В военном училище — не в нашей сельской школе. Прошло уже два года после войны, но там до сих пор сидят ученики за самодельными из грубых досок длиннющими «партами» по шесть-семь человек и пишут на старых газетах вместо тетрадей. А тут мы расселись с Санькой за крашеным столом вдвоём, словно какое начальство. И учебников — не один на весь класс, а на каждого все. Тетради тоже настоящие, как довоенные, бумага белая и гладкая, аж писать на ней жалко. Про ручки, карандаши и говорить не стоит. Это здесь и за добро не считается. И о чернилах голова не болит, не забывай только подливать его из бутылки, стоящей за шкафом. Одним словом, если урока не выучишь или поленишься решать задачи, то и сослаться не на что. Здесь не скажешь, что книжки не было или Глыжка единственную твою чернильницу в школу унёс, так было нечем писать. Одно только что ручки были не автоматические, как у Лёвы, которую он привёз из дома. Это была трофейная ручка с «вечным» пером и резиновой пипеткой. Она набирает в середину столько чернил, что хоть целый день пиши, а всего не выпишешь. Правда, после каждой очередной заправки у Лёвы всегда синие руки, а бывает, что она пускает лужи на бумаге. Но Лёва ей всё равно дорожит и гордится, а мы ему завидуем. Такой мы с Санькой и в жизни не видели. Жаль, что нам таких не выдали.
Но, к большому сожалению, учат нас не тому, на что мы с Санькой, поступая в училище, очень рассчитывали. А мы рассчитывали, что пусть и не с первого дня, но ведь хоть через месяц-другой нас начнут допускать и к пушкам, если здесь училище артиллерийское, а там, глядишь, хоть в конце учебного года начнем уже вести огонь. Если какие-то там девчата-зенитчицы стреляли в войну за нашими огородами по немецким самолетам, так кто же нас, думалось, будет мариновать? Нас научить легче: мы смелее девушек — раз и мужчины — два. Но к каким пушкам нас пока что только допустили, так это к тем, что стоят у парадного подъезда учебного корпуса на деревянных, окованных железом колёсах. Как нам сказал наш капитан Захаров, это пушки времён первой империалистической войны, так называемые трёхдюймовки. В свое время эта пушка славилась своей скорострельностью, за что её называли ещё «коса смерти». Сейчас две эти «косы» стоят у подъезда, и рядом с ними наши старшекурсники иной раз фотографируются «на память», принимая различные героические позы. Мы им завидуем, но нам не было ещё когда и дыхнуть, а главное — у нашей батареи нет и захудалого фотоаппарата. И очень жаль, ведь Лёва говорит, что он смог бы. А пока что мы можем только постоять возле пушки, потрогать её руками, а то и посидеть на металлической станине, окрашенной в зелёный цвет. Вот тебе и вся артиллерия. Так что огонь мы будем вести, видимо, не скоро.
И что же, думаете, мы учим? Физику, геометрию, тригонометрию, литературу и язык, историю и различную другую зоологию. Ну, математика нам нужна. Это, как говорится, хлеб артиллериста. А зачем нам старый Державин с его одами вместе? А зачем нам разные жуки, черви и даже млекопитающие хищники? Без них что — стрелять нельзя? А ещё в классе над доской портрет полководца Кутузова повесили. Смотрит на нас тот полководец со стены единственным своим глазом и, видимо, думает: Эх вы! Нашли чем заниматься.
А ещё транспарант повесили над подъездом, где стоят две трехдюймовки: «Артиллерия — бог войны». При такой науке рак на горе свистнет, пока станешь этим богом.
Нет, а кто нас учит! Мы думали, что будут одни майоры и полковники, а на первый же урок по математике пришла та самая змея, что принимала вступительные экзамены, чёрная, в очках. Теперь она назвалась — Фаина Марковна. Да и кроме неё хватает гражданских преподавателей. Всё это учителя из городских школ. Правда, говорят, что генерал выбрал самых лучших, но всё равно — без погон. Из преподавателей было всего четверо военнослужащих, и среди них, на удивление, — преподаватель русской литературы и языка. Вот уж что преподавать гражданскому человеку сам бог велел. Так нет, поручили майору, а математику, видите ли, Фаине Марковне.
Оно пусть бы было и так, но ведь перед началом каждого урока, мы, люди в погонах, да и не в абы каких, должны при появлении в классе какой-то там, скажем, Анны Степановны, подавать команду «встать, смирно!», а потом ещё и рапортовать, что наш взвод к занятиям готов, будто перед нами сам комбат. А никто ведь не подумал, как это унижает нашу честь, даже сам генерал. Конечно, многие из учителей сами это понимают и не ждут рапорта, а сразу машут рукой, мол, садитесь. Но ведь не такие, как Фаина Марковна. Эта любит рапорты, слушает их от начала и до конца, стоя и сама навытяжку. Говорят, что кроме денег гражданскому учителю дают у нас ещё и сухой паёк: разные продукты, что по нынешнему голодному времени дороже денег. Вот она и старается, снимает с нас кожу. Мы её боимся не меньше комбата.
С началом учёбы наша жизнь пошла по строгому порядку. Нет уже той суеты, которая была в первые дни моей военной жизни: закончились санитарные обработки и медицинские осмотры, очереди под дверью каптёрки и лихорадка перед строевым смотром. Теперь мы наперёд знаем, как пройдёт день: подъём, физзарядка, умывание, чистка пуговиц, пришивание свежих подворотничков и утренний осмотр. Проверят наши младшие командиры — как мы причепурились, — и с песней на завтрак. Затем с песней на занятия, с занятий — с песней на обед. Весело живём.
После обеда отдых — «мёртвый» час. Хочешь спи, хочешь нет, а в постель ложись и не шевелись, другим сон не тревожь. Не отсохла у того голова, кто этот «мёртвый» час выдумал. Одна морока с ним: то раздевайся, то одевайся, то разбирай постель, то опять застилай, а спать и некогда. Если бы они омертвили часа два-три, то можно было бы и послушать, как шепчутся перья в подушке. А так не стоит и засыпать. Я обычно думаю о своей деревне, о родне, о Кате. Интересно, поступили они с Сонькой в техникум или нет? Что-то нет на моё послание ни письма, ни приветствия. Хочется заговорить об этом с Санькой, кровать его рядом с моей через проход, но тот, видимо, по ефрейторскому долгу притворяется, что спит. Как та лиса, спит и кур видит.
После «мёртвого» часа — снова с песнями в класс. Начинается самоподготовка к завтрашним занятиям, или, как сказал бы скворец, мы учим уроки. Тут уж никто тебе в этом не помешает, никто не скажет: «Иди кур из проса сгони», или «дров наруби», или «воды принеси», как это дома часто делала бабушка. Когда в доме или на огороде была работа, у неё по моей учёбе голова не болела. А тут у нашего начальства болит. От чего-чего, а от самоподготовки не сачконёшь. С нами на самоподготовке всегда капитан Захаров. Мы делаем упражнения, решаем задачи, а он, чтобы в классе было тихо, сидит за преподавательским столом и читает толстые романы.
Если у капитана роман очень интересный, тогда мы, выучив формулы и стихи, можем тихонько и пошептаться, написать домой или подруге жизни. Кто умеет, может и рисовать, или, как Санька, складывать стихи, или, как и капитан, взяться за «Трёх мушкетёров», или просто витать в поднебесье. Упаси боже, если книжка у капитана грустная. Тогда он часто от неё отрывается, поднимает глаза на каждый шорах, а то и ходит между столами, с которых моментально исчезают письма, стихи, рисунки и «мушкетёры». Бывает, что кто-нибудь и не успеет спрятать. Тогда перед ним нужно вставать и, стоя навытяжку, слушать нотацию. Его нотации короткие, не то что у подполковника Асташевского, но со шпилькой. Сначала нас потешали его любимые словечки про племя мумбу-юмбу, а теперь обижают, в них слышится презрение и насмешка. Это же он, видимо, нас считает за дикарей.
— Я вас насквозь вижу, — заканчивая свою мораль, обычно хвалится капитан своим ясновидением.
Но и мы его раскусили — не слепые. Уважение, которое было затеплилось, когда он пришёл на строевой осмотр весь в наградах, потихоньку начало потухать, и он уже носит у нас прозвище Педант.
В вестибюле учебного корпуса висят нарисованные солдаты, сержанты и офицеры, а сверху печатная надпись: «Форма одежды военнослужащих Советских Вооруженных Сил». Да можно подумать, что рисунки офицеров на тот плакат делали с нашего капитана, только губы нарисованы поменьше, не как коржи-сковородники.
Все офицеры в училище — аккуратисты, а капитан Захаров — аккуратист отпетый. Он весь такой отутюженный, блестящий, подворотничок всегда белее снега, сапоги — смотреться можно. Одним словом, приходит на службу, словно на парад или в сваты. Из-за своих сапог он всегда в заднем кармане брюк носит бархатцы, аккуратно завёрнутые в бумагу. От казармы до «учебки» прошёл — бархатцы из кармана, и вмиг на его сапогах ни пылинки. В казарму вернёмся — опять бархатцы пускает в ход. И странная вещь — сапоги же, конечно, в ваксе, а капитанская бархатца всегда чистая, словно новая. И как же назовёшь такого человека, если не Педант?
А вот с лица капитан неудачный. Там, на картинках, все красавцы писанные, а у него и залысины, и полные щёки в редких веснушках, а про губы вы уже знаете. Зато он всегда чисто выбрит, наодеколонен, и есть подозрение, что капитан пудрится.
Но это ещё — не странность. Странность — то, что он взял себе в голову и нам хочет вдолбить, будто на свете надо жить по часам минута в минуту. Самоподготовка у нас начинается ровно в пятнадцать часов, когда запикает радио, давая сигналы точного времени, точь-в-точь. Она идёт ровно четыре часа и ноль секунд — ни больше и ни меньше. Через каждые пятьдесят минут нам даётся перерыв — десять минут и тоже ноль секунд. Однажды дежурный забыл вытереть перед занятиями доску. На это дело по капитанским часам ему понадобилось две минуты. В тот день самоподготовку мы закончили позже на две минуты и ноль секунд. Словом — педант. Над ним посмеиваются даже офицеры:
— Товарищи, проверьте часы — майор Захаров идёт.
И что вы думаете? И проверяли, и подкручивали. По батарее ходила такая шутка: по Захаровским часам сверяет время московское радио. Нам, его воспитанникам, это нравится и не нравится. Нравится тогда, когда другие взводы после самоподготовки ещё слушают нотации по десять, а то и пятнадцать минут. Капитан Захаров и на секунду не задержит. Не нравится же тогда, когда других отпускают на минуту-другую раньше, когда все уже выбегают из классов, а мы ещё сидим. Капитан Захаров и на секунду раньше не скомандует «встать!».
Среди старшекурсников про нашего капитана ходит такая легенда. Говорят, однажды проверять училище приехало какое-то высокое начальство, какой-то большой генерал чуть ли не из Москвы.
После проверки назначил тот большой генерал сбор всему нашему офицерству в определённое время, чтобы похвалить, а скорее всего дать нагоняй. Разумеется, здесь каждый прибежал чуточку раньше, чтобы не опоздать. И вот когда тот нагоняй начался, появился капитан Захаров.
— Разрешите присутствовать.
Московский генерал и так был не в духе, а тут ещё какой-то капитан, видите ли, опаздывает. Какая может быть в училище дисциплина, если даже офицеры себе позволяют опаздывать?
А капитан ему:
— Никак нет, товарищ генерал, теперь ровно то время, что вы назначили, и ноль-ноль секунд.
Что там было, что там было! Генерал ещё больше обозлился.
— Могли бы, — кричит он, — и на минуту раньше прийти, коли я из Москвы приехал!
А наш капитан вроде ему так ответил:
— Точность — вежливость королей, товарищ генерал.
Словом, наш капитан — король точности. Он никогда не спешит и никогда не запаздывает. И самая большое для него оскорбление — сказать, что у него часы барахлят. Неточность для него хуже любой нечистоплотности, даже такой, как отсутствие пуговицы или подворотничка.
Но одеваться по картинке и жить по секундной стрелке для нас ещё ничего не значит. Похвастаться, что он каждого из нас насквозь видит, — тоже небольшая мудрость. Можно и так ляпнуть, не видев. Это любой солдафон и тупица сумеет. Так думаем мы, и особенно — Коля Кузнецов. Это тот самый тип, что поступал в училище в пёстром летнике и насмехался надо мной, что я — село. Сам он — москвич и до сих пор, хотя мы сейчас одинаково одеты и обуты, задирает перед многими нос, насмехается над нашей мужиковатостью и хвастается, что он знаком со многими столичными достопримечательностями, будто он самого певца Утёсова, которого мы почти каждый день слышим по радио, видел так близко, как теперь нас с Санькой. Вот этот Кузнецов и пообещал на перемене всему взводу доказать, что капитан — солдафон и тупица.
Проверка капитана началась с геометрии. После Колиной посулы в предвкушении краха капитанского авторитета мы сидим в классе тихо, словно мыши под веником, тщательно делаем чертежи, учим теоремы, и всё ожидаем, что будет. А бедный капитан, не зная, какая под него подводится мина, увлёкся очередным романом. И вот поднимается Коля-москвич.
— Товарищ капитан, — начал он несчастным голосом, — разрешите обратиться.
И таким ягнёнком прикинулся, такой казанской сиротой — умри, а не догадаешься, что хочет подкузьмить.
— Не могу понять теорему, товарищ капитан.
Капитан Захаров оторвался от романа, перед тем как закрыть книгу, положил в неё специальную аккуратненькую закладочку, и мы все затаили дыхание, перестали читать и писать, уставились на него кто с любопытством, а кто и с ехидной улыбочкой. Посмотрим, как он будет изворачиваться. Это ему не мундир, не часы, а наука геометрия. Цыкать на нас под минутную стрелку легко, а вот пусть покажет, какой он командир над теоремами и формулами.
К нашему удивлению, капитан Захаров не растерялся, на что рассчитывали зачинщики проверки, не стал отнекиваться, мол, это не моё дело, а спокойно спросил:
— Кто ещё не понимает?
У Коли-москвича нашлись соратники, и они дружно подняли руки.
Громко постукивая, по классной доске забегал мел. Капитанская рука чертит линии, углы и дуги мгновенно, уверенно и красиво без линейки и циркуля. Пестрят пулемётом меловые пунктиры. Одновременно капитан успевает объяснять, что делает его рука в данный момент: почему она провела прямую линию, почему прерывистую, почему нарисовала угол и почему этот угол именно такой, а не больший и не меньший, и что было бы тогда, когда бы так не было.
Мы не успеваем сверять чертёж на доске с чертежом в учебнике, всё ещё надеясь, что капитан споткнётся — совершит ошибку. А он чешет, словно по писаному, и объясняет ещё понятнее, чем Фаина Марковна. В конце концов он с силой долбанул доску мелом — поставил точку. Всё. Теорема доказана. Ладонью о ладонь он обтряхнул с рук меловую пудру и, обведя класс насмешливым взглядом, сказал, словно кипятком обварил:
— Это не понятно только телеграфному столбу. Или ещё кому-нибудь не понятно?
Нет, нам всем ясно, что капитана геометрией не укусишь. Он обтёр руки сначала тряпочкой, которой мы вытираем доску, а затем — розовым платочком из правого кармана кителя. Из левого кармана он вытащил голубой платочек и промокнул, словно промокашкой, лоб, на котором выступил пот. В жёлтый носовик он высморкался, когда уже сел за стол. Все переглянулись и заулыбались, но вслух никто не хихикнул: всё-таки не кто-нибудь, а капитан, очень не расхохочешься. Я был этим так поражён, даже рот открыл. Сколько живу, такого чистоплюйства не видел. Это же сколько надо каптенармусу носовиков нам раздать, если бы и у нас были такие манеры. Небось ворчал бы, что государство нам — не дойная корова.
На перемене мы выбежали на этот раз не в коридор, а во двор и там за орудиями времён империалистической войны, подальше от капитанского глаза и уха, нахохотались до колик в животе. Оказывается, три платочка — это ещё что! Мишка Цыганков — есть у нас такой фокусник во взводе — пять воображаемых носовиков использовал, передразнивая капитана: один — опять же на руки, второй — на лоб, третий — на нос, а четвертый и пятый — на губы и на глаза. Так он живо нам всё это показал, что кино — не надо.
Но как мы ни смеялись, а всё же должны были признать, что капитан в математике — молоток. Если он в истории и литературе так петрит, тогда многое можно ему простить, даже и то, что он — педант. Только какую бы ему булавку подсунуть, какую войну, какой бунт, чтобы он маком сел?
— Ничего, я ему загадаю загадку, — пообещал всем тот же Коля Кузнецов, который сам себя считает умнее нас. — Он у меня погорит, как швед под Полтавой.
Что это будет за такая загадка, Коля нам не признался, не посчитал нужным, и через десять минут и ноль секунд мы сидели уже в классе, уставшие от смеха. Перед нами учебники по истории, но никакая история не лезет в голову. Интересно, что там за такую загадку придумает наш московский мудрец, от которой капитану будет так, как шведам под Полтавой. Все мы сидим и поглядываем то на Колю Кузнецова, то на командира-воспитателя, который и не подозревает, что под него ведётся подкоп. И вот оно начинается. Коля снова поднимается из-за стола и снова таким кротким, невинным голосом спрашивает:
— Товарищ капитан, скажите, пожалуйста, а как там, под Полтавой, было с артиллерией у Петра Первого и у шведского короля?
Вот это он ему врезал, не дату битвы спросил, даже не о её значении, а именно — как у них было там с артиллерией. Мы же артиллеристы и должны это знать. Мне даже жалко стало капитана. Не надо было уж так этому Коле. Почти двести пятьдесят лет прошло от Полтавской битвы, даже внуки петровских солдат поумирали — кто может сказать, как оно там было, если в учебниках не написано? Ой, сядет наш Педант в лужу. Конечно, он может и Кузнецова посадить на место, чтобы не был таким умником, но ведь тогда Коля будет перед нами герой, а капитан — тупица. Не завидую я ему.
Но капитан в лужу не сел, не посадил он на место и Колю без ответа, а посадил в лужу всех нас. Оказалось, что его и в ступе толкушкой не поймаешь. Он, кажется, даже обрадовался такому вопросу. Может, он почувствовал в нём артиллерийский патриотизм, преданность своему роду армии? И снова заплясал мел по доске. На ней один за другим возникают кружочки с тремя чёрточками внутри — это артиллерийские огневые позиции, русские и шведские. И всё так точно и подробно, будто капитан сам расставлял и Петру Первому, и шведскому королю Карлу их пушки. И тут мы узнали, что с артиллерией у нас было уже и тогда хорошо: русские под Полтавой имели сто две пушки, а шведы — тридцать девять. Ни больше и ни меньше.
А всё это потому, что пока их Карл разгуливал с войском по Европе, представляя себя непобедимым полководцем, царь Пётр не спал, не сидел сложа руки на троне, как это делают другие цари и короли. Царь был и мастером, и артиллеристом, да ещё каким — не ровня нам, бомбардиром!
Капитан рассказывает нам всё это с таким восторгом, так хвалит царя, будто тот ему близкая родня, а мы аж рты разинули. Он просто уничтожает нас различными интересными подробностями и цифрами. Ему всё известно: сколько было убитых, раненых и пленных, сколько понадобилось русским телег для трофейного оружия и амуниции, даже сколько времени на разгром вражеской армии — два часа и тридцать минут. Тут капитан посмотрел даже на свои часы, будто проверяя себя, правильно ли он сказал, не ошибся ли на несколько секунд. И когда он положил мел и начал вытирать губы, руки и лоб, вынимая из разных карманов разные для этого платочки, мы уже не обращали на такую странность внимания, как будто так и нужно. Мы были ещё там, под Полтавой, в пороховом дыму петровских орудий. Капитан нас покорил, разгромил и взял в плен, как Пётр Первый шведов.
Сейчас для нас Педант — железный авторитет, и многие незаметно начали подражать его замашкам и манерам. Первый Санька разжился у каптенармуса обрезком шинельного сукна и начал носить его в заднем кармане брюк вместо бархатцы. Теперь и он счищает пылинки со своих ботинок этим сукном и мне его даёт, когда попрошу. Толик Гетман опять же у каптенармуса выпросил лоскуток белого ситца, будто на подворотничок, и теперь имеет два носовых платка. После этого к старшине Хомутову сунулись было и другие, но тот вдруг заупрямился, никому больше ничего не дал, сказав, что государство нам — не дойная корова.
А Лёва Белкин и Надар Дадалишвили, или, как мы его зовём, Генацвале, у которых отцы, видимо, богаче моего, написали домой, чтобы им купили наручные часы или выслали деньги на них, мол, жить здесь без часов невозможно, всё по секундам, и поэтому служба у бедных идет кувырком. Мне тоже очень хочется иметь часы, но писать такое отцу я и думать боюсь. Где он что возьмёт, если и сам ходит в одних штанах в будни и на праздники? Не идти же ему воровать. Вот поэтому однажды на самоподготовке я нарисовал на руке чернилами часы. Другие же рисуют разное: то якорь с цепью, то пронизанное стрелой сердце. А я — часы. Хорошие получились, как у капитана. Вот только браслет нарисовать не успел, потому что был застигнут как раз на циферблате. У Педанта, пожалуй, сегодня была неинтересная книга, вот я и не уберёгся. Посмотрел капитан на мою живопись и скомандовал:
— В казарму бегом марш! Десять минут ноль-ноль — смыть! Мумба-юмба!
Правда, нашёлся мне и напарник, только не с часами, а с сердцем, пронизанным стрелой. Вот мы и потопали вместе к умывальнику.
Педант. Жаль ему, чтобы я хоть такие часы на руке немного поносил.