Всё началось с того, что на перемене Стёпка подстерёг меня в коридоре одного и злорадно сказал:
— Ну, кореш, теперь ты у меня в руках, будешь под мою дудку скакать.
— Пошёл ты! — презрительно бросил я в ответ, хотя такая его заявочка меня заинтересовала и немного встревожила. На что это он намекает?
Пусть на что хочет этот наглец намекает, а разговаривать с ним не стоит: и самому не хочется, и хлопцы будут коситься, если заведёшь с ним шашни. Только не тут оно было: Стёпка преградил мне дорогу и сказал такое, что мне стало не по себе:
— А мыло кто спёр, фраер? Думаешь, я не видел, как ты прятал его в вещмешок перед увольнением?
От обиды и возмущения меня аж заколотило. Тут надо бы врезать кулаком ему в грызло, вмазать как следует по этой плоской и широкой, словно лопата-хлебница, морде, по ехидно прищуренным глазкам, но я растерялся и не врезал, и не вмазал, а только взревел зверем:
— Это было моё мыло, гад, моё!
Тут зазвенел звонок, с улицы в класс с гомоном и топотом ринулись все наши, и я ничего не успел доказать тому паразиту. Не дожидаясь, пока нас увидят вместе, он припустил в класс первый и только бросил мне напоследок:
— Будешь умницей, никому не скажу. Закон — тайга!
Ничего себе оладушки! Я и душой невиновен, а он, видите ли, никому не скажет. Да что же это на свете делается?
В классе я сижу словно на иголках: всё не могу успокоиться. Это же подумать только, что плетёт этот гад Стёпка! Да я за всю жизнь соринки чужой не взял, если не считать, разумеется, яблок из соседских садов. Так это же совсем другой коленкор. Чтобы вырасти в деревне и не сделать такой грех, нужно уж совсем святым быть. А тут такое! И повернулся у него, паразита, язык.
А что будет, если он и впрямь вякнет хлопцам своё враньё? Пропал я тогда с лаптями. Хоть и говорят: не трогай ничего — не бойся никого, а попробуй иной раз доказать, что ты не верблюд. Мне кажется, я попал как раз в такое положение. Что я перед увольнением прятал мыло в вещмешок, против этого не попрёшь. Это, кроме Стёпки, видели и другие, могут подтвердить. Странно, что они об этом ещё молчат. А если всё-таки думают?
Самое правильное, видно, пока не поздно, нужно самому рассказать хлопцам, что это за мыло и куда я его отнёс. А как докажешь? Действительно можно подумать, что на воре и шапка горит.
Правда, мою невинность может подтвердить Санька, но все знают, что мы с ним земляки и закадычные друзья. Скажут, что с одного поля ягоды. Куда ни кинь — всюду клин. Аж голова опухает.
Может, и действительно не дразнить этого оглоеда Стёпку? Отдам ему сегодня за обедом свою порцию мяса, пусть подавится. Откуплюсь данью, лишь бы молчал. Я так боюсь о себе плохих слухов, что готов пойти и на такое. Конечно, когда-нибудь правда всплывёт, но правильно говорит моя бабка: пока солнце взойдёт, роса глаза выест.
Математичка чертит на доске мелом разные чертежи, объясняет нам новый урок, но до меня сегодня доходит туго. Я смотрю на доску словно на новые ворота, делаю только умный вид, а сам — не запоминаю ничего. Рядом Санька пыхтит. Он так старается, перерисовывая чертежи в свою тетрадь, что аж высунул язык. Степка сидит справа от меня через проход между столами и, когда я поворачиваю голову в его сторону, заговорщицкий мне подмигивает. От этого аж кошки скребут на душе. Нашёлся мне кореш. Закон — тайга.
Чем больше я думаю о нём, тем больше теряюсь. Что он за тип, этот Стёпка? Умный человек не будет хвалиться первому встречному, что он жулик. Это уж совсем надо из ума выжить. А про Стёпку такого не скажешь: у него, кажется, все дома. Учиться не хуже других. Так вот же похвастался. До сих пор не могу сообразить, правду он говорил или нет, если в столовой требовал от меня больших порций и угрожал расправой по-ростовски. Может, просто проверял, не побегу ли докладывать, не фискал ли я. Я, конечно, не фискал и никогда им не буду, а он неизвестно кто. Может, и действительно закадычный друг блатного Принца, от которого рыдает милиция. Вон какая наглая ухмылка!
Не понимаю, как его приняли в наше училище, если он такой. Неужели генерал вместе с приёмной комиссией не смог его раскусить? Кажется же, были такие строгости. Меня так вон как крутили — со всех сторон: кто отец, кто мать, чем я сам дышу.
Загадка для меня и сегодняшний разговор с этим пройдохой в коридоре. Чего он добивается? Не сам ли он мыло свистнул, а на меня хочет свалить? Скорее всего так оно и есть. А то, что и его тоже обобрали, что он готов в зубы вору дать, — всё это тень на плетень.
Но тут меня сбивает с толку этот самый его закон — тайга. Если виноват, то, видимо, молчал бы в горсточку и дышал в две дырочки, а то ведь лезет на рожон. Да ещё и тайну обещает хранить. Нет, скорее всего не он.
А что, если подумать так? Про свою блатную жизнь до училища, допустим, он говорил мне правду — с языка сорвалось, а теперь чистый, мыло не воровал. Допустим, что он точно уверен, что это моих рук дело. Тогда, пообещав никому не говорить, он хочет найти себе союзника, друга-приятеля, или, как он говорит, кореша. Хочется же ему с кем-нибудь дружить, а тут на тебе, само в руки валится, нашёлся такой же, как и он, два сапога — пара. Для этого и нужно ему закон — тайга.
И тут меня вдруг осенила новая мысль: всё так, да не так. Он просто берёт меня на пушку: ты, мол, блатной, и я блатной — свои люди, чего там прятаться. И тут же меня продал бы, если бы моё рыло было в пуху. Тогда бы он обелил себя и ходил перед хлопцами в героях. Вы, так сказать, меня презираете, разговаривать со мной пренебрегаете, а я вон какой — преступника разоблачил. Ну и плут, ну и пройдоха.
А я и уши развесил, в панику бросился, дурак. Чуть дань ему не начал платить, этому обормоту. Дудки ему сейчас, а не кровную порцию! В таком случае поддаться — это всё равно что признаться. Тогда бы он точно из меня верёвки вил, а то и сделал бы козлом отпущения.
Додумавшись до такого, я немного успокоился. Страх пропал, остались только злоба, возмущение и жажда чем-нибудь насолить этому наглецу, только насолить благородно, не жалуясь начальству. Жаловаться — это всё равно что донести, это удел слабых и подлых, подлиз и карьеристов. Здесь я заодно с Колей Кузнецовым: очень жаль, что прошли гусарские времена. Эх, если бы мне этот подонок такое сказал, как сегодня в коридоре, лет сто назад!
Передо мной, словно наяву, встаёт картина дуэли. Мы стрелялись бы за дровяным складом. Это, пожалуй, самое глухое место. Там, за штабелями брёвен, часто прячутся наши сачки, когда батарею выводят подметать дорожки на территории училища, и не было ещё случая, чтобы начальство их там застукало. Не помешали бы нашему поединку и в соснах за стадионом.
Моим секундантом — Санька. Он меня отговаривает не рисковать жизнью и пойти на мировую, но пусть и не старается: гусары оскорбления не прощают.
А кто будет секундантом в Стёпки, придумать не могу. Вряд ли согласится кто из наших ребят. Разве что задавака Лобан с первого взвода, который, кажется, с ним воськается.
Из книжек я знаю, что на дуэли должен присутствовать и доктор. Здесь дело хуже. Не позовёшь же майора из нашего лазарета: тот дядька строгий, сразу испортит всю обедню. Разве что пригласить медсестру Люсю, которая ставит градусники и даёт пилюли, когда мы заглядываем в санчасть в надежде на освобождение от занятий. Только что-то я не помню, чтобы в дуэлях принимали участие женщины. Что с них возьмёшь? Ещё наделает слёз, шуму, потеряет сознание. Обойдёмся и без медицины. В правилах бывают исключения. А нет, то позовем того самого санитара, что делал нам санобработку в бане, когда нас только-только зачислили в училище. Того мы, может быть, упросим.
И вот дуэль. Я целюсь из пистолета Стёпке в сердце, а на моего противника аж смотреть стыдно: дрожит словно осиновый лист, ревёт горькими слезами, на коленях просит сжалиться и клянётся, что не будет больше заниматься клеветой.
Чёрт с ним, пускай живёт! Я выстрелил вверх, из сосен с криком разлетелись вороны, и тут… зазвенел звонок: занятия закончились.
Фаина Марковна попрощалась и ушла из класса. Наш сержант Яцук скомандовал выходить строиться, и я из гусарской старины оказался в сегодняшнем дне. Вот он Стёпка — паразит, не испуганный, не заплаканный, нагло улыбается и украдкой от других мне подмигивает. Проходя мимо, он сказал так, чтобы было слышно только мне:
— Не волнуйся, закон — тайга.
Меня опять будто укусили, но огрызнуться я опоздал: тот уже вышел из класса. И я снова в тревоге, опять на душе неспокойно, настроение испортилось — белый свет немил. А тут ещё этот зубоскал Цыганок насмехается.
— Хлопцы, смотрите, как наш ухажер страдает.
И все хохочут. Мне бы их заботы.
А тут, как на беду, не получается поговорить с Санькой. Он постоянно на людях: то командует отделением, то вокруг него просто так толчется народ. А мне нужно быстрее и по секрету.
В тревоге я не сомкнул глаз на «мёртвом» часе и на самоподготовке сижу как в воду опущенный. Санька, выучив уроки, в муках творчества грызёт карандаш — пишет стихотворение, а я собирался написать Кате, но сколько ни начинал — не то настроение. Так и тянет меня на разочарование жизнью, на людскую вероломность и на всё такое, отчего лермонтовский Печорин лез под пули. Дописавшись до полного неверия в счастье вообще, я смял письмо и спрятал его в карман. Тьфу на меня! Разнюнился перед девкой. Артиллерист, называется.
Но душа ищет выхода, и рука сама собой рисует на промокашке череп и скрещенные кости. Я ему покажу, этому Стёпке!
Закончилось моё рисование тем, что капитан Захаров, устав читать жирный роман, незаметно подошёл к моему столу. И вот я уже стою навытяжку, опустив глаза вниз, а он рассматривает мою промокашку и на потеху взвода будто меня хвалит:
— А ничего, ничего… Способности есть. Только позвольте спросить, пиратский герб это что — ваш идеал?
Нечего и говорить, что вид у меня был далеко не лихой.
Поговорить с Санькой про козни, которые делает мне ненавистный Стёпка, мне удалось только в свободный час перед вечерней поверкой. Сохраняя конспирацию, я завёл его в умывальню и только там раскрыл наболевшую за день душу. Конечно, тут я переступил святую заповедь — начальству не жаловаться, не фискалить. Но тут особый случай. Кому Санька — начальство, а мне всё-таки — близкий друг. Здесь должна быть скидка. Да я совсем и не жалуюсь, я просто советуюсь по-приятельски, как мне быть: наплевать на всё и растереть, доложить капитану или как-нибудь так приструнить этого паразита Стёпку?
А что Санька? У него также ума сокровищница. Камень из моего сердца он не снял, а ещё больше его разбередил. Сначала, правда, он загорелся, закипел гневом:
— Проучить его нужно как следует, гада!
— Правильно! — обрадовался я. Другого от друга и не ожидал и тут же предложил свой план расправы: — Давай заманим за дровяной склад и отлупим.
Вот тут мой Санька и задумался.
— Не так это просто, — поскрёб он в затылке, — тут надо ещё мозгами раскинуть.
— Да что тут разбрасывать? — не терпится мне поскорее дать Стёпке встряску, так не терпится, что аж ноги не стоят на месте и чешутся кулаки: — Завтра во время физзарядки и проучим. А то распустил язык.
Но Санька только пыхтит да в задумчивости хмыкает, будто у него в горле пересохло:
— Тут понимаешь… как тебе сказать…
Это меня вывело из равновесия. Тут и понимать нечего, почему он такой нерешительный. Как же: я — рядовой, а он, видите ли, — ефрейтор, командир отделения. А недавно прошёл слух, что нашим ефрейторам присвоят звание младших сержантов. Некоторые из них запаслись уже новыми лычками. Вот он и виляет, боится подмочить авторитет. И меня заполонила такая злость, что я не удержался и хлопнул:
— Карьерист ты несчастный.
Санька аж взвился от злости, покраснел, яростно сверкнул глазами:
— А ты… а ты…
Но больше ничего сказать не мог и, хлопнув тяжёлыми дверями, выбежал из умывальни словно ошпаренный. Очень хлопец обиделся.
И тут есть за что. Карьеристов у нас не любят не меньше фискалов, с ними никто не хочет связываться, от них таят свои секреты, от них держатся в стороне. Хочешь с товарищами жить душа в душу — выбирай одно из двух: уважение хлопцев или начальственную любовь. Угодникам у нас тяжело жить. Нет, ты можешь начальство уважать и даже любить, как все мы уважаем капитана Захарова, только не заигрывать, а если оно начнёт тебя выделять без меры, часто ставить в пример или давать послабления, все на это будут смотреть косо. Это я в училище сразу намотал на ус. Вот почему так рассвирепел Санька. Зная его характер, я думаю, что сейчас к нему долго и на козе не подъедешь. И как это у меня с языка сорвалось? Не хотел же я.
Но хотел или не хотел, а дело сделано. Поговорили, называется. Вот уже второй день мой друг ходит с казённым лицом, старается меня не замечать, а если уж без этого не обойтись, то обращается ко мне только по фамилии и на «вы», как и положено по военному уставу:
— Сырцов, поправьте постель!
Или:
— Товарищ воспитанник, перешейте подворотничок.
Как-то забыв, что мы с ним в контрах, я что-то хотел спросить у него по-приятельски, так он мне:
— Отставить разговоры!
И смотреть в мою сторону не хочет, боров в лычках. И я тоже обиделся и начал как мог ему докучать. Наши командиры отделений не любят, когда их называют ефрейторами, и в ходу чаще обращение «товарищ командир». Это их якобы возвышает. Так вот этим самым ефрейторством я Саньку и досаждаю, где надо и не надо, спрашиваю у него разрешения:
— Товарищ ефрейтор, разрешите идти мыться.
А умывшись, опять:
— Разрешите одеть гимнастёрку, товарищ ефрейтор.
Хлопцы посмеиваются и не понимают, почему это я, как они говорят, выпендриваюсь. А это я, между нами говоря, держу хвост пистолетом. На душе кошки скребут, а показывать этого не хочется. Пусть мой дорогой дружок так нос не задирает. Обойдусь. Так оно и идёт уже третий день.
А тайна пропажи мыла пока что так и остаётся тайной. В одиночку я против паразита Стёпки, который при каждом удобном случае мне подмигивает, так ничего путного и не придумал, ни на что не решился и рад, что хоть пока тихо. Все мои надежды сейчас только на нашего Шерлока Холмса — Колю Кузнецова, на его дедуктивный метод. Если тот метод даст результаты, то всё само собой отпадёт: вор будет разоблачен, Стёпкино подозрение развеется, а сам он получит от меня в рыло, если он даже и невиновен. Чтобы не плёл кое-чего. И сделаю я это при всех. И без Саньки справлюсь. А Санька пусть бережёт авторитет. Я с ним больше и в увольнение к девчатам не пойду.
Вокруг Коли постоянно крутятся Мишка-циркач и Генацвале. А это уже само по себе говорит, что у нашего сыщика нет к ним и тени подозрения, и я втихую им завидую.
Они ведут себя очень таинственно, ужасно секретничают, а о чём шепчутся, не допросишься ни за какие пряники. О ком у них там идёт речь, можно догадаться разве по взорам. Не очень сведущи в розыске, Колины приближённые, нет-нет да и поглядывают на того, кто у них на языке. Но это нужно быть уж очень бдительным, чтобы догадаться.
Кроме того, Коля с неделю приставал ко всем с разными нелепыми вопросами, или, как говорят хлопцы, вероломничал. Но вся его вероломность, все его уловки шиты белыми нитками. Они только нас злили.
Первый, к кому прицепился Кузнецов, был Пискля. Тот в увольнении ходил в кино и уже, может, раз пять рассказывал о кинокартине. И не только рассказывал, но и показывал жестами: Этот того — бух, тот этого трах! Здорово было! Так нашему Шерлоку этого мало.
— А как называется кинотеатр? — допрашивается он.
— Ну этого… как его… Луначарского, — не чувствуя каверзы, спокойно ответил Костик.
— А фильм?
Тут уже допрашиваемый обиделся на следователя:
— «Гуляла коза по Дунаю» — вот как! Проверяльщик мне нашёлся.
Вскоре на Колю уже обижалось полвзвода, и особенно — я: меня он оскорбил до глубины души. У меня он как бы между прочим хотел узнать, далеко ли тут базар и по чём там мыло.
— По деньгам, а кто спрашивает — по ушам, — отрезал я бабушкиной присказкой, понимая так, что это камень в мой огород. Теперь я не хочу даже и разговаривать с этой столичной цацой.
Был момент, когда наша следственная троица уже почти праздновала победу. Ей попались две-три бумажки от конфет, и было выяснено, что их хозяином является Лёва Белкин. Казалось бы, какое отношение имеют эти бумажки к пропаже мыла? Оказывается, самое непосредственное.
Многие думают, что Лёва — отпетый скупердяй. Почти каждое утро, перед тем как одеть гимнастёрку, он достаёт из нагрудного кармана полученное недавно денежное довольствие и тщательно его пересчитывает. Тогда хлопцы насмешливо перемигиваются между собой: скупой рыцарь. Это же подумать только, даже в увольнении, несмотря на городские соблазны, не потратил ни копейки. Мало того, в последнее время он делает попытки выгодно продать кому-то из нас свою трофейную авторучку, которой так гордится. Он предлагал её и мне, убеждал, что только по знакомству отдаёт за бесценок. И я купил бы, но больше половины своего жалованья прошиковал на подушечках.
Из-за того, что над ним смеются, Лёва не хочет ни перед кем оправдываться, закусил удила и обиженно молчит. А что им говорить? Разве они поймут? Он посмотрит, будут ли они смеяться потом, когда у него будет фотоаппарат. Они будут тогда бегать следом и канючить: «Лёва, сделай со мной фото». Дулю им с маком.
Фотоаппарат — это тот пунктик, на котором Лёва свихнулся. Здесь нужно средства. Обычную ломачину, уж не говоря про трофейную, с рук на толкучке не возьмёшь менее чем за пятьсот рублей. Лёва знает, он уже когда-то приценивался. Ещё на «гражданке», в Могилёве. Можно и за буханку хлеба, но где его возьмёшь? Лишнего у нас нет.
По всем подсчётам нужная сумма у Лёвы наберётся через год без малого. Это, конечно, если он будет экономным человеком и сбережёт своё денежное довольствие всё до копейки, если удастся выцыганить у родителей ещё какую-то сотню-полсотни и если за авторучку дадут хорошую цену.
Всё это я знаю, потому что Лёва почему-то предпочёл меня, он мне доверяет и делится со мной своими розовыми, почти несбыточными планами. Более того — он обещает потом, если у него будет аппарат, меня бесплатно фотографировать. Мне не придётся канючить: «Лёва, сделай со мной фото».
И надо же было, чтобы из кармана брюк вместе с носовым платком у народа на глазах вытянулась бумажка от конфеты и упала на пол.
— Лёва, ты казну потерял, — пошутил кто-то из хлопцев, а наши следователи тут как тут. Им лишь бы зацепиться. Они многозначительно переглянулись и начали шептаться. И их можно понять: человек своих денег не тратит, так за что же он покупает такие дорогие конфеты? Аж в бумажках.
Так на Лёву легла тень подозрения, и это вывело его из себя. Он просто место не находит.
— Сыщики-прыщики. Нашли большую тайну. Человека угостили, так они придрались.
— Кто? Может, комбат?
— При чём тут комбат? — отбивается Лёва. — Угостила моя баба.
И так это по-мужски грубовато, так важно было сказано — «моя баба», — что многие посмотрели на Лёву с одобрением. Над влюблёнными без памяти у нас хоть и добродушно, но посмеиваются. Их называют мучениками. Обо мне так было сказано: так гибнут на глазах лучшие люди. А настоящий сердцеед страдать из-за любви не будет. Моя баба — и всё здесь. Это по-гусарски. Вот почему на Лёву посмотрели с уважением.
Но нашлись и поклонники чистой любви, такие, например, как Коля Кузнецов. На всё это он с насмешкой сказал:
— Тоже мне рыцарь! Учили-учили его этикету, а он девчоночьи конфеты лопает, вместо того чтобы самому делать презенты.
— А что тут такого? — не сдался Лёва. — Её мама — директор магазина. Не обеднеет.
На этом вопрос насчёт бумажек был исчерпан. Лёве поверили, хотя за ним и окончательно закрепился авторитет корыстного человека. Сказано, скупой рыцарь. Всё у него с расчётом, даже знакомство с девчатами. И тут он ищет выгоду.
Но и вера в способности взводного Шерлока Холмса тоже полиняла. Сейчас народ смотрит на него вместе с помощниками довольно скептически: чем бы дитя ни тешилась… Кто-то им даже придумал общее прозвище — мыльная комиссия.
А дни не идут, а бегут по твёрдому, писаному военному порядку. Кажется, только что были подъём и физо, и вот уже — вечерняя поверка и отбой. Пролетел день, словно курьерский поезд.
Вот уже нам прочитали и генеральский приказ о переходе на зимнюю форму одежды. Опять суета и волнение: старшина-каптенармус нам выдаёт новые шинели и шапки. Опять заботы, как нам видоизменить обычные вислоухи в приличные «киверы». И переиначивали: где надо распороли, куда надо вставили негибкий картон — загляденье. Правда, сейчас вислоух не подвяжешь шнурками под бородой, но в этом нет и необходимости. Кто это из нас будет ходить телепнем. Холод — не холод, а «кивер» на макушке, пускай уши хоть поотпадают. И немного набекрень. Молодца и сопли греют, как сказала бы моя бабка.
С Санькой мы успели помириться, и теперь нас опять водой не разольёшь. Да теперь его, если и захочешь, не подкусишь ефрейторством. Накануне Октября всем нашим командирам отделений присвоили звание младшего сержанта. Сейчас мы их воспринимаем всерьёз, и насмешки закончились. Шутка Мишки-циркача насчёт того, что младший сержант — это всего дважды ефрейтор, успеха не имела. Она прожила всего одно утро и заглохла.
В очередном увольнении мы с Санькой, не дожидаясь, пока Лёва купит фотоаппарат, успели сфотографироваться в новых шинелях и «киверах». И так это удачно у нас получилось, что, пока мы сходили к своим девчатам на свидание, портреты были уже готовы. Получились мы красивее, чем даже рассчитывали. Хлопцы такие — не скажешь, что с Подлюбичей, — не узнать. Такой портрет не стыдно послать кому хочешь, не только Кате.
А на Октябрьский праздник снова был парад, только уже не в училище, а на главной городской площади. Я даже не думал, что так радостно идти в строю, когда на тебя смотрит народ. Чувствуешь себя чёрт знает каким важным. А у девчат на тротуаре аж глазки бегают: столько красавцев, и все — витязи. Только мы суровые и неприступные, не каждую ещё удостоим и взглядом. Пусть сохнут.
За всеми этими событиями пропажа какого-то там мыла забылась сама по себе. О том, что есть во взводе среди нас человек, нечистый на руку, мы перестали и думать. Да и он себя больше никак не проявляет. Или просто затаился, или одумался и перевоспитался, кто же его знает? Стёпке уже, видимо, надоело мне подмигивать, он больше не цепляется ко мне. Комбат молчит, и я этому рад. Пускай она, как говорила дома бабка, идёт в сухой лес, такая струшня.
А тут ещё у меня радость: моё старание по службе и в учёбе заметило начальство. До этого в наряд меня назначали только дневальным. А у дневального же известно какие обязанности: то убирай, то подметай, то пыль вытирай, то стой столбом возле тумбочки и береги начальство, чтобы не прозевать с командой «смирно». А дежурный тем временем ходит да только распоряжается. Чем не лафа?
Так вот и меня назначили дежурным по батарее. Растём! В моём подчинении трое дневальных: Пискля, Генацвале и Расошка-художник. Моя власть над ними, пусть хоть и на одни сутки, — не игра на подлюбском лугу в чапаевцев, а власть настоящая, законная, она принадлежит мне по военному уставу. Пусть скажут против хоть слово. Я сниму с них стружку, аж пищать будут. Мне нужно такой порядок, чтобы нигде — ни соринки, а все тумбочки — в струну. От ощущения такой власти у меня на душе мёд. А у Саньки такая сладость, пожалуй, каждый день. Теперь я его понимаю: здесь надо нести службу, а эти олухи царя небесного только и смотрят, чтобы сачконуть.
Нечего и говорить, что я изо всей силы стараюсь оправдать высокое доверие, дневальным не даю и присесть. Я нахожу пыль и грязь там, где её никто до меня не находил: за умывальниками, под тумбочками, за портретами полководцев. В самых глухих уголках казармы потревожен зимний сон всех батарейных пауков.
Хлопцы уже на меня косятся. Я знаю, что они думают — карьерист. Им наплевать, что в армии должен быть порядок. После отбоя я и пикнуть не дал батареи, сразу положил конец разным шёпотам и перешёпотам, хиханькам и хаханькам. У меня должен был молчать даже Коля Кузнецов, который обычно до полуночи дурит голову соседям приключениями разных там монтекристов и гусаров.
— Ну и цербер, — сказал кто-то из темноты на это. Жаль только, что я не узнал голоса. Ну и приструнил бы!
Наконец, уставший от служебного усердия, я лёг отдохнуть, раз пять перед этим приказавши дневальному, чтобы будил в случае чего. Тяжела ты, ноша власти. Даже засыпая, я думаю, как утром удачнее отрапортовать подполковнику о своём дежурстве. Ох и любит Маятник, чтобы ему рапортовали громко, отчётливо и командирским голосом. А как только растеряешься, начнёт качаться и заведёт своё аллилуйя:
— Что? Не обедал? Повтори ещё раз, мямля!
Сон у меня был беспокойный, прерывистый, но и тот потревожили среди ночи. Мне начала сниться какая-то бессмыслица: будто бабка затесалась каким-то образом в строй батареи, мне стыдно из-за её деревенских лохмотьев, я хочу её выгнать из строя, а она смеётся беззубым ртом и не хочет выходить. И тут кто-то деликатно начал тормошить меня за плечо:
— Товарищ дежурный. А, товарищ дежурный! Проснитесь. Открыл я глаза — ни строя, ни бабки — Пискля, приложив палец к губам, предупреждает, чтобы не было шума:
— Т-с, тихо. Он там!
— Кто? — не понимаю я спросонья.
— А чёрт его знает, — объяснил мне дневальный.
— Где?
— В кабинете подполковника…
Я сразу сообразил: там вор. Надо брать. А может, и не просто вор. Может, кого-нибудь интересуют наши секретные документы, списки офицерского состава, например, наш распорядок дня или приказы комбата. Тогда это шпион, а может, его правая рука.
— Буди остальных дневальных, — отдал я Пискле приказ, а сам ринулся к двери батарейной канцелярии, чтобы преступник, пока мы тут шушукаемся, не смылся. Я даже доволен, что на моём дежурстве случилось такое, и чувствую свою значимость и исключительность. Подумать только: вся батарея спит и в ус не дует, а я тут, может, рискую жизнью. Утром обо мне, конечно, заговорят. Я не из тех раззяв, что проспали Чапаева.
За дверью канцелярии действительно слышно какой-то шорох. В замочную щель видно свет. Честно говоря, мне немного страшновато, есть небольшой нервный колотун. Очень жаль, что нас, дежурных, ничем не вооружают. Дежурные по училищу офицеры, небось, ходят с пистолетом, а тут бери неизвестно кого голыми руками.
Когда дневальные собрались у меня за спиной, я решительно толкнул двери, но они оказались закрыты изнутри.
— Открывай! Дежурный! — пригрозил я.
Шорох за дверью утих, а затем и потух свет, но дверь не открылась. Проходит минута — вторая — тихо. Как бы тот гад через окно не убежал. Правда, они на зиму забиты, вставлены двойные рамы и заклеены бумагой. Так можно стекло разбить. Но мы на втором этаже. Не так просто выскочить: можно и ноги поломать.
— Дневальные, под окно! — громко приказал я, чтобы злоумышленник услышал и понял, что пути к отступлению у него отрезаны, а сам начал снова стучать в дверь.
Осада канцелярии длилась минут десять. В конце концов преступник понял, что ему не выкрутится, и открыл двери. Я переступил порог, включил свет и разочаровался: никакой это не шпион. Это Стёпка Рубцов. Куда и делась его наглая самоуверенность. Дрожащими руками он пытается засунуть на место ящик письменного стола, но тот перекосился и не слушается. Он такой растерянный, что не может и слово сказать.
— Что ты здесь делаешь? — сурово спросил я, а он бледный, словно молоко.
— Я это… папиросы хотел, — наконец пролепетал он, а потом начал проситься: — Слушай, будь корешем, не докладывай. А? Ты же — не фискал. А?
Таким я себе его и представлял, когда мечтал о дуэле, растерянном и жалком слизняке. Но сейчас радости у меня почему-то нет. Я тоже не знаю, что мне делать. На душе пакостно, мне почему-то стыдно, неловко. Мягкое всё-таки сердце, хоть бабушка и говорила, что оно у меня каменное.
Стёпку я отпустил спать, так ничего ему и не пообещав, а сам задумался. И мысли заполонили меня нелёгкие. Ну доложу я, так выгонят же гада из училища. Куда он потом денется? Будет, как говорит подполковник, читать в городе вывески по складам. Форму отберут, переоденут в свои обноски, и — шуруй, Вася, на все четыре! Жуть.
Да и докладывать — не очень приятное дело. Хотя он и ноготка моего не достоин, а всё же однокашник. Чего хорошего, во взводе найдутся такие, что подумают, будто я — фискал. Пусть бы без меня разбирались. Не хочу я этой славы.
Но и утаить ночное происшествие не выйдет: гляди, как бы самому дороже не обошлось. Докажи потом, когда всё откроется, что ты не одного с ним поля ягода. Скажут, что сообщник. Да и как я это утаю? А у дневальных разве языков нет?
И я доложил. Когда подполковник пришёл на службу, батарея уже вернулась с физзарядки и умывалась. Не успел комбат переступить порог казармы, как я душераздирающим голосом завопил команду «смирно!». Продуманный заранее рапорт льётся, словно выученный наизусть стих.
— Товарищ подполковник! За время моего дежурства в батареи никаких происшествий не произошло, кроме того, что воспитанник Рубцов, тайно пробравшись в ваш кабинет, шастал в вашем столе!
Кажется, так хорошо отрапортовал, как говорится, по всей форме, а Маятник недоволен. Качнувшись несколько раз, он ехидно спросил:
— Как это тайно пробравшись? А дневальный спал или ворон ловил? Растяпы!
Пискля, который как раз и подкараулил преступника, оказался не менее красноречивым чем я:
— Никак нет! Чтобы не уснуть, я ходил в это время умыться холодной водой!
— И оставил свой пост, растяпа!
А затем началось:
— Рубцова ко мне!
Не прошло и получаса:
— Сержанта Яцука к подполковнику!
Многих в тот день вызывали в канцелярию батареи. Вызвали из столовой, с занятий. Дневальные носились от казармы до учебного корпуса, будто фельдъегеря по приказу его величества. Не прошли они и мою особу — тоже позвали. Подполковнику, оказывается, уже известно и про мыло, которое у нас пропало, и про вещевой мешок, с которым я ходил в увольнение. Вот тебе и закон — тайга.
Ну и жарко было на том комбатском допросе. Я краснел там и белел, пришлось даже слезу пустить. Но в конце концов комбат поверил, и всё для меня закончилось счастливо.
А Стёпка проучился с нами всего ещё день. Затем его вызвали с урока, и когда после занятий мы пришли в казарму, то уже его не застали. Но мне он оставил прощальное «бывай». На своей постели я нашёл бумагу, на которой было поспешно начертано карандашом: «Помни, кореш, мы с тобой ещё встретимся». Наслышанный про замашки жуликов, я немного смутился, но через некоторое время успокоился: Стёпка из Ростова, а я туда не собираюсь.
Между тем стало известно, что в кабинете он свистнул не только папиросы, а и деньги, которые комбат почему-то оставил в столе, что со столовой уволена одна из кухарок. Ей как будто Стёпка сбыл мыло, а у комбата признался. Словом, в семье не без урода. Был такой и среди нас. Не гусар. За что и поплатился.
А я сейчас самый известный в батарее человек. Правда, хлопцы смотрят на меня по-разному: кто с уважением, а кто и с холодком. Не надо было начальству докладывать, выслуживаться: сами бы разобрались.
Нашлись мне умные головы. Пусть бы встали на моё место.