Без тени печали она признавалась, что не может угнаться за действительностью. Она всегда мечтала начать свой роман со смерти главного героя, семья которого наследует библиотеку. Очень скоро семья обнаруживает, что почти все книги переложены личными документами, письмами, набросками к романам, ссылками на литературные произведения, которые дают толчок новым идеям и позволяют иначе объяснить уже существующие. Страницы других книг испещрены черновыми записями, в которых прослеживается связь между этими книгами, а также популярными песнями, фильмами и телевизионными программами и той книгой, над которой главный герой работал при жизни.

«Я действительно мегаломанная клуша, для которой нет в жизни большего удовольствия, чем сидеть в библиотеке и писать историю двадцатого века, — смеялась она, — и честно признаться, в глубине души мне до сих пор этого хочется. Обрати внимание, что я говорю не об истории вообще, а о совершенно конкретной истории, ведь я не сумасшедшая».

Я спросил ее, что это за конкретная история.

Широким жестом она указала на книжный шкаф, стоящий внизу в гостиной.

«История о том, что знают люди в наше время, о том, что их трогает и что на них воздействует. Ведь на все есть свои причины. Ты не представляешь, как мне нравится заниматься этим бесстыдным анимизмом. Иногда мне кажется, — продолжала она доверительно, — что я слышу, как в шкафу шелестят книги, как великодушно они дают советы друг другу и подолгу беседуют. От оживления они раскачиваются и с наслаждением припадают к своим соседкам. Умы при соприкосновении оттачиваются», — заключила она.

«То есть никто не поет свою собственную песню?»

«Да нет же, — ответила она пылко, — нет, каждый поет собственную песнь. Отвергать идею самобытности так же глупо, как объявлять Бога смертным. Если бы все было так просто. Нельзя отказываться от самобытности только потому, что это понятие уже не то, каким было одно-два столетия назад, и что в нем уже нет ничего романтического, — это слишком упрощенный, я бы даже сказала, детский подход. Самое прекрасное в процессе взросления — это способность преодолевать все большие сложности. Никого нет радикальнее и ущербнее, чем подросток или юнец. Отвратительно. Мне до смерти стыдно, когда я вспоминаю те дерзости, которые я высказывала до того, как повзрослела, — такие экстремистские, такие глупые. Радикализм — это невозможность противостоять переменам и расширять свои знания. Ведь свет, например, уже далеко не то явление, каким оно было до открытия электричества. И это нормально. Более того, это заслуживает нашего радостного одобрения. Многосложность нашей жизни зависит от времени, в котором мы живем и которое проживаем. С возрастом мы развиваем в себе смелость быть самобытными и исключительными. Вовсе не нужно жить так, как все. Когда мы молоды, мы не рискуем выделяться и оставаться наедине с собой. Возможно, просто еще не можем. Нам необходимо участвовать, присматриваться, подражать, пробовать, принадлежать. В молодости нам не хочется создавать трудности, это приходит позже, когда, к своему ужасу, мы обнаруживаем к этому талант и в один прекрасный день делаем страшное и волнующее открытие, что впервые имеем о чем-то собственное мнение, почти всегда неправильное».

«Но разве большинство людей не верит, что все, чем заняты их мысли, они придумали сами?»

«Боюсь, что так. Очевидно, наша душа обладает каким-то защитным механизмом, который дарит нам эту иллюзию, и потому даже самый отъявленный подонок мыслит себя Богом».

«Ну а ты, конечно, хотела бы, чтобы подонок знал, что он подонок», — усмехнулся я.

«О да, — ответила она весело, — I’m a sucker for reality»[8].

От радости она опустилась на колени, и мы долго смеялись, расслабленные и утомленные.

Перед тем как пойти спать, она еще раз вернулась к нашей будущей книге, пояснив, что все, о чем говорили, для романа годится, но представляется ей жестокой, да, отвратительной реальностью.

«Такое наследие я не хочу оставлять никому», — сказала она.

Загрузка...