Если нам не за что прочитать мораль, а подполковник Асташевский в настроении, тогда он по-отечески нас поучает. Перекатываясь по привычке с носков на каблуки и многозначно держа перед собой палец, он не устает нам повторять:
— Из училища вы должны выйти хорошо подкованными. Можете быть уверены, что я об этом позабочусь.
То же самое толкует нам и капитан Захаров.
Помню, и генерал на Октябрьском параде в своей речи перед строем также сказал, что училище — это кузница кадров. Если бы дядька Петро, наш деревенский кузнец, послушал, в каком почёте здесь его ремесло, то от гордости, наверное, перестал бы и с людьми здороваться.
Отцовские поучения комбата нам надоели, и мы слушаем их со скрытой надменной усмешкой: опять он за своё. Зато когда остаёмся одни, даём волю шуткам. Куда Маятнику против каптенармуса?
Вот кто нас подковал не на словах, а на деле. И на все, как говорится, четыре: по две подковки на каждый ботинок. Одна — на каблук, вторая — на носок. Идёшь по мостовой — только звон стоит, а в темноте и искры летят.
Конечно, офицеры имеют в виду не те подковы, что есть в коптёрке ещё в запасе. Они гнут своё: учёба и дисциплина, дисциплина и учёба. Особенно нажимает комбат на Устав внутренней службы, о котором до училища я и не подозревал. Этот устав, по мнению подполковника, мы должны знать назубок, он должен быть у нас в крови, а он — сидит уже в печёнках.
В крови у нас пока что «гражданка» с её привычками и замашками. Считай, что полгода прошло, как мы носим погоны, а она из нас никак не выветривается.
Один забывает, что он не дома, и пропускает мимо ушей команду «подъём». Но тут не разоспишься: или товарищи разбудят, или сержант гаркнет:
— Это тебе не гражданка!
Второму идти в столовую строем — острый нож в сердце: так и хочется пробежаться зайцем. За это тоже не хвалят.
Но самая распространённая гражданская привычка — носить руки в карманах. Тут начальство, если увидит, что у тебя «руки в брюки», аж из себя выходит. Дело дошло до того, что старшина Юрка Колдоба приказал мне карманы в штанах зашить. Так и ходил я на потеху взводу без карманов целую неделю, пока не отвык.
Хоть Санька уже — младший сержант, но и в нём сидит ещё гражданский человек, скворец. Он не может избавиться от своей школьной привычки писать стихи. Наша стихия сейчас — траектория полёта снаряда, а он, глупый, забивает себе голову рифмами.
Что Санька — поэт, во взводе пока что знают мало: я да ещё двое-трое хлопцев, сидящих в классе за соседними столами. Сам поэт, правда, хотел бы, чтобы его дар был вообще в секрете: пишет украдкой, закрываясь от чужого глаза рукой, а написанное прячет так, как подпольщик листовки.
Но шила в мешке не утаишь. Наши с Санькой соседи нет-нет да и поворачивают головы, чтобы то что-нибудь спросить, то попросить ластик, то помочить перо в наши чернила, как будто оно тут вкусней. Ну, разумеется, и стреляют насмешливыми глазами по стихотворным строчкам.
Из черновиков свои произведения Санька переписывает в отдельную тетрадь. И вижу я, что под каждым стихом он пишет ещё и адрес нашего училища, и дату. Не думает ли он, что это кто-нибудь когда-нибудь будет изучать? Если да, то это предусмотрительно.
Из поэтов, которых мы проходили на уроках литературы, самый любимый у Саньки — Лермонтов. Он даже перерисовал из учебника его портрет в свою заветную тетрадь. Правда, получилось не очень похоже, но по эполетам мундира можно узнать, кого художник имел в виду.
Мне смешно на всё это смотреть: как же — родственные души. Тот — поэт и офицер, и этот — почти что поэт и почти что офицер. Высоко парень берёт!
Со своей тетрадью Санька носится как с писаной торбой или как Лёва со своей «казной». В классе, когда объявляют перерыв, он не забывает спрятать её в стол, а в казарме — кладёт под матрас. И чем больше Санька прячется, тем больше берёт хлопцев любопытство, что там за секрет.
Слава к Саньке пришла неожиданно. Правда, пришла она, как говорят, не с той стороны и не такая, о которой, я думаю, мечтают поэты. Однажды на одном из перерывов во время самоподготовки, когда Санька отлучился из класса, Коля Кузнецов похитил его заветную тетрадь. Как это случилось, не видел и я.
Я увидел это уже тогда, когда Кузнецов, запрыгнув на табуретку и потрясая Санькиным творчеством над головой, закричал:
— Внимание! Внимание, господа гусары! Слушайте, удивляйтесь и гордитесь: мы дышим одним воздухом с гением!
А потом, развернув тетрадь, начал вслух читать, протянув свободную руку в пространство:
— А. Маковей. «Элегия». Посвящается С.
Хлопцы сжались, а Пискля спросил:
— А что это такое — элегия?
— Как что? Жизнь, и слёзы, и любовь, — не полез за словом в карман чтец. — Словом, тихая скорбь. И не задавай только таких вопросов преподавателю литературы — схватишь двойку, турок.
И, отбросив артистически голову назад, он начал шпарить по Санькиной тетради:
Куда бы меня военная судьба ни бросила —
В дальний гарнизон или в неожиданный бой, —
Мне не забыть тебя ни на минуту,
Всегда мне будет сниться образ твой!
Хлопцы заржали на весь класс, посыпались возгласы:
— Во даёт!
— Ну и влопался поэт!
— Акын!
А Мишка Цыганков, молитвенно сложив руки, с мученическим видом поднял глаза в потолок и шепчет:
— Ах, образ… ах, не забуду…
Мне нужно было заступиться за Саньку, но я не успел: как раз на «образе» он и появился в класс сам и сразу ринулся на декламатора, красный и разъярённый. Возможно, что дошло бы и до рукопашной, но Коля отдал «элегию» без сопротивления.
— Сдаюсь, — миролюбиво сказал он и поднял руку вверх.
Наступило неловкое общее молчание.
Чтобы разрядить атмосферу, Мишка Цыганков попытался свести всё на шутку. Он заложил руки под ремешок, зашатался, как это делает подполковник Асташевский, и подполковническим голосом заговорил:
— Товарищ Маковей, вы должны выйти из стен училища хорошо подкованными, а вы занимаетесь чёрт знает чем!
Это было очень смешно, но Санька шутку не воспринял.
— Заткнись, циркач, — сурово отрезал он и хмурый сел на своё место, при этом тетрадь демонстративно открыто положил на стол.
— Фу-ты ну-ты — поэт! — насмешливо бросил на это Мишка.
С этого времени такое прозвище за Санькой и закрепилось. А если уж очень хотят его досадить, тогда называют и вовсе стихоплётом. Говорил же я ему как человеку: плюнь ты на свою поэзию. Так нет, хоть кол на голове теши. Даже сейчас, после общего осмеивания «элегии», он не зарекается и царапает свои рифмы на разных черновиках и промокашках. Правда, свою тетрадь уже спрятал так, что и я не знаю, где она.
Долго и мужественно переносил Санька насмешки, отбивался от любопытных, когда те приставали с расспросами, что это за таинственная С, образ которой ему снится. Цеплялись и ко мне, потому что я это должен знать. Ага, держи карман — так и скажу, что это Соня-Кучерявка. Может, им захочется знать, чей образ и мне снится?
И вот мы сами того не заметили, как дожили до своего праздника — Дня Советской Армии. В этот день нам отменили занятия. В этот день у нас был праздничный обед — макароны по-флотски и по две порции фруктового киселя. А вечером, начистив пуговицы и пряжки, мы пошли в клуб на концерт.
Сначала наш Батя — сам генерал — выступил с речью. Очень было приятно слушать, как он говорил, что на нас надеется народ, что мы сейчас — его защитники. Между прочим, он похвалил и нашу батарею. Подполковник Асташевский при этом, сидя за красным столом президиума, расправил плечи и гордо повёл головой. И мы тоже с гордостью начали оглядываться на старшекурсников. Съели? А то всё — салаги да салаги.
После генерала на сцену неожиданно вышел наш преподаватель литературы майор Козловский и сказал неожиданные слова:
— Объявляются результаты литературного конкурса, посвящённого Дню Советской Армии! Первое место разделили воспитанник выпускного курса Маевский и воспитанник первого курса Маковей!
Всё училище захлопало в ладоши, и генерал тоже, а наша батарея закрутила головами, ища глазами Саньку.
Тем временем майора Козловского сменил на сцене первый из поэтов, незнакомый мне старшекурсник Маевский, и начал читать не что-нибудь, а… поэму. Читал он бодро, громко и связно, подкрепляя слова энергичными жестами. Сразу видно — хват — и не первый раз пожинает лавры. Оказывается, его все здесь знают: по залу пошёл шёпот:
— Ну, так это же Маевский.
Чего только не было в той поэме: и залп «Авроры», и красные флаги, пробитые пулями, и тачанки, и танки, и вероломные враги, и наша суровая поступь. И всё в склад, всё в лад. Ну, думаю, чего же уж наплёл Санька, что не поддался этому Маевскому и тоже занял первое место? Кажется же, уже ничего такого героического и нет, чего бы не помянул этот поэт.
И вот Санька на сцене. «Смелее!» — хочется крикнуть мне, потому что парень совсем растерялся, покраснел, не знает, куда деть руки, беспомощно оглядывается на майора Козловского, и тот его жестом успокаивает.
Наконец-таки он набрался духу и не своим голосом объявил:
— «Русский штык»!
— Громче! — крикнули с задних рядов.
— «Русский штык»! — по-девичьи тонко провопил бедный поэт и уже не остановился, пока и не закончилось его произведение.
А закончилось оно быстро, потому что это была не поэма, а всего короткое стихотворение.
Русский штык. Его познал
Родины нашей злейший враг.
Его Суворов закалял…
Помянув ещё Кутузова и маршала Жукова, Санька призвал нас «сухим держать всегда порох» и на этом замолчал. Я испугался, что он забыл, как оно у него дальше, но это было уже всё, конец.
По-моему, Саньке училище аплодировало ещё громче, чем Маевскому, особенно наша батарея. А затем генерал вручил ему целую стопку книг и пожал руку.
Вот как оно бывает: я думал, что стихи нам в артиллерии не нужны, а тут генерал за них подарки даёт и жмёт руки.
Когда счастливый Санька сел рядом со мной на своё место, все потянулись к книгам, всем захотелось на них посмотреть. А и есть на что: «Повесть о настоящем человеке» и два толстенных тома Пушкина. А главное — все они с генеральской подписью и печатью.
Концерт тоже был интересный. Сводный хор училища так пел «непобедимая и легендарная», что в клубе дрожали стёкла. Медсестра Люся тонким голосом выводила «Синий платочек». Но по-настоящему развеселил всё училище наш Мишка Цыганков. Он молча, без единого слова показал, как рыбак рыбу удит, и все брались за животы. А генерал даже слёзы вытирал платком. Про Саньку в тот момент все будто и забыли.
Но перед отбоем в казарме у нас только разговоров было, что о его победе на конкурсе. Книжки с генеральской подписью ходили по рукам. На них установилась очередь — кто за кем будет читать.
Теперь Саньке завидуют, хоть и не хотят в этом признаваться. Свою зависть хлопцы прячут за шутками:
— Ты, Сань, теперь руку не мой, дай нам подержаться после генерала.
А хоть:
— Живём, мужики: у нас теперь свой акын!
Так к Саньке пришло признание. Сейчас у него уже есть поклонники. Лёва Белкин, например, за ним хвостом ходит. Он пристаёт, чтобы Санька написал элегию и для его Люды. Разумеется — от имени Лёвы. Лёва тогда сам подпишется. Пусть девушка думает, что и он поэт. И хоть Санька пока что не соглашается, но, мне кажется, Лёва его доконает.
Ходит за Санькой и редактор нашей стенгазеты «Залп» Иван Расошка. Написать заметку нас не допросишься, так вот теперь редактора выручает наш «акын». Расошка переписывает его произведения печатными буквами, отделывает их флагами и артиллерийскими эмблемами, и получается очень красиво — всем нравится. Даже капитан Захаров, прочитав однажды Санькину «Оду советской гаубице», с одобрением хмыкнул:
— Хм! Песняр в стане воинов.
Но на поэзии мир клином не сошёлся. Наступило время, когда заговорили и обо мне, хотя я стихов и не пишу.
У нас в училище преподают три иностранных языка: английский, французский и немецкий. Каждый изучает тот, которую начал в школе, на «гражданке». В зависимости от этого так и мы поделены: англичане, французы и немцы.
Нам, немцам, повезло и не повезло на преподавательницу. Повезло тем, что ей лет уже, может, столько, сколько и моей бабушке. Так моя бабка ещё — ого! — может трусцой обежать всю деревню, да и на огороде, пусть ей бог даёт здоровья, с мотыгой и лопатой с ней ещё не справишься. А эта, кажется, дунь — и повалится: седая, рыхлая, всегда задыхается и хорошо-таки подслеповатая. Она носит очки из такого толстого стекла, будто дно в бутылке.
При такой учительнице можно в классе на голове ходить. И если мы не ходим, то только потому, что звание не позволяет: всё-таки в погонах. И тот же Митька Яцук может цыкнуть — сержант. А вот крутиться можно как хочешь, и мы крутимся, переписываем друг у друга, почти вслух подсказываем, почти открыто пользуемся шпаргалками, а то и просто делаем ерунду — играем в «морской бой», крестики-нолики.
А не повезло нам потому, что она — натуральная немка, не из наших, где-то там выученных в институте, — Ирма Генриховна. Тут уж ей не соврёшь, не ответишь приблизительно: язык знает, как мы свой, и придирается из-за каждой мелочи. Если бы не её слепота, сидели бы мы на двойках.
Больше того — она хочет, чтобы мы этот язык полюбили. За что? Наслушались мы его в войну, до сих пор в ушах стоит. Иной раз закроешь на уроке глаза, и предстаёт перед тобой какой-нибудь фриц в каске. И хотя мы понимаем, что Ирма Генриховна здесь ни при чём, всё равно это дела не меняет. С любовью к немецкому языку у нас во взводе, как говорят, туго.
Но наша немка не теряет веры и настойчиво требует, чтобы мы знали назубок стих о какой-то русалке, или, как это по-ихнему, — лорелеи.
— Вы только послушайте, как это красиво звучит, — чуть не поёт она от восторга:
Ich weib nicht, was soll es bedeuten,
Das ich so traurig bin.[2]
Мы слушаем, но наши души глухи.
— Это же великий Гёйне!
Но и великий Гёйне на нас не действует, не идёт любовь — и всё здесь. Чего только Ирма Генриховна добилась, так это того, что вместо первой клички Гросмутер (бабушка), она получила новую — Лорелея.
Известно, что настоящие русалки, заманивающие молодых рыбаков в речные водовороты, все до одной красотки неимоверной красоты, а наша Ирма седая, с морщинистым лицом, уже слеповатая гросмутер. В этом вся соль.
И вот настало время экзаменов. Только сейчас все спохватились: экзамен же будет принимать не одна Ирма Генриховна — комиссия. Там, видимо, на подсказках и шпаргалках не выедешь. Не у всех же очки из бутылочного дна.
Ни одного предмета сейчас никто так не боится, как немецкого языка. И все обвиняют начальство: зачем нам дали эту Лорелею? Это из-за неё мы всю зиму проваляли дурака.
Теперь немецкую грамматику не выпускают из рук, носят её даже в казарму, чтобы и там, когда выпадет свободная минута, хоть немного «пошпрехать».
Но, к нашему счастью, комиссия оказалась не очень суровая: сама Ирма Генриховна и ещё такой же, как и она, божий одуванчик. Только и разницы, что без очков. И хлопцы ожили.
Первые вышли из класса с довольно-таки высокими отметками. Но то были самые из нас подкованные, самые зубрилы и тихони, которые ведут себя даже на уроках Лорелеи тише травы. А такие смелые, как я, жмутся под дверью и охотно пропускают вперёд всех, кто захочет.
Наконец настало и моё время. И тут мне безумно повезло. Выбирая экзаменационный билет, я как-то неуклюже провёл рукой по столу, и несколько билетов упали на пол.
— О, mein, Got![3] — испуганно воскликнула Ирма Генриховна и, вместо того чтобы приказать мне подобрать билеты, она, видимо, боясь, чтобы я не выбрал там себе лёгкий, бросилась делать это сама. А с ней вместе, мне на радость, и её помощница. А стол остался без присмотра. Ну кто, скажите, удержался бы тут от соблазна и не выбрал в тот момент, что душа пожелает?
И я выбрал. Правда, чуть не погорел. Когда экзаменаторы начали вылезать из-под стола, в моих руках оказались два билета. Лишний класть на стол было поздно. Раздумывать уже было некогда, и я сложил их ровненько в руке один под другой.
Экзамены пошли словно по маслу. Мало того, что я сам отрапортовал на «четыре», так лишний билет сослужил ещё службу и хлопцам. Всё пошло цепочкой: по моему лишнему билету что нужно подзубрил Лёва, а свой потом передал Пискле, Пискля отвечал по Лёвиному, а свой передал Генацвале — и пошло, и поехало. Шпарят хлопцы по-немецки словно репу грызут.
Ирма Генриховна только радуется:
— Gut, Knabe, gut![4]
Ей и невдомёк, почему так вдруг поднялась успеваемость по её предмету: самые тупицы тянутся на «хорошо».
В тот день я ходил в героях. Хлопцы хлопали меня по плечам и хвалили:
— Молодец, выручил!
Беда только в том, что слава о моей находчивости слишком далеко разошлась, и на следующий день после занятий дневальный меня вызвал к комбату.
Я иду к нему с чистой совестью, забыв и думать об вчерашнем экзамене. Даже отрапортовав о своем прибытии, не мог догадаться, что у того на уме.
Сидя за столом, подполковник Асташевский как-то ехидно на меня посмотрел и спросил тоже ехидно:
— Ну, как успехи?
— Хорошие, — насторожился я.
— И по немецкому?
Тут моя душа и ушла под лёд: неужели знает, неужели выдали? Словом, чует кошка, чьё сало съела. Но виду не подал:
— И по немецкому — «четыре»…
— Липовая! — крикнул он и, поднявшись из-за стола, начал ходить по канцелярии. Я стою ни жив и ни мёртв, поворачиваю за ним голову, делаю на него равнение.
Разговор был долгий и тяжёлый. Точнее говоря, говорил только он, а я слушал, проглотив язык, какой я нехороший. Я — пройдоха и лжец. У меня совесть и не ночевала. Я не достоин того, чтобы носить погоны. Я запятнал честь батареи. Подполковник ещё подумает, что со мной делать.
— Фокусник, — заключил он и на этом, кажется, выдохнулся. Но ненадолго.
Вернувшись за стол, он заговорил снова, только уже более спокойно:
— Как будет по-немецки «есть»?
— Ист, — не дал я маху.
— Вот и проспрягай мне это «ист», чтобы я поверил твоей четвёрке.
Ну что же он думает, я совсем уж дурак необразованный? Да это его «ист» у нас в зубах застряло. И, приободрившись, я бойко начал:
— Их бин!
И, как это часто бывает, от волнения у меня вдруг всё вылетело из головы. В растерянности я не могу вспомнить, как оно будет дальше. «Их бин» — это значит «я есть». «Ты» — по-немецки будет «ду». А как же здесь изменится ихнее проклятое «ист»?
— Ду… ду… — вслух вспоминаю я.
— Бина? — хитро прищурил глаза подполковник, и я обрадовался подсказке:
— Ду бина!
И тут только спохватился:
— Нет! Ду Бист!
Но уже было поздно: что надо, подполковник выведал.
— Вот что, ду-бина, — подвёл он итог, — вскоре все получат месячный отпуск и поедут к родителям, а «ду», — тут он тыкнул в мою сторону пальцем, — будешь сидеть у меня в казарме и зубрить. Фокусник! И запомни, ты у меня отсюда выйдешь хорошо подкованный.
Ох и зарезал меня этот Маятник без ножа. И дались ему эти подковы!