С тех пор как Тимми пошел в первый класс, я стала сама не своя. Начальная школа находилась на одной территории со средней, и Тимми был слишком близко, чтобы не думать о его существовании. Детский плач, доносившийся издалека, заставлял меня тревожиться, что это плачет наш Тимми, и я уже не могла сосредоточиться на чем-то еще. На переменах я пролезала сквозь кусты, разделяющие школьные здания, чтобы пробраться туда, где учился Тимми. Первый класс располагался в боковом крыле величественного старинного здания, в светлом помещении с продолговатыми оконными проемами, разделенными на маленькие стеклянные окошечки. Дважды в день я стояла, прижавшись носом к оконному стеклу, и успокаивалась лишь тогда, когда отыскивала среди других детей светловолосую голову Тимми. Он не плакал, а рисовал что-то в альбоме, читал книгу или играл с одноклассниками. Однажды я увидела, как весь класс разбился на группы, и только наш Тимми сидел за столом один, всеми забытый. Мое сердце разрывалось от жалости, и больше всего на свете мне хотелось ворваться в класс и разделить его одиночество, но я должна была бежать на французский.

Нашим учителем был мягкий, галантный и романтичный человек. Он ставил нам «Умирающего» Жака Бреля и «Судьбу» Лео Ферре, а также «Нет, нет, ничего не изменится» группы «Поппис», потому что «Поппис» были нашими современниками, такими же молодыми и веселыми. Мы замечали, как трудно ему быть строгим или наказывать нас.

«Mademoiselle Inden, qu‘est-ce qu‘il у a?»[2] — спросил он через несколько минут после начала урока. Поскольку мы должны были говорить только по-французски, я ответила: «Rien»[3].

«C’est rien, monsieur»[4].

«C’est rien, monsieur», — повторила я, чуть не плача, потому что не выносила, когда кто-то, не важно кто, меня критиковал. Он замолчал на мгновение, а затем сказал по-французски, что я плохая лгунья — мои глаза выдают меня. Перед такой мягкостью я пасовала еще больше, чем перед критикой или наказанием. Слеза сама собой покатилась по моей щеке, и я боялась ее смахнуть, дабы не привлекать к себе излишнего внимания. Впрочем, было уже поздно, потому что учитель подозвал меня к себе, открыл дверь в холл и выпустил из класса. Он положил руку мне на плечо, желая утешить, но мне было так больно, что даже на родном голландском я не могла рассказать ему о случившемся.

Да и что я могла ему объяснить? Что наш Тимми сидел там один-одинешенек и это было невыносимо? Или то, что мысль о каждой секунде горя, одиночества, страдания, боли, слабости и прочих бед в судьбе моих родителей и братьев была для меня нестерпимой и, обладай я такой властью, я бы жизнь отдала, чтобы облегчить их участь?

Загрузка...