Утомлённое солнце

Как моя бабка говорила, дома и солома съедобна. Это я насчет того, что хоть и кормят нас с Санькой в училище по курсантской норме, хоть и водят здесь по два раза в неделе бесплатно в кино, хоть мы здесь чистые и ухоженные, а родной двор снится. Иной раз как захочется домой, так хоть вой. Ну, кажется, что я там хорошего в своей жизни видел? Постную картошку, латаные штаны, плуг да косу с детства? Но глупое сердце умную голову не слушает. Ему не прикажешь. Тянет, и всё тут. Всего того дурного будто и не было, осталось в памяти только хорошее, а что — и сказать трудно. Всё! Запах сена, костры в ночном, щебетание воробьёв на вербах, мальчишеская вольница, бабушкин насмешливый и мудрый голос, отцовские руки в сосновой смоле — живице, Катин смех, преданные Жуковы глаза, надоедливый Глыжка — у каждого своё. Даже то, что отец как-то дал порку, вспоминается сейчас с умилением. Правильно дал: не надо было топтать гряды под дедовской грушей. Мало ли что они сладкие. Это не оправдание.

Старшекурсников каждое воскресенье пускают в увольнение. И в субботу — сразу после занятий. А мы только с завистью смотрим, как они, начищенные, отутюженные и счастливые, поспешно бегут то один, то второй, то целой группой за ворота КПП. Некоторых из них за воротами ждут девушки и реже — матери. А кого здесь никто не встречает, те — ноги в руки и с ветром наперегонки — в город. У тех, наверное, свидания в парке или где-нибудь возле кинотеатра. А нам остаётся только смотреть им вслед сквозь щели в ограде. Одно утешает, что и они были когда-то салагами, и не только они, а даже генералы. Дождёмся и мы своего времени. Но когда нас отпустят, то не побежим в парк сломя головы, мы полетим прямо домой, потому что нет уже терпения слушать, как Гетман из Репок поёт: «Гляжу я на небо и думку гадаю».

А проклятый Маятник всё нас не отпускает и не отпускает. То он на генерала ссылается, мол, генерал не позволяет, хотя мы и знаем, что Батя хороший, то он пугает тем, какие опасности нас ждут в городе, будто военный патруль нас там только и ждёт, чтобы схватить за неотдачу чести офицеру, то ещё какую причину придумает. Нашёл кого пугать. Пусть нас патруль сначала догонит. Не знаю, что салагам из второй батареи говорит их командир, подполковник Барданос, но и те ещё в увольнении не были.

Как ни странно, а легче это переживают далёкие. Подруг жизни они ещё в городе не завели, а в Грузию или даже и в Репки за несколько часов туда и обратно не сбегаешь. Они с этим смирились и живут от письма до письма. А тут же близко локоть, да не укусишь. Приходится и нам жить от письма и до письма.

Но пишут нам с Санькой из Подлюбич не густо. И особенно — мне. Бабка не умеет, отцу, видимо, некогда, чтобы часто писать, а из Глыжки известный писарь: начертал однажды аршинными буквами, о том, что некий Коля хотел у него отобрать гильзу от ракеты и они из-за этого подрались. Мол, в обиду он себя не даёт и я могу здесь быть спокойным. А у кого какое здоровье, так и не помянул.

Правда, с Катей переписка у меня завязалась частая. Такая частая, что не хватает и о чём писать. А тут ещё подполковник строго предупредил, чтобы мы в письмах не выдали военную тайну и особенно чтобы его фамилию — Асташевский — не выдали, ведь шпионы же не спят. О порядках в училище — тоже нельзя. Вот я и пишу только о том, что шпионам без пользы: что мы тут учим, какую книжку новую прочитал, какое кино нам показывали, как нас кормят. По-моему, в этом особой тайны нет. Разве вот про продукты. Но пусть знают, что мы здесь не голодны. Как однажды сказал наш капитан Захаров, чем лучше у нас аппетит, тем страшнее будет снабженцем и империализму.

А ещё, чтобы Кате было интереснее, я кое-что выдумываю. Мол, мы уже стреляем здесь из разных пушек и меня чуть не ранило снарядом. Пусть немного девка попереживает, поволнуется — ласковее будет. Вот Санька, тот строчит своей Кучерявке стихами, аж роща гудит. А мне остаётся только завидовать. Если я берусь за стихи, то у меня то слово лишнее, то его не хватает. Угловато как-то получается. А вот душой чувствую — есть у меня что-то такое к Кате в сердце, что просится в стихотворение. Просто так этого не скажешь.

Катя тоже мне ничего такого о чувствах не пишет. Живу с Сонькой на квартире… Хозяйка хорошая… По воскресеньям ходим домой за картошкой… Боится, чтобы не получить двойку — стипендии не дадут… Дома куры подохли — отравил сосед… И разное такое. Но мне всё равно интересно. Особенно по душе то, что в их техникуме скучно — редко бывают танцы. И очень хорошо! Пусть их совсем там не будет. А то ещё познакомиться с каким городским. Городские, они резвые.

В конце каждого письма она приписывает: «Жду привета, как соловей лета». Вот этот «соловей» и берёт больше всего за сердце. А то ещё и цветочек нарисует. В ответ на цветы я начал рисовать артиллерийские эмблемы — пушечные стволы крест-накрест. Нужно, чтобы чувствовалось мужество. Пишет не абы-кто — артиллерист. Пусть ценит.

И вот настал он, тот радостный и волнительный день, когда по батарее разнёсся слух: завтра у нас будет увольнение! Сам капитан сказал, чтобы его помощник, сержант Митька Яцук, подготовил ему список желающих. Заволновался взвод и вся батарея. Как? Что? Кого будут пускать, неужели всех желающих? Нет, не всех, а только кто заслужил — хорошо учиться и дисциплину не нарушает.

Тогда мне конец. Правильно выколото у того ростовского «принца» на руке — «нет в жизни счастья». Однако хоть и со слабой надеждой, но записался и я. Русский язык я уже исправил, на первом же диктанте получил четвёрку. Так что тут подполковнику не к чему придраться. Но ведь он может вспомнить моё опоздание на физзарядку, и ту весёлую забаву «по кочану». Тогда Санька пойдёт один — он заслуженный. Надо будет попросить, чтобы он хоть дома там не рассказывал о моих «успехах» и перед девками не распускал язык. Пусть скажет, что я на дежурстве. А лучше всего — в карауле. Правда, караульной службы мы не несём — всё, что нужно караулить, сторожат солдаты, — но откуда они там знают. Зато звучит весомо. Особенно оценит отец, сам бывший вояка. Он знает, что такое караул.

Но, к моей большой радости, никто меня из списков не вычеркнул, даже подполковник Асташевский. Какой хороший человек. Зла не помнит. А то болтают о нём разное: и придирчивый, и занудливый, и Маятник, и Грызь. Если немного и погрызет, то от них не отпадёт. Ну и народ.

Кто не служил в армии, тот и не ходил в увольнение, а значит, и не знает, какая это радость. Особенно когда ты идёшь первый раз, когда тебя ещё не видели дома в военной форме. Белые подворотнички подшиваются так, как никто их не подшивает и перед генеральским строевым смотром, — ни морщинки, ни складочки. Пуговицы, эмблемы и пряжки давно горят золотом, а их всё чистят и чистят зубным порошком, а ещё лучше — асидолом — специально для этого придуманной мазью. Возле стола с электрическим утюгом очередь, к зеркалу не пробиться — народ собирается в увольнение. Вокруг весёлый смех и гомон: ты куда? а ты куда? а давай пойдём туда. Во взводах идёт временный обмен с теми, кого обидела судьба, кого вычеркнули из списка. Выбираются ботинки по ноге, гимнастёрки не такие широкие в плечах, картузы, которые не лезут на уши. Святое дело — отдать всё лучшее и красивее товарищу. А не отдашь, так и сам потом не проси. Таков закон.

Кому бы мы только ничего не дали и не поменяли, так это дубине Лобану с первого взвода. Это — чтобы он не щеголял перед Аллой-этикеткой, к которой, видимо, и собирается. И куда человека несёт, если это действительно так? Она же, пигалица, хоть и молодая, но ему не пара — лет всё-таки на пять старше его, если не на больше. Возможно, что он пыль нам пускает в глаза: знайте, мол, наших, мелюзга. Конечно, у нас под носом ещё не ходило лезвие бритвы, а у Лобана уже ходит, потому что там растёт какой-то рыженький пушок, который он называет щетиной.

Но пыль или не пыль, всё равно ничего не дадим. Пусть и не просит.

Однако Лобан у шкетов ничего и не попросил. Он и без нас нарядился не только по форме, но и по моде.

Эх, мода-мода, и чёрт тебя выдумал на нашу голову! Даже сюда, в армию, она лезет. Тут же всё расписано и раскрашено: что, как и когда носить. Здесь же форма одежды утверждена самым главным из маршалов. Выше этого, видимо, не прыгнешь. Но мода сильнее и маршала. Она может форму видоизменить.

Нам выдали офицерские картузы, о которых мы с Санькой столько мечтали. Кажется, куда уж лучше? Но такие картузы среди воспитанников училища не в моде. У них, видите ли, козырьки большие, а верх мал. Почти все старшекурсники ходят в картузах, в которых козырёк всего на три пальца, он чуть прикрывает лоб, зато верх большой, словно решето, и так туго натянут, будто барабан. Вот это шик!

А подполковнику Асташевскому такой «шик» не нравится. Он строго предупредил, что если увидит в батарее такого модника, будет тот модник ходить в старом, изношенном картузе, но по форме. А об увольнении пусть и не думает. Он не позволит нарушать форму одежды. Если она кому не нравится, пусть идет прочь с училища и читает в городе вывески по складам. Вот почему мы с Санькой козырьки ещё не урезали, но в батарее уже нашлись такие.

Гимнастёрки у нас тоже не по моде. Их стоило бы и укоротить, чтобы не были такие длинные, словно подол в юбке. Но тут дело поправимое, нужно только уметь подпоясываться, а то можно низ подвернуть и подшить, не отрезая.

Хуже дело со штанами: дудочки! Ну кто, скажите, носит такие брюки, если в моде клёш? Вот матросам — тем позавидуешь. А тут толку из того, что сукно синее и красные офицерские канты. Видно, тот, кто их кроил и шил, ни черта в настоящих штанах не разбирается.

Но и это горе — не беда. Мы уже от старшекурсников узнали, как можно из дудочек сделать клёш. Во-первых, можно разжиться такой же материей, из которой сшиты брюки, и вшить в дудочки клинья. Будет клёш не хуже матросского. Где разжиться? А для этого нужно дружить с каптенармусами. В их каптёрках чего только не найдёшь. Попадаются там и старые, изношенные брюки. Вот из них можно и выкроить клинья. Есть и такой способ, что и вшивать ничего не надо. Можно вырезать клинья из фанеры, которой хочешь ширины. Разумеется, их в штаны не ушьешь, тут другое. Брюки нужно смочить, а затем под горячим утюгом натягивать их на фанеру. А сукно терпит, растягивается, только не надо уже через силу, а то дудочки треснут по швам, а то и расползутся по живому.

Вот если ты это сделаешь да ещё ночь переспишь на тех клиньях вместе со штанами, положив их под подушку, то утром будет у тебя клёш на загляденье. Такой клёш имеет преимущество даже перед расшитым. В расшитых, был случай, хлопцы однажды пришли из увольнения посрамлённые. Им патруль лезвием порезал вставные клинья. Да и в училище начальство надо обгонять — заставит распороть. А клёш цельнорастянутый всех ставит в тупик: и патруль и начальство. Посмотрят, что ничего не вшито, и плечами пожимают. А пройдёт день-другой, и всё становится на место: сукно садится. Вот в этом недостаток такого клёша. Перед следующим увольнением снова нужно его натягивать на фанеру. А штаны же, конечно, не железные — часто рвутся при этом, холера.

Все эти премудрости нам знакомы, но мы с Санькой перед первым увольнением боимся их применить. Может быть, что подполковник сам проверит каждого, раньше чем выпустит за порог казармы. Тогда и не захочешь той моды.

Так оно и случилось. Подполковник всех, кто идёт в увольнение, проверяет сам. Ну, думаю, дядька Лобан погорит, вылетит из строя шпунтом. И тогда мы ему весело споём «напрасно старушка ждёт сына домой» Под «старушкой» имея в виду Аллу Аркадьевну, конечно.

Но Лобан оказался не таким лопухом, как нам думалось. Он встал на проверку в обычном обмундировании и, только получив записку об увольнении, пошёл переодеваться в модное, одолженное у кого-то из батареи второкурсников. Там у него нашлись приятели. Ничего — не погорел здесь, так в городе, даст бог, схватят патрули.

И вот мы с Санькой, осмотренные комбатом с головы до ног и благословлённые им на хорошее поведение в людях, уже за воротами КПП. Впереди почти полсуток воли — иди куда хочешь, беги на все четыре стороны. И планы у нас прямо-таки наполеоновские — идти и всех покорять своим видом и подарками. Мы сегодня люди богатые. У меня за плечами вещевой солдатский мешок, а в нём для бабушки два брусочка душистого мыла, которые были выданы мне для умывания. Я их сберёг, сам пользуясь обмылками, что оставались после бани. Пусть старуха хоть в конце своей жизни помоется туалетным мылом, пусть понюхает, как оно пахнет. Она век такого не нюхала.

Отец тоже будет рад, ведь я несу обратно его солдатские ботинки, в которых он провожал меня в училище. Только он сейчас их не узнает. Я наваксил их казённой дармовой ваксой так, что аж блестят. А главное — старшина Хомутов сносил их в нашу мастерскую, и там их так подбили, что сноса не будет. Даже железные подковки есть на каблуках и носках. Тут, конечно, спасибо старшине. Я его не просил ремонтировать, так как даже не знал, что это можно. Это он сам, посмотрев на них, сказал:

— Что же ты понесёшь отцу такие развалюхи.

Сейчас ботинки вроде новые. Чем не подарок?

Есть и Глыжку как обрадовать: пара артиллерийских эмблем, два пера для ручки, карандаш и десятка два кусков сахара. Эмблемы и перья, конечно, — мелочь, они есть у нас в запасе, а вот с сахаром получилось неловко. Уже зная, что пойду в увольнение, я вчера за ужином и сегодня на завтраке пил чай постный. Это заметил Генацвале и прицепился, почему это я пощусь. Чтобы он чего не подумал, пришлось признаться, что брата хочу угостить. Тогда Надар блеснул глазами.

— Ты мне друг?

И свой сахар отдал. Санька, Лёва и Гетман также отказались пить чай с сахаром. Неловко получилось. Но теперь парень хоть во рту посластит. А я, если дома разживусь яблоками, то отблагодарю.

Санька тоже несёт своё мыло матери. Словом, мы идём домой не с пустыми руками. И не с пустыми карманами. Нам выдали оклады за месяц по солдатской норме. Так что хлопцы и при деньгах. И, по нашему разумению, не малых. Так мы прикинули, что, может, хватит сфотографироваться и перед своими ухажёрками шикануть — купить им граммов по сто конфет-подушечек с повидлом внутри, а то и по двести. Души у нас широкие. Конечно, неплохо было бы сводить их и в городское кино, но это уже как хватит средств.

Город мы миновали быстро, как сейчас можем сказать, форсированным маршем, и нигде, к счастью, не встретили патруля. Попался на глаза только один лейтенант. Хоть и пехотинец, но приветствовали, и он нам в ответ козырнул. В увольнении и с пехотой надо считаться. Придерётся, и что ты ему сделаешь, если он офицер, а мы ещё даже и не курсанты? Будешь стоять и слушать мораль.

Где мы только дали себе передышку, так это возле пустой витрины магазина, который попался нам по дороге. Тут оно, как на лихо, у Саньки шнурок развязался, а у меня с лямками вещевого мешка сделался непорядок. Вот из-за этого и остановились, а то ещё некоторые подумают, чтобы посмотреться в стекло. Мы только по одному или по два раза глянули в него и пошли своей дорогой.

Дома меня не ждали. Я же не писал, что приду, потому что и сам этого до последнего не знал. Открыл я тихонько дверь — бабка в одиночестве у окна Глыжкину рубашку латает. Не оборачиваясь она протянула одёжку в мою сторону и сказала:

— На, носи, шамадёрга. Может, до вечера и хватит.

Только когда я засмеялся, старуха оглянулась и открыла от удивления беззубый рот. Клубок ниток покатился с подола на пол, а бабка хлопнула в ладоши.

— Ах божечки же ты мой! Кто же это к нам пришёл. Я же думала, что умру и не увижу.

А потом подхватилась и закричала куда-то в сени:

— Гришка! Гришка! Где тебя черти носят? Беги отца поищи!

Глыжка не откликнулся, и старуха пожаловалась:

— Хоть на цепь сажай. Со школы — и за порог. А сегодня воскресенье, так, видимо, на край света сбежал.

Это для меня — не новость, меня поразило другое, как бабка бросилась к лавке, на которую я намеревался сесть. Она резво обогнала меня и вытерла лавку фартуком, будто перед большим гостем.

— А то у нас знаешь, как тут, — будто оправдываясь, сказала она при этом, — не успеваешь убирать. А у тебя же всё такое новое да дорогое.

Мне стало неловко, что бабка передо мной так бегает, и я взялся за пустое ведро, чтобы сходить за водой и тем показать, что я не такой уж и пан. А старуха опять:

— Ой, дитятко, брось! Там лужа у колодца, ещё утопчешься в грязь своей обувью. Прибежит тот басурман, сам принесёт.

Басурман известно кто — Глыжка. Когда я пришёл с водой, он уже был дома и ощупывал мой вещмешок. А вскоре пришел и отец, усталый и давно небритый.

Придя с войны, он редко бывает весёлым, а больше какой-то суровый, озабоченный, всегда в глазах его какая-то тяжёлая дума, много курит и вздыхает. А тут, вижу, обрадовался, улыбнулся. Здороваясь со мной, даже пошутил — перед тем, как подать мне, он обтёр свою руку о штаны, а затем уже и протянул:

— Ну, давай твою офицерскую.

Бабушка бросилась подавать обед, засуетилась возле печи, а отец пока что разглядывает меня. Сев на скамью, он попросил, чтобы я повернулся перед ним туда-сюда. Обмундирование ему тоже понравилось, но, не в пример бабушке, он нашёл к чему и придраться. Где были мои глаза, когда я брал себе ботинки? Не мог взять на номер больше? Впереди зима, а нога ещё растёт — не влезет портянка. Вот тогда я поулыбаюсь, когда ноги обморожу, тогда буду форсить. Но лучше всего для солдата сапоги, да ещё если есть суконная портянка — и валенки не нужны. Когда он служил, то всегда брал сапоги на номер больше и горя не знал: и зимой тепло, и летом мозолей не носил. Солдат с мозолями — это полсолдата, особенно в походе. И куда смотрит наш старшина?

Успокоился отец только тогда, когда я сказал, что наш старшина смотрит туда, куда и он. Мне дали ботинки действительно навырост. А эти я взял у товарища сходить в увольнение.

Мои подарки всем пришлись по душе. Бабка понюхала мыло раз пять. Ах, как пахнет, да маленькое. Отец, правда, от своих ботинок не ахал, но спасибо сказал и похвалил мастера, который хорошо подбил подошвы и подковки, а также старшину Хомутова — умный человек. А Глыжка и вовсе на седьмом небе. Такое богатство парню привалило: эмблемы, перья, карандаш и ещё сахар. Правда, бабка половину сахара тут же отобрала.

— Сразу съешь, так язык проглотишь вместе со сладким, — сказала она.

Глыжка не возражал, а только глазами проследил, куда старуха его спрятала. Я уверен, что долго он там не пролежит.

Сели обедать. Как я любил раньше густой ячменный крупяник! Да ещё с постным маслом. Один мог полчугунка съесть. А тут отведал — разучилась, что ли, его бабка варить? Лук жареный плавает. А я его не люблю, отгоняю ложкой в стороны. Вот и картофелина попалась «с козликом» — тоже её вбок.

Отец смотрит на всё это и хмыкает в усы. Заметила и бабушка, что я ем прихотливо, и — добавила мне лишнюю ложку постного масла, чтобы было вкуснее. И вдруг неуверенно как-то спросила у отца:

— Яичницу сделать, что ли?

Ну, если бабка решилась на яичницу, значит, я действительно — необычный гость. Простым гостям её не подают. Я же знаю, что такое яйца. Не успеют куры снестись, как их сразу — на базар, чтобы разжиться какой копеечкой. В колхозе же денег не платят, а на всё надо: и на штаны, и на керосин, и на соль. Да и каждая курица ещё обложена налогом. Её яйца нужно нести не только на базар, а ещё и государству, иначе придут из сельсовета и будут грозиться за недоимку её описать, чтобы забрать. Вот, видимо, отец и невесел от такой жизни. Но тут он бабку поддержал:

— Давай! Если уж такой праздник, режь последний огурец!

— А, не надо, — возразил я, потому что стало стыдно, что они ради меня идут на такое — яичницу будут делать.

— Чего там — не надо? — разошёлся отец. — Что мы, хуже тех, кому носим на базар? Съедим — не подавимся!

Больше всех яичнице был рад Глыжка. Он ел её не спеша, откусывал по чуть-чуть, чтобы на дольше хватило. За едой зашёл разговор, как там кормят, в училище. Ну, я и похвастался, что паёк хороший, даже масло дают аж по двадцать пять граммов в сутки.

— Тогда, конечно, — согласился отец, — что постное масло против сливочного? В армии не пропадёшь.

И начал он вспоминать, что когда и он был до войны красноармейцем, то тогда тоже хорошие пайки давали. А кто с поваром дружил, тот вообще жил припеваючи. Отец советует и мне подружиться с поваром. Аж слушать смешно. Ну, что он понимает, когда был тогда всего лишь солдатом? Но отцу этого не скажешь. Пусть старик хвалится, как ему земляк-повар наливал в котелок первый половник с самого верха котла, где один жир, а второй — со дна, где только гуща. Вот это было сытно. В войну, правда, как приходилось: иногда — с квасом, порой и с водой, а то и без воды.

Не преминул отец, чтобы не напомнить, как надо служить — стараться. Вот он старался, так, несмотря на малограмотность, и сержантом стал.

Из отцовских разговоров выводы сделала бабка.

— Вот так, бесёнок, — сказала она Глыжке, убирая со стола — учись как следует, Если хочешь быть командёром, а нет — сиди на постных харчах.

Глыжка — парень уже изрядный, перешёл в четвёртый класс, давно уже не картавил, хотя и носит свое детское прозвище.

— Не командёром, а командиром, — поправил он старуху и вылез из-за стола.

Когда пришёл Санька, отец сделал смотр и ему. А потом попросил нас стать рядом и весело сказал:

— Ты посмотри, старая, какие орлы. Пропали девки, посохнут на сухари.

Бабушка, глядя на нас, немного поплакала, вспомнила мою мать — вот бы та увидела. Затем она успокоилась, высморкалась в фартук и успокоила отца насчёт девок.

— Ты за девок, — говорит, — сильно не переживай. Они сейчас такие, что и сами захомутают этих телят.

Мы с Санькой, немного покраснев, хмыкнули. Много она знает, старая, какие сейчас девчата и какие сейчас мы. А она опять:

— Не хмыкайте — найдутся, если уже не захомутали.

Пристальное око у бабушки: нам действительно невтерпёж идти из дома, Санька уже давно мне подмигивает, но после таких бабушкиных слов сразу не уйдёшь, надо же хоть для приличия посидеть и поговорить, чтобы подозрения у старухи не укрепились. А ведь оно не сидится, мы словно на иголках. У нас времени мало, а ещё же надо купить подушечек с повидлом, ещё надо найти, где живут наши девчата, ведь мы только адрес знаем, а сами же там никогда не были. Было бы, разумеется, лучше, если бы мы их застали в деревне. Но Санька уже разведал, что они тут только переночевали, а утром, нагрузившись картошкой, пошли в свой техникум.

В конце концов мы всё, кажется, дома рассказали о своем училище, всем, чем было, похвастались и начали собираться в дорогу. А бабушка не хочет меня пускать.

— Хотя бы переночевал, — просит она.

Но тут её уже остудил отец. Он понимает, что служба — не дружба, что с этим в армии строго. Это если в колхозе не выйдешь на работу — прогул, а в армии — дезертирство. За это — трибунал.

Перед трибуналом бабка отступила, и мы побежали бы из дома сразу, но потерялся мой картуз. Лежал на углу и пропал.

— Это уже тот идол схватил — догадалась бабка и вышла вместе со всеми на улицу, чтобы поискать Глыжку. К счастью «идол» далеко не сбежал. Он красовался в картузе перед своими товарищами у двора.

В город мы пришли быстро. Летели на всех парусах: рассчитывали догнать Катю и Соньку в дороге, думали, что с картошкой они не очень разгонятся, если тяжёлая ноша, то будут отдыхать, но не догнали. Пришлось самим, как сказал бы подполковник Асташевский, ходить и читать вывески, искать улицу, искать дом, где они живут. Но ведь оказалось, что найти не так просто: вывески вывесками, да улицы же сейчас известно какие: дом стоит, двух нет — то пожарище, которое заросло полынью, а то полуразрушенные стены, если дом был кирпичный. Но где-то и там, под кучами камней, видимо, в подвалах живут люди, так как есть на руинах и номер дома. Но язык, как говорят, и до Киева доведёт. У одной молодки спросили, у деда, у дядьки, у дивчины — и нашли-таки. Санька остановился и спел:

Вот эта улица,

Вот этот дом,

Вот эта барышня…

Дом оказался не ахти какой — деревянная, осевшая от старости, изба. Правда, большая — на два крыльца. Когда-то она, видимо, была красива, ведь окна и наличники отделаны резьбой. Но остались от той резьбы одни следы. Железная крыша тоже по коньку вогнулась.

Вот здесь и живут наши студенточки. Только как с ними увидеться — свистнуть или зайти? Решили зайти: бог знает, что будет с тем свистом, всё-таки не дома, не в Подлюбичах. Да и в погонах же…

Только не так это просто взять и зайти. Там же и хозяйка есть, и неизвестно, как она относится к разным там ухажёрам, ещё покажет нам, где порог. Страх, правда, небольшой, но ведь у нас есть и своя гордость.

Зашли мы прилично, культурно. Деликатно постучали в дверь — нам никто не ответил, в тёмном коридорчике под кастрюлей только сердито сипел примус. Постучали во вторую дверь — выглянула седая бабушка в очках:

— Вам кого?

— Землячек ищем.

Из-за бабушкиных плеч показала голову Катя и охнула:

— Ой, одну минуточку!

Слышим, за дверью поднялся какой-то переполох: шушукание, беготня, донеслось ещё одно «ой». Когда мы переступили порог «землячки» сидели уже на диване с таким видом, будто собрались фотографироваться. Правда, немного озадаченные и покрасневшие.

Видим, что девчат мы поразили своей не просто военной, а почти что офицерской формой. А как же — на нас и в городе оглядывались. Бабушка в очках тоже нас с любопытством осмотрела и пропала в коридоре, видимо, пошла к своему примусу.

И вот сидим мы уже с четверть часа, а разговор не клеится.

— Ну, как вы?

— Ничего.

— А вы?

— Нормально.

Девушки почему-то стесняются, изредка перешёптываются и без причины хихикают. На столе лежат нетронутыми наши конфеты-подушечки, хотя Санька и предлагал уже не раз:

— Угощайтесь.

Взяли всего по одной.

Там, в деревне, мы с ними были бойкими. И разговаривать о чём находилось, и шутки шутили. А тут и у нас языки словно не свои. Может, что в гостях? Да и девчата наши уже какие-то не такие. Считай, что взрослые. Сколько мы их тут не видели, а как похорошели. У Соньки плойка городская, а Катя, кажется, свои веснушки на носу и щёках припудрила.

Выручила нас хозяйка. Она вернулась из коридора, одела фуфайку и сказала:

— Я, девочки, пойду займу очередь за хлебом на завтра, а вы уж тут так не сидите. Возьмите патефон, поиграйте, потанцуйте. К вам же такие кавалеры, пришли, а вы…

Патефон у хозяйки старый, пружина слабнет — надо часто подкручивать, иголки тупые, пластинки всего две, да и то на одной из них какие-то арии. Зато на второй — танго, как по заказу. Хоть оно и очень шипит, но слова разобрать можно.

Утомлённое солнце

Нежно с мором прощалось,

И тогда ты призналась,

Что нет любви.

Мы с Санькой поднялись с табуреток и показали свою светскость: пощёлкали каблуками, покивали головами, как учила нас Алла-этикетка, — прошу, мадемуазель! Катя с Сонькой переглянулись и брызнули смехом.

Утомлённое солнце…

Я с Катей танцую танго. И как танцую — по науке! Это не то топтание на траве возле двора дядьки Скока.

Нежно с морем прощалось…

Катя старается, но всё равно часто не может попасть мне в лад, так как я выбрасываю различные неожиданные, причудливые коленца, так называемые «па». Для моих «па» нужен спортивный зал, а тут комнатка тесная, и мы то налетаем на табуретки, то упираемся в шкаф, то толкнули стол, на котором стоит патефон. От толчка в нём что-то заело, и он зашипел одно и тоже:

И тогда ты призналась…

И тогда ты призналась…

И тогда ты призналась…

Если бы призналась, а то не признаётся. Да и я не признаюсь. Это в кино легко: ах, я люблю тебя, дорогая! А мне тогда и смотреть на то кино стыдно. А им ничего — целуются. Редко которая даст по уху.

А патефон знает своё — шипит:

Что нет любви…

У Саньки что-то любовные дела не ладятся. Несмотря на светское приглашение, Соня танцевать не пошла. Она забилась в самый уголок дивана за стол и почему-то покраснела. Мой друг сначала смутился, а затем надулся и холодно сказал:

— Ну, как хочешь…

Я и сам удивляюсь, что это с девкой стало? Была такая охотница потанцевать, а теперь почему-то у неё охоту отбило. Может, ей такое шикарное танго не нравится? А может, и хуже — сам Санька?

Когда пластинку поставили заново, он снова её пригласил уже без всякого этикета, по-свойски:

— Ну, пойдём.

Всё равно не пошла. Только на этот раз чуть не заплакала, аж слёзы на глазах. Танцы расстроились. Послушали арию со второй пластинки. Ничего интересного — кто-то басом аж стонет, что «люди гибнут за металл». А мы и без металла можем погибнуть, если опоздаем в училище с увольнения, поэтому и начали прощаться.

Я с Катей вышел на крыльцо, чтобы сказать ей что-то без свидетелей, а Санька, видимо, с той же целью остался в квартире. Разумеется, будет выяснять, что это за фокусы такие его подруга выбрасывает. У меня же думка выпросить у Кати её фотокарточку, но тоже невтерпёж спросить, какая сегодня Кучерявку муха укусила.

— Всё вам надо знать, — с неохотой сказала Катя. — Стыдится Соня: сидит босая, нечего обуть.

— Как?

— А так. Сегодня у туфли подошва отвалилась, а других нет. Пока сношу их к сапожнику, будет сидеть дома и в техникум не пойдёт.

Фотокарточку мне Катя только пообещала, но вместо неё подала что-то другое в руки.

— Не смотри.

Застеснялась и побежала за дверь. Я развернул — носовой платок. Расшитый. А это что-нибудь, хлопцы, да значит, если дивчина дарит платочек со своими инициалами.

Загрузка...