Я опять выехал на океанский бульвар и свернул на юг. Свежий бриз ворвался в окно машины и пахнул мне в лицо влагой и морскими запахами. За шумящими пальмами, по стволам которых скользил свет моих фар, струилось лунным серебром море.
Бульвар оторвался от берега и стал подниматься на холм, где, как ревматические старики, толпились истерзанные ветрами сосны. Вдруг рядом с дорогой выросла каменная стена. Шуршание шин и рокот мотора стали слышнее. За стеной мраморные ангелы устремлялись в небо, святые простирали руки в железном благословении.
Кладбищенская стена внезапно кончилась, и замелькали пики высокой металлической ограды. Сквозь нее проглядывал широкий газон, зарастающий бурьяном, а за ним ровное поле, в конце которого виднелся ангар из рифленого железа с ветряком на крыше. Я сбросил скорость.
Тяжелые чугунные ворота висели на столбах, похожих на обелиски. К одному из них была привинчена большая доска с надписью: «Продается». Я вышел из машины и толкнул ворота. Цепь с висячим замком, натянувшись, звякнула. Сквозь чугунные узоры мне была видна длинная прямая аллея с двумя рядами кокосовых пальм, ведущая к массивному дому с пристройками. В конце одного крыла блестела покатая стеклянная крыша оранжереи.
Ворота не производили впечатления неприступных. По чугунным листьям можно было легко вскарабкаться наверх. Я выключил фары и перелез во двор. Сделав большой круг по непролазному бурьяну, я наконец выбрался к дому. Бродячая луна сопровождала меня в моем путешествии.
Здание было построено в стиле испанского ренессанса и сильно попахивало инквизицией. Узкие окна, забранные причудливыми решетками, прятались в глубине толстых каменных стен. Вертикальные черные полосы перерезали желтый прямоугольник освещенного окна во втором этаже. Мне был виден потолок комнаты с пляшущими на нем неясными тенями. Спустя некоторое время тени приблизились к окну и слились в человеческую фигуру. Я повалился навзничь и запахнул лацканы пиджака, прикрыв ими светлую рубашку.
В высоком желтом прямоугольнике показались голова и плечи. На призрачно бледном лице под всклокоченной шевелюрой выделялись черные глаза. Они были обращены к небу. Я перевел взгляд на темно-синий купол, омытый лунным светом и обрызганный звездами, недоумевая, что человек у окна мог там видеть или искать.
Он пошевелился. Две бледные руки отделились от темного силуэта и схватились за прутья, между которыми просвечивало его лицо. Человек стал качаться взад-вперед, и я различил у него над ухом белую отметину. Его плечи дергались. Казалось, бедняга пытается вырвать прутья из их каменных гнезд. При каждой неудачной попытке он низким гортанным голосом выкрикивал одно слово:
― Кошмар! Кошмар! Кошмар!
Он произнес его сорок или пятьдесят раз, делая яростные рывки, бросавшие его тело то на решетку, то в пустоту. Потом исчез так же внезапно, как и появился. Я наблюдал за тем, как его тень медленно удаляется от окна, постепенно теряя человеческие очертания.
Перебежав к стене, я двинулся вдоль нее к окну первого этажа, в котором маячил слабый свет. Оно выходило в длинный коридор с округлым потолком. Свет проникал через открытую дверь в конце коридора.
Прислушавшись, я уловил еле различимую музыку, легкое джазовое почиркиванье и пошлепывание по завесе тишины.
Я обогнул дом с левой стороны, миновал ряд запертых гаражных дверей, теннисный корт в заплатках чахлой травы, небольшой овражек, заполоненный опунциями.
Овражек, расширяясь, переходил в обрыв, нависающий над морем. Море под обрывом поднималось к горизонту, как рифленая металлическая крыша.
Я вернулся к дому. Между ним и овражком находился мощеный дворик, окруженный цветочными кадками. Там пылились и ржавели железные столы и стулья ― реликвии ушедших в небытие купальных сезонов. Во дворик падал свет из окна над моей головой. Оттуда неслись звуки джаза, как музыка танца, на который меня не пригласили.
Окно не было зашторено, но мне открывался только потолок с черными балками и верхняя часть дальней стены. Дубовые панели были завешаны портретами плоскогрудых женщин в кружевных чепцах и узкоплечих мужчин с моржовыми усами в черных викторианских сюртуках. Они изображали чьих-то предков, не Униных. Уну отштамповала машина.
Приподнявшись на цыпочки, я увидел Унину макушку в черных каракулевых завитках. Она сидела у окна. Напротив нее сидел молодой человек. Вытянув шею, я смог разглядеть его профиль, тяжелый и оплывший, с подушками под подбородком, вокруг рта и глаз. Надо лбом непокорно щетинились короткие светло-каштановые волосы. Молодой человек был поглощен чем-то, что находилось между ним и Уной ниже уровня подоконника. По движениям его глаз я догадался, что они играют в карты.
Музыка смолкла и заиграла опять. Это была все та же старая пластинка, «Сентиментальная леди», заводившаяся вновь и вновь. Сентиментальная Уна, сказал я себе, и в эту минуту раздался вой. Отдаленный и приглушенный несколькими стенами, он то усиливался, то замирал, как вой койота под луной. Или человека? У меня по спине забегали мурашки. Я услышал Унин голос:
― Ради бога, заставь его замолчать.
Мужчина с ежиком поднялся и стал виден по пояс. На нем был белый тиковый халат медбрата или санитара, но их сноровки ему явно недоставало.
― Что мне сделать? Привести его сюда? ― Он по-женски стиснул руки.
― Похоже, придется.
Вой опять усилился. Голова санитара повернулась, потянув за собой тело. Он отошел от окна и исчез из поля моего зрения. Уна встала и удалилась в том же направлении. Ее плечи облегал строгий черный пижамный жакет. Музыка заиграла громче. Она выплескивалась из дома, как черные волны прибоя, и, как зов тонущего, ее перекрывал дикий человеческий вопль. Внезапно вой прекратился. Его эхо захлестнула музыка.
Спустя некоторое время в комнате раздались голоса. Первым сквозь музыку прорвался голос Уны:
― Разламывается голова... хоть каплю покоя... тишины...
Потом послышался уже знакомый мне гортанный голос, сначала тихий, а потом перешедший в крик:
― Не могу. Это ужасно. Творятся чудовищные вещи. Я должен помешать.
― Конечно, конечно, только помешанный и может помешать. ― Это был тенорок молодого человека, подрагивающий от смеха.
― Оставь его! ― взвизгнула Уна. ― Пусть он выговорится. Ты что хочешь, чтобы он орал всю ночь?
Опять все поглотила музыка. Я перешагнул через цветочную кадку во дворик и оперся на один из ржавых столов. Он показался мне устойчивым. Воспользовавшись стулом, как ступенькой, я взобрался на него. Стол пошатнулся, и я пережил момент ужаса, пока он не выровнялся. Когда я выпрямился, моя голова оказалась как раз на уровне подоконника всего в десяти футах от окна.
В дальнем конце комнаты Уна склонилась над радиолой. Она уменьшила громкость и направилась прямо к окну. Я инстинктивно пригнулся, но ее взгляд был устремлен не на меня. С выражением, в котором мешались бешенство и снисходительность, она смотрела на человека, стоявшего в центре комнаты. Человека с белой, будто выжженной молнией, отметиной над ухом.
Его хилое тельце утопало в красном парчовом халате, словно снятом с великанского плеча. Даже его лицо, казалось, усохло под кожей. На месте скул у него висели бледные брыли, мотавшиеся при движении челюстей.
― Чудовищные вещи! ― прорезал тишину его гортанный вскрик. ― Творятся и творятся. Я отогнал от мамы собак. Они распяли папу. Я вылез из трубы, а он там на горе. Сует мне в нос ногти и говорит, что всех перерезал, всех перебил. Это их последний трамвай. Я нырнул на дно, а там мертвые мальчики. Старьевщики зазнались, у них в штанах пушки. ― Последовала мешанина англосаксонских и итальянских непристойностей.
Санитар в белом халате сидел на подлокотнике кожаного кресла. Падавший на него сзади свет торшера придавал ему сходство с надувным розовым слоном. Как болельщик на боковой линии, он подзадорил:
― Покажи им, Дюрано. У тебя отличный удар, старик.
Уна набросилась на него, вытянув вперед шею, как злая гусыня:
― Для тебя он господин, жирное ты ничтожество! Зови его господин!
― Хорошо, господин Дюрано. Простите.
Человек, носивший это имя, поднял лицо к свету. Черные пустые глаза блестели под нависшими бровями, как вдавленные в мягкое тесто угли.
― Господин районный прокурор! ― с жаром продолжал он. ― Он говорит, в реке крысы, крысы везде. Он говорит, уничтожить их всех. Крысы в питьевой воде, плавают по моим жилам, господин доктор прокурор. Я поклялся их перебить.
― Ради бога, дай ему пистолет, ― сказала Уна. ― Пора с этим кончать.
― Ради дорогого боженьки, ― подхватил Дюрано. ― Я видел его на горе, когда вылез из трубы. У него лошадиные ногти, а маму кусают собаки. Он дал мне ружье, говорит, спрячь в штаны, у тебя в жилах крысы. Я сказал, я их перебью. ― Его тощая рука нырнула, как ласка, в карман халата и вынырнула пустая. ― Они забрали мое ружье. Как я могу их перебить, если они забрали мою пушку? ― Он поднял кулаки и принялся в остервенении колотить себя ими по лбу. ― Отдайте мое ружье!
Уна с такой скоростью понеслась к проигрывателю, как будто ее подгонял ураган. Запустив его на полную громкость, она вернулась к Дюрано, шаг за шагом преодолевая сопротивление психического ветра, гулявшего в комнате. Толстый санитар задрал халат и вытащил из-за пояса пистолет. Дюрано неуверенно за него ухватился. Санитар и не подумал его отталкивать. Дюрано вырвал пистолет и отступил с ним назад.
― Слушай меня! ― приказал он и разразился потоком грязных ругательств, как будто они скопились у него во рту и он спешил их выплюнуть. ― Эй вы, двое, руки за голову!
Санитар повиновался, Уна вытянулась рядом с ним, подняв руки и поблескивая перстнями. Ее лицо ничего не выражало.
― Вот так, ― рявкнул Дюрано. На лбу, по которому он себя молотил, выступили красные пятна. Обвислые губы продолжали шевелиться, но музыка заглушала его слова. Он наклонился вперед, сжимая оружие побелевшими от напряжения пальцами. Казалось, пистолет позволяет ему удержаться на ногах в бушующем океане музыки.
Уна что-то тихо сказала. Санитар, слабо улыбнувшись, опустил глаза. Дюрано, подскочив, три раза выстрелил ему прямо в живот. Санитар раскинулся на полу, уронив голову на заброшенную назад руку. На его лице была все та же слабая улыбка.
Дюрано три раза пульнул в Уну. Она скрючилась, зверски гримасничая, и повалилась на диван. Дюрано оглядел комнату в поисках новых жертв. Никого больше не обнаружив, он опустил пистолет в карман халата. Когда пошла пальба, я понял, что пистолет игрушечный.
Уна поднялась с дивана и приглушила музыку. Дюрано наблюдал за ней без удивления. Оживший человек в белом препроводил его к двери. На пороге Дюрано оглянулся. Он мечтательно улыбался, разбитый им самим лоб вспух и начал синеть.
Уна усиленно замахала ему, как мать ребенку, и махала до тех пор, пока санитар не вывел его из комнаты. Тогда она села за карточный столик у окна и принялась тасовать колоду. Сентиментальная Уна.
Я покинул свой наблюдательный пункт. Далеко внизу волны играли с песком, ритмически булькая и посапывая, как бессмысленные младенцы.
Я опять обогнул дом и вернулся к фасаду. Зарешеченное окно во втором этаже все еще было освещено, и по потолку бродили тени. Я подошел к двенадцатифутовой парадной двери из резного черного дуба. Именно в такую дверь хорошо молотить прикладом. Я встал на заросшую сорняками клумбу, упер подбородок в железные перила крыльца, положил палец на курок пистолета в кармане пиджака. И решил, что день не прошел даром.
Я не имел ни улик, ни власти, которые позволили бы мне взять Уну под арест. А пока я не заполучил либо то, либо другое, лучше было оставить ее там, где я всегда мог опять ее найти ― в лоне семьи.