тут удивляться? Значит, принимали его сюда дистрофиком.
Последнее слово меня так заинтересовало, что я его запомнил и в казарме спросил у Кузнецова, что бы это значило?
— Дохляк, — пояснил он одним словом, — а тебе зачем?
Тут я прикусил язык: ему совсем необязательно знать, каким меня сюда принимали.
И чему тут врачам удивляться? Разве дома тот харч, что здесь? Будешь дохляком на постной картошке, да ещё и та за радость. А тут жить можно, хоть нам и надоела пшённая каша да ячменная шрапнель, так не макаронами же одними нас кормить, не господа.
Но есть в нашем пайке такое, на что никто не смотрит равнодушно, от чего никто не отказывается — масло. Правда, его нам столько дают — на один раз лизнуть, но дают ежедневно. А если не масло, то маргарин. Мне такие замены даже нравятся: маргарину перепадает похлеще. Но это редко бывает.
Намазывая ломти хлеба, все мы чувствуем себя счастливыми. Ну кому, скажите, ещё дают масло? Солдатам не дают, фабзайцам не дают. А где вы видели, чтобы его ели гражданские? Однажды, будучи в увольнении, я похвастался этим бабке, так она меня попросила:
— Ты хоть при Глыжке молчи, ему, бедному, и ложка постного масла — праздник.
Если о нас так заботятся, значит, мы того стоим, мы — защитники народа. Как говорит наш капитан, чем мы лучше едим, тем страшнее империализму.
С этим маслом мне, как «разводящему», целая морока. Чтобы его разделить на порции, нужен глаз да глаз и ловкая рука. На первых порах, пока я не напрактиковался, были у ребят и обиды. И тогда кто-то предложил: пусть «разводящий» берёт свою порцию последний. И это стало законом. Тут уж хитри не хитри, а себе больше не уделишь.
Но сейчас я в этой области — спец: порежу как в аптеке, можно не мерить и не взвешивать. Заканчивая делёж, я обычно даю предварительную команду:
— Не хватай, не хватай…
Вот хлопцы подготовились, вилки наготове, и звучит команда:
— Хватай!
Момент — и тарелка пустая. Остаётся только посмотреть, что осталось на мою долю.
Вот почему на Колю Кузнецова все посмотрели, как на ненормального, когда однажды перед построением на ужин он собрал в казарме вокруг себя группу и сказал:
— Хлопцы, есть предложение сегодня масло не есть…
— Правильно! — принимая это за неудачную шутку, не дал ему договорить Мишка Цыганков. — Будем поститься, словно монахи, откажемся от скоромного…
— У него температура, — предположил Лёва Белкин.
— Кончай, турки! Дайте сказать, — успокоил Коля взволнованное общество и поднял руку, прося внимания: — Я предлагаю масло не есть, а собрать его как можно больше и передать в госпиталь Пискле. Ему нужно питаться только маслом, тогда пятно на лёгких исчезнет. А кто не согласен — дело добровольное. Жмоты пусть лопают.
— А если его там сёстры пожрут? — засомневался Лёва, но на него так посмотрели, что он стушевался: — Да я что? Я, как все.
А все — за. Какие тут могут быть разговоры, если нужно товарища спасать? Не знаю, как у кого, а у меня аж на душе стало легче. Можно сказать, что дело с Костиковой болезнью решено: откормим парня маслом — и всё тут. Какие пятна против масла устоят?
То, что мы пьём чай с постным хлебом, за ужином не осталось незамеченным. За соседними столами на нас смотрели, как на чудаков, и пожимали плечами. Чтобы у нас отказаться от еды, нужно быть смелым. Был уже такой случай, когда один взвод не захотел есть пересоленный суп, то дело дошло до генерала. А как же: забастовать за столом — это всё равно что не выполнить боевое задание. Чрезвычайное происшествие. Дома что? Не хочешь — не надо, очень просить не будут, может, только въедливо скажут: губа толстая — кишка будет тонкая. А из-за супа такое поднялось, что все на цырлах ходили. Командир — воспитатель того взвода и наш врач, говорят, получили хороший нагоняй, а повара чуть не уволили.
Так это ведь какой-то суп, а тут масло. Такого, видимо, нигде не было, чтобы его не ели. И поползли слухи от стола к столу: бастуют, одурачили хлопцев, обвесили. И правильно, что бастуют, нечего нас дурачить.
А без нашего комбата, что без соли, нигде не обойдётся. Других командиров батарей редко увидишь в столовой, разве только тогда, когда они дежурят по училищу. Так и то сходят на кухню вместе с майором медицинской службы, снимут с варева пробу, как это положено им по уставу, и только их и видели. А наш как же — отец родной, припрётся и мозолит глаза: проверит, как хлеб нарезан, заглянет в бачки, в которых разносят первое по столам, даже понюхает, чем оттуда пахнет, возьмёт на выбор ложку или алюминиевый половник, осмотрит со всех сторон. А если мы «порубаем», пройдёт ещё мимо столов: всё доедено или нет?
Все вольнонаёмные, работающие на кухне, не любят нашего комбата и боятся страшным образом. Я сам, когда отбывал здесь наряд, слышал, как они ворчали: Опять этот хмырь припёрся.
Да и нам не нравится обедать или ужинать под его присмотром: ни повернись лишний раз, ни засмейся, ведь он стоит где-нибудь сбоку и качается маятником, будто куски считает, сколько ты их понёс в рот, будто следит, хорошо ли ты разжевал, правильно ли вилку держишь, не нарушаешь как-нибудь за едой Устав внутренней службы. За это его всё училище называет вечный дежурный по кухне.
Нечего и говорить, что он тоже увидел нетронутое нами масло, и вот уже — тут как тут, словно из-под земли вырос. Постоял, молча покачался над столом, взял в руки тарелку, понюхал, обвёл недоумённым взглядом каждого из нас и раздражённо спросил:
— А это что за бунт на корабле? Сержант, доложить!
Санька подскочил, словно на пружине:
— Это мы для Пискли!
— Для кого? — не понял подполковник, и пошло, и поехало: — Что это ещё за прозвища? Здесь коровье стадо или босяцкая малина?
Кабы знал он, как мы его дразним, не то ещё запел бы. А Санька тем временем, поняв, что дал маху, быстренько поправился:
— Для воспитанника Лемешко в госпиталь, товарищ подполковник.
Сообразив, что тут бунтом не пахнет, комбат сбавил тон и снова обвёл нас глазами, почему-то вздохнул и уже не очень уверенно проговорил:
— Всё равно нарушаете. Везде должен быть порядок. В госпитале ему дают, что положено… по норме. И в казарме продовольствие держать нельзя. Разведёте мне разных грызунов и тараканов.
И, уже собравшись идти, приказал, ткнув пальцем в Саньку:
— Зайдёте ко мне в канцелярию.
Его приказ мы поняли так: будет нашему командиру хорошая взбучка. При подчинённых комбат не захотел его распекать, чтобы не подорвать Санькин начальственный авторитет: устав запрещает.
Несмотря на запрет, масло мы всё-таки отнесли в казарму. Правда, и прятались, словно кошка с краденым салом. Сначала поставили в тумбочку к Пискле. Нет, ненадёжно. Хозяина нет, ещё кто-нибудь отполовинит, полакомится. Перенесли в тумбочку к Генацвале: всем известно, как он чутко спит.
Масло в тепле растаяло, расползлось по тарелке. Бог знает, в чём и как его нести сейчас в госпиталь. Выручил нас, как всегда, каптенармус Хомутов. У того нашёлся солдатский котелок, а в каптёрке — надёжное место, где масло не найдут комбат и грызуны.
Пока носились с маслом как чёрт с волынкой Санька пришёл от комбата. Окружили мы его кружком: что? как? очень нагорело? А Санька загадочно так и говорит:
— Ну, хлопцы, держитесь на ногах, не теряйте сознание.
— Да что такое? Не тяни кота за хвост.
— Вот! — торжественно показал Санька целую горсть денег, да и не абы каких — одни десятки.
— Неужели Маятник дал? — растерялись все.
— Он! — подтвердил Санька и, став в позу, начал передразнивать подполковника: — На вашу ответственность, сержант. Пойдёте в увольнение, попробуйте купить мёда для воспитанника Лемешко, а по прибытии доложите. Да не торгуйтесь, как бабы. Ведите себя достойно.
— Ну, молото-о-к, — только и сказал на это Мишка Цыганков, имея в виду комбата. А мы все просто остолбенели. Вот это номер выкинул наш Маятник. Кто бы мог подумать, что и у него есть сердце?
Когда Санька сказал, что с ним разрешено пойти к Костику в госпиталь ещё пяти человекам, тут вообще закричали «ура». Да это же не комбат, а золото. Кто сказал, что он зануда. Нет, над нами лишь бы кого не поставят.
За завтраком масла уже не ел весь взвод, а не только наше отделение. И комбат, прогуливаясь мимо столов, этого не заметил.
И вот мы во главе с Санькой шагаем в город. Мы — это я, Коля Кузнецов, Толик Гетман, Генацвале и Лёва из Могилёва. Лёва несёт котелок с маслом и всю дорогу канючит:
— Хлопцы, ну давайте по очереди.
С нами собирался пойти ещё и Ваня Расошка, но в последний момент погорел: перед увольнением подполковник проверял, хорошо ли мы убрались, и вытурил Расошку из строя из-за гимнастёрки, запачканной краской. Конечно — художник.
Разжиться мёдом можно только на базаре, и только там мы поняли, что не простое это дело — купить хороший мёд. Если бы его продавали только на взгляд, то оно быстрее можно выбрать, а то ведь дают и лизнуть с собственного пальца. А он один другого слаще.
Начали мы выбор у бородатого дядьки. Первый, как командир, лизнул Санька, похлопал губами и сделал вид, что прислушивается к вкусу. За Санькой — я. Сладко, аж горько. За мной — Коля. За Колей протянул к ложке палец Гетман, но Гетману, Лёве и Надару лизнуть уже не удалось: дядька спохватился и убрал ложку, посетовал:
— Ишь вы, купцы-молодцы. Так и будете всей командой? А в кармане вошь на аркане.
— На, смотри, — показал обиженный Санька подполковнические купюры, — ещё и тебя купим!
— Да я что? Пробуйте, пожалуйста, — сразу сменил пластинку скупой торговец.
Лёва протянул свой палец, но хлопцы на него цыкнули. Мы уже обозлились.
И сразу, увидев, что мы при деньгах, весь медовый люд оживился:
— Берите у меня, товарищи военные, хороший медок, липовый!
— Луговой! Луговой! С различных цветов!
— Пожалуйста, гречневый!
Лёва, чтобы снова не остаться с носом, где не возражают, лижет один и тот же мед и по два раза. Да и все мы хорошо насолодили во рту. А Санька — опытный базарный жук. Мы с ним в своё время немало щавелем поторговали и знаем правило: хочешь купить выгодно — не хвали товар. И Санька не хвалит, морщится, а глядя на него — и мы.
Купили мы мёд тогда, когда уже не было у кого выбирать, — у последней за прилавком бабки. Мед у неё был не слаще, чем у других, но ведь не заходить на второй круг, надо и меру знать. Тут Санька не сморщился, кивнул головой: вот он, мол, самый лучший.
В палату к Костику нас не пустили, но он умудрился выйти сам. На дворе весна, уже сошёл снег, вокруг бесятся воробьи, но от реки тянет сырым ветром, и мы нашли под стеной здания укромный уголок, где пригревает солнце и где нас не найдут госпитальные медсёстры. На Костике большой, не по росту, синий больничный халат, с взрослой ноги тапочки — шлёпанцы, и в этих нарядах он кажется нам ещё более маленьким и совсем несчастным. К тому же он заметно в больнице похудел, нос ещё больше заточился, а под глазами синие круги.
Пискля нам обрадовался неведомо как: горячо жал каждому руки, счастливо смеялся, всех нас хвалил:
— Ой, молодцы, что пришли. Я уже совсем здесь заскучал. Так хочется в батарею, что взял бы и убежал.
— Успеешь в батарею, — утешил его я и пошутил: — Посачкуй немного.
— Ага, посачкуй, — вздохнул Костик. — Каждый день уколы, пилюли. Ну его, такое сачкование.
Тут и хлопцы на меня взъелись:
— Ты скажешь тоже.
Хотя мы были в укромном месте, нам не удалось наговориться. Лишь отчасти рассказали батарейные новости, не успели ещё и ошарашить его маслом с медом, откуда ни возьмись — медицинская сестра.
— Лемешко, это что за фокусы? — налетела на Костика она. — Я уже с ног сбилась, его разыскивая, а он тут прохлаждается. Марш в палату!
Мы попытались были её уговорить, чтобы позволила Костику побыть с нами ещё, Коля-гусар отпустил ей даже комплимент насчёт чудесного характера, что будто видно по её глазам, но ничего не помогло. Хуже того, она набросилась и на нас, пригрозила доктором, чтобы мы не нарушали режим. Вот мымра!
Прощаясь, Костик вдруг повесил нос:
— Боюсь, хлопцы, что дела мои плохи.
Мы начали его уговаривать, чтобы не брал в голову, но он безнадёжно махнул рукой:
— Если опять рентген покажет, могут перевести в окружной госпиталь, а хотят и вовсе комиссовать.
И пошёл, так больше и не оглянувшись. По плечам, вздрагивающим под больничным халатом, можно было догадаться, что он заплакал.
Сейчас каждую субботу наш взвод не ест масла, а в воскресенье кто-нибудь относит его в госпиталь. Кроме нас, Костику помочь некому. Он — детдомовец. Может, наши передачи ему и помогут, и проклятый рентген ничего не покажет.