Весеннее солнце ярко сияет над величественным куполом медресе[1] Гаухар-Шад в Герате. Словно живой воздушный цветник сверкают, взблескивают мириадами красок узоры на высоком портале. Над куполом весело кружатся голуби, то взмывая ввысь, то опускаясь в скользящем полете. Над широким квадратным двором медресе после прошедшего накануне ливня клу бится еле видимый пар.
Двор замкнут с одной стороны обителью для дервишей[2] — ханакой, — с трех других — комнатами-клетушками для студентов — худжрами. Медресе живет своей обычной жизнью. Радуясь солнечному дню, студенты вышли во двор, разостлали циновки на дорожках, выложенных плоским кирпичом, и готовятся к занятиям. Кто изучает «Шамсию», кто — «Кафию», а кто — «Хашию».[3] Вот студент положил книгу на колени и зубрит арабскую грамматику, бормоча себе под нос, покачивая головой в огромной чалме и зажмурив глаза. А вон трое молодых людей, усевшись треугольником на циновке, горячо обсуждают какой-то, видимо, сложный и важный для них вопрос. Один из студентов — худощавый, бледный, с густой бородой — изо всех сил старается одолеть других неумолимой логикой и склонить «весы истины» на свою сторону. Но младшие товарищи отнюдь не уступают ему в упорстве. Крича и жестикулируя, они в один миг воздвигают недоступную крепость из новых аргументов и соображений. Нередко спорщики уклоняются от основного предмета; увлекшись новой мыслью, всплывшей во время прений, они блуждают в чаще слов, усеянной терниями трудных вопросов, и, продираясь сквозь нее, возвращаются к первоначальной проблеме.
Иногда, в пылу спора, противники забываются я осыпают друг друга грубостями; порою, нахохлившись, как орлята, они на мгновенье застывают в забавных позах, словно готовые вцепиться один в другого.
В жизни медресе такие споры — самое обычное дело, и окружающие не обращают внимания на возбужденные крики будущих ученых мужей.
Кажется, что в этот солнечный день полутемные худжры должны быть совершенно пустыми, однако в одной из них, приткнувшейся к ханаке, сидят и беседуют четыре человека. В худжра тесно и сыро; Хотя дверь распахнута настежь и во дворе от яркого весен него солнца рябит в глазах, в комнате царит полутьма. Это обычная студенческая келья, как все другие во всех медресе на Востоке. Может — быть, люди, когда-то, решив подтвердить на ярком примере правильность древней мысли: «Наука — это рытье иглой колодца», установили для воспитания терпения такие стиснутые, темные худжры.
Среди собеседников трое — студенты. По учености, возрасту, характеру они резко отличаются друг от друга, но все они — самые бедные студенты медресе. Следуя правилу: «Сложи две половины — и выйдет целая», они сходятся, чтобы вместе готовить пищу.
Самый старший — хозяин худжры Ала-ад-дин Мешхеди — маленький человек с худощавым, заросшим жесткой черной бородой лицом, густыми сходящимися бровями и полузакрытыми тусклыми глазами. — Вот уже пятнадцать лет, как он живет в медресе Гаухар-Шад, в этой самой худжре, и даже не представляет себе, что когда-нибудь ему придется покинуть ее. Хотя Ала-ад-дин Мешхеди десять лет учился у самых выдающихся мударрисов[4] своего времени, он не сумел выдвинуться ни одной области знания. Несколько лет тому назад он охладел к науке и теперь редко посещает лекции.
Однако счастье или, может быть, несчастье быть поэтом, доставшееся на долю многим его современникам, не миновало и Ала-ад-дина. Он упражняет свой калам[5] во всех родах поэзии. Проводя ночи без сна, он даже составил сборник стихов — диван, а в области стихотворных загадок и шарад — муамма[6] — считает себя если не совершенным, то во всяком случае очень искусным мастером. Но его поэтический талант, как и его диван, не получили признания в мире поэтов. Это очень огорчает Ала-ад-дина. Горе терзает его сердце, отчаяние и уныние ни на минуту не покидают его. В поисках славы и покровительства поэт, не отваживаясь обращаться к царям, пишет и подносит хвалебные оды — касыды — бекам, везирам и даже менее высокопоставленным лицам. Безграмотного бека он величает «вместилищем наук», «сокровищницей глубоких мыслей», «покровителем ученых и поэтов», о его отце и деде, служивших простыми нукерами[7] в войсках султанов и беков, он говорит, что, «с тех пор как светит солнце, их счастье не знает конца», и награждает их пустыми, но пышными титулами, вроде: «высокородный» или «светило на небе власти»;
Ала-ад-дин Мешхеди—человек нервный и вспыльчивый; из-за пустяка он может поссориться с кем угодно. Обидевшись, он берется за калам, и тут уж худо приходится врагу — ядовитый стих сатиры смешивает врага с грязью.
Другого студента зовут Зейн-ад-дин. Это молодой гератец двадцати-двадцати одного года из семьи среднего достатка. У него стройный стан изысканные манеры: он остроумен, беззаботен, приятен как собеседник. Зейн-ад-дин начал учиться четыре-пять лет тому назад и значительно преуспел в некоторых науках. Он прекрасно владеет арабским и персидским языками. Однако легкомыслие и любовь к роскоши и развлечем ни ям мешают ему достаточно усердно заниматься науками. Большую часть своего времени он посвящает искусствам. Среди обитателей медресе Зейн-ад-дин славится красивым почерком. К тому же он хорошо поет и прекрасно играет на гиджаке.[8] В последнее время, с тех пор как у Зейн-ад-дина испортились отношенния с отцом, он впал в бедность. Бывая на пирушках у богатых и знатных студентов — сыновей беков и везиров, — Зейн-ад-дин развлекает собравшихся пением и музыкой и, пользуясь случаем, наедается досыта.
Третий студент, Султанмурад, — восемнадцатилетний юноша крепкого сложения с широким лбом и большими выразительными глазами. Уже два года как он учится в Герате. Султанмурад — сын знаменитого шахрисябского мастера-каменотеса. Когда его отец разбился, упав с высокой постройки, Султанмураду было всего три года. Его мать, женщина образованная, уделяла много внимания воспитанию сына. Он учился сначала в родном городе, потом в Самарканде. Наконец, благодаря поддержке родственников, Султанмураду удалось переехать в Герат, и он поселился в этом медресе. Выдающиеся способности принесли Султанмураду известность не только среди обитателей медресе — на него обратили внимание гератские ученые. Султанмурад постиг не только вопросы вероучения, но и приобрел основательные познания в математике, астрономии, логике, литературе. Когда Султанмураду было четырнадцать лет, один из его самаркандских учителей как-то сказал ему: «В древние времена был некий ученый. Он говорил: «Если бы у всех мудрецов обитаемои части земли вдруг исчезли из памяти все науки и знания, то я бы мог восстановить их полностью. Сын мой, в тебе я вижу такой же ум и способности. Будь же всегда усерден и прилежен». Султанмурад мечтал сравняться в знании с этим легендарным ученным.
Постигнув все основные отрасли наук своего времени, он хочет стать «светилом науки», вождем ученых своего времени.
Резко отличается от студентов четвертый собеседник, гость Ала-ад-дина Мешхеди, самаркандец Туганбек. Это толстый, широкоплечий человек с редкими рыжеватыми усами, смуглым скуластым лицом и лукавый ни, беспокойно бегающими глазками.
Хотя наступили жаркие дни, на плечах Туганбека тяжелая, потертая шуба, на голове — Огромная бобровая шапка. Предки Туганбека во времена Тимура занимали высокие должности. Среди них были знаменитые военачальники, государственные деятели, тарханы.[9] Но в дальнейшем, когда государство Тимура распалось и между его сыновьями разгорелась борьба за власть, слава семьи Туганбека начала меркнуть. Отец его, Фирузбек, пропал без вести во время одного из походов; влиятельные родичи с отцовской и материнской стороны один за другим лишились высокого положения. Некоторые погибли во время междоусобных войн; другие, из страха перед врагами или в поисках счастья, переселились в дальние края. С семнадцатилетнего возраста Туганбек с головой окунулся в политическую борьбу, охватившую Мавераннахр, Хорасан, Ирак, Дешт-и-Кипчак[10] и другие страны, когда-то покоренные мечом Хромого Тимура. Добиваясь славы и счастья, Туганбек пресмыкался у порогов кипчакских ханов и туркменских беков и служил то одному, то другому; обманывал — и его обманывали, грабил — и его грабили. Наконец два месяца тому назад, двадцати пяти лет от роду, Туганбек оказался в Герате. Хотя его встреча с Ала-ад-дином Мешхеди была случайной, они крепко подружились, и Туганбек постоянно торчал в комнате своего товарища.
Туганбек был не силен в грамоте, но знал цену науки и просвещению. Прислушиваясь к спорам и диспутам студентов, считал область эту для себя чуждой: «заниматься науками — дело тихих, спокойных, непритязательных людей». А мысли Туганбека постоянно витают в мире битв. Он любит рубиться мечом, носясь, как молния, на быстром коне; изумлять всех силой и искусством в стрельбе из лука; совершать набеги на города; подкрадываться с отрядом храбрых молодцов к возвышающейся, как гора, крепостной стене и, приставив к ней лестницы, врываться в крепость, сея страх и смятение среди ее обитателей; делать набеги на зимовья кочевников и угонять тысячи баранов…
В сердце Туганбека всегда живет мечта: вдруг его назначат беком какого-нибудь округа; он соберет кучку проворных, сильных удальцов, хитростью, обманом, угрозами и насилием отдалит от трона других беков и правителей, затем прогонит и самого государяи возложит венец на себя. А может быть, он посадит на престол какого-нибудь простачка-царевича и возьмет поводья власти в свои руки… Ради этого он и боролся. Что же поделать, если до сих пор не удавалось осуществить эту мечту. Но когда-нибудь… Несколько раз его коварство было разгадано. С трудом унеся голову от меча, поднятого, чтобы отсечь ее вместе с безумными мечтами, Туганбек был вынужден свить себе гнездо в Герате под сенью этого медресе. Но его вера в свое счастье по-прежнему тверда: внуков и правнуков у Тимура много, они плодятся, как кролики, и грызутся за власть: сын воюет против отца, отец против сына, брат против брата, дядя против племянника. В этой стране междоусобицы стали обычаем. К тому же в больших и маленьких городах и областях сидят беки и правители. Все они стремятся к славе, власти и богатству. Туганбек знает, что кровавые распри и столкновения протянутся еще долго. В Герате, найдя приют в медресе, он только выжидает удобного случая и подходящей обстановки.
Студентам, живущим на средства вакфа,[11] приходится туго. Всю полученную «наличность» давно — проглотила зима, теперь нет возможности варить пищу даже раз или два в неделю. Ничего подходящего для продажи тоже нет. Когда студенты ломают голову, как бы раздобыть еду, Туганбек бурчит себе под нос:
— Что-нибудь да придумаем! В таком большом городе, как Герат, это не хитро.
Он уходит, переваливаясь, и вскоре возвращается с припасами для обеда. Товарищи Туганбека знают, что его кошелек давно пуст, но не спрашивают, откуда и как он достал деньги.
Однако сегодня разговор на эту тему тянется уже добрый час, а Туганбек не подает голоса. Он забился в угол комнаты и сидит, уставившись своими узкими глазками в одну точку, как будто чем-то расстроенный.
А в носу щекочет приятный запах мяса, поджариваемого на сале: во многих худжрах два раза в день готовят вкусные кушанья. Обитатели этих худжр не живут на пожертвования. Они — сыновья знатных родителей, кошельки их полны серебра и золота. По вечерам они устраивают пирушки. Собираются друзья приятели, пьют вино, всю ночь развлекаются музыкой и плясками…
Когда после долгого совещания не было найден но никакого подходящего способа достать чего-нибудь съестного, Ала-ад-дин Мешхеди сидевший в переднем углу комнаты на гладкой, вытертой, твердой, как дерево, овчине, слегка приподнял свое маленькое тело, покачал головой в широкой чалме с длинными свисающими концами. Испустив горестный вздох, он принялся жаловаться на изменчивость судьбы и тонким голосом нараспев произнес:
Часто в нашем мире все наоборот:
Умному — презренье, дураку — почет
Зейн-ад-дин предложил средство, уже оправдавшее себя не раз — обратиться к кому-нибудь из щедрых вельмож Герата или к одному из царевичей и поднести ему касыду. Хотя все нашли эту мысль удачной, Ала-ад-дину она не понравилась. Он считал, что писать стихи может только он сам, и не желал допустить участия других в этом деле. Как знать, может быть, его Мешхеди, отшлифованные стихи с их цветистым слогом до того пленят сердце благодетеля, что тот пожалует, кроме денег, несколько баранов и пурпурный халат из драгоценной ткани — и тогда все это пойдет не ему, а в общую пользу. Правда, ни один богач ила вельможа до сей поры не удостаивал Ала-ад-дина таким вниманием, но, предаваясь несбыточным мечтам наш поэт не хотел ни с кем делиться своим возможным успехом.
Желая смягчить Ала-ад-дина, Зейн-ад-дин многозначительно сдвинул свои тонкие брови и сказал:
— Если бы я был поэтом и писал касыды, то преподнес бы несравненную поэму его величеству хакану, сыну хакана, султану Хусейну Байкаре[12] и был бы облачен в дорогую одежду с головы до пят.
Прошло всего две недели, как на благословенную главу его величества опустилась птица царской власти, и его сердце успокоилось. Я уверен, что он откроет перед поэтами врата щедрости.
— Герат — удивительный город, — заметил Туганбек, покачивая головой. — Кондитер — поэт, шашлычник — тоже поэт. Ну, ступайте! Вас ждут невыразительные газели, но его сласти, несомненно, будут вкусны.
— Кондитер маулана[13] Тураби — превосходный человек! — с сердцем возразил Зейн-ад-дин. — Если хотите, пойдемте с нами. Вы сами увидите, какой это человек.
Туганбек не заставил себя уговаривать. Ала-ад-дин Мешхеди предпочел гордое, голодное одиночество чужим стихам, он слегка приоткрыл глаза и отвернулся.
Совершив послеполуденную молитву, товарищи вышли из медресе. Студенты были в старых, „но чистых халатах из пестрядевой полосатой ткани. Головы их обвивали белоснежные тюрбаны, лица хранили смиренное и вместе с тем полное достоинства выражение, приличествующее ученикам медресе. Между ними шел, переваливаясь на кривых ногах наездника, широкоплечий Туганбек в потертой шубе и огромной шапке.
По дороге Зейн-ад-дин, по своему обыкновению, то и дело заявлял, что ему необходимо зайти то в одно, то в другое место, и тащил за собой товарищей. Туганбек недовольно ворчал, Султанмурад многозначительно улыбался. Если пойдешь куда-нибудь с Зейн-ад-дином, то, наверное, вернешься домой без ног! На каждом шагу ему попадались знакомые, приятели и друзья. От одного Зейн-ад-дин узнавал о каком-либо неведомом ему до сих пор событии — чаще всего интересном происшествии или таинственном преступлении, — с другим обменивался шуткой, остротой, с третьим затевал спор по какому-нибудь отвлеченному вопросу. Стоя посреди улицы, он слушал новую газель или касыду какого-нибудь поэта, или только что сочиненную песню, музыканта. Попутно он успевал высмеять едким стихом дремлющего толстобрюхого мясника, издевался над скрягой-лавочником с его погнутыми весами, потешался над лекарем, крикливо расхваливающим свой товар. С Зейн-ад-дином можно было незаметно пройти весь город из конца в конец, например от северных ворот Мульк до южных Фирузабадских ворот.
Легко и весело шагал Султанмурад, держа под руку Туганбека, который все время упирался и норовил улизнуть. Почти неделю юноша не выходил из медресе и все время читал в полутемной, затхлой худжре. Теперь, выйдя на чистый теплый воздух, он чувствовал себя бодрым и сильным.
Вокруг расстилается весенний Герат. Чистые улицы, дома, старые и новые, красивые и невзрачные, большей частью одноэтажные, изредка двухэтажные, украшенные разноцветной узорной росписью; площади, полные народа; сады, покрытые изумрудной зеленью, — все залито солнцем…
Зейн-ад-дин смешит своих спутников, рассказывая забавные истории.
Султанмурад с улыбкой слушает болтовню товарищу. Он любуется чудесными видами Герата, вновь ожившими с приходом весны. Он влюблен в Герат. В этом огромном городе, со всех сторон обнесенном высокими зубчатыми стенами, много больших медресе, мечетей, возносящих к лазурному небу свои высокие минареты, роскошных дворцов, украшенных всеми чудесами искусства, садов, легких воздушных беседок, среди кипарисовых аллей блистают широкие серебристые водоемы — хаузы.
В Герате немало красивых гробниц и усыпальниц великих людей и почитаемых святых, вокруг которых всегда царит торжественное безмолвие. Султанмурад часто посещает эти места и с наслаждением гуляет в одиночестве, предаваясь размышлениям. Увлекшись историей Герата, юноша разыскал в старых рукописях, документах и легендах сведения о древних постройках, площадях, базарах, мостах прекрасного города. За год или полтора Султанмураду удалось собрать десятки четверостиший — рубай[14] — и других стихотворений, воспевающих прекрасные здания Герата, построенного, как гласили летописи и легенды, самим Искандером Двурогим.[15]
Зейн-ад-дин задержался, чтобы перекинуться словом со знаменитым гератским живописцем, похожим с виду на дервиша. Его спутники остановились на возвышенном месте, с которого было хорошо видно величественное строение, диво Герата — крепость Ихтияр-ад-дин.
Окруженная рядом высоких, вздымавшихся, словно горы, зубчатых стен и холмами земляных насыпей, крепость властвовала над; Гератом. Туганбек, за свею полную приключений жизнь видевший и бравший приступом много больших крепостей, не отрываясь, с восхищением смотрел на Ихтияр-ад-дин, щуря свои маленькие раскосые глаза. Султанмурад с интересом разглядывал базар.
Базар раскинулся на перекрёстке трех больших улиц! Там можно было увидеть и надменных беков в расшитых халатах, сдерживавших своих породистых коней, и щеголеватых сыновей баев — байбачей — в шелковых кафтанах и узорчатых сафьяновых сапожках, и дехканина, едва прикрытого лохмотьями, верхом на осле, и ремесленника, и суровых нукеров, которые водили по улицам «для позора» какого-нибудь преступника, и спокойного, задумчивого дервиша в грубом домотканом халате, словно не замечавшего шума и криков.
Подошедший Зейн-ад-дин толкнул Султанмурада под локоть.
— Смотри-ка, — сказал он, указывая на одною человека, — вон тот великан — борец Хайдар. Муфрид каландар[16] из Ирака победил его на состязании в Хауз-и-Махиане,[17] и ноги у него стали, словно мешки с бабками. Шейх Хусейн, костоправ, зарыл ему ноги в землю и в сорок дней вылечил их. А вон, видишь, слоняется франт — это внук поэта, написавшего пятьсот тысяч стихов. Он сам — тоже поэт, но только платит за то, чтобы слушали его газели. Старик с козлиной бородкой и вывихнутым плечом, что стоит возле бакалейщика, — Уста-Ариф из Бухары. Он знает сотню ремесел и все — бесподобно. Уста-Ариф и живописец, и золотильщик, и алхимик, и переплетчик, и массажист. Несравненный человек! А тот вельможа, что восседает на иноходце с белой отметиной на лбу, — племянник начальника города. Не вздумайте подходить к нему, юноши, остерегайтесь этого сластолюбца.
Султанмурад и Туганбек смеялись, слушая пояснения Зейн-ад-дина. Спустившись вниз, они смешались с толпой и, пройдя немного, оказались у сада Баг-и-За-ган — Сада ворон, — близ большого дворца султана. Перед воротами собралось больше, чем обычно, беков, высших сановников и вооруженных нукеров.
— Или султан куда-нибудь выезжает, или ждут прибытия посла, — заметил Зейн-ад-дин.
— Похоже на то… — Туганбек с завистью глядел на дворец.
— Подождем? — предложил Зейн-ад-дин, взглянув на Султанмурада.
— Идем, идем! У меня ноги подкашиваются, — взмолился Султанмурад.
Подойдя к базару, где пестрела толпа, Туганбек вдруг остановился. Не обращая внимания на уговоры своих спутников, он оставил их и исчез в водовороте базара.
— Убежал, чтобы не слушать стихов, степной могол, — со смехом сказал Султанмурад.
— Ничего, — махнул рукой Зейн-ад-дин. — Может быть, он найдет и принесет бедному Ала-ад-дину что нибудь поесть.
Тураби, сорокалетний человек с мягкими движениями и веселыми глазами, сидел в маленькой ветхой лавчонке, заставленной большими круглыми блюдами со всевозможными сластями. Радостно поздоровавшись с друзьями, он, словно после долгой разлуки, осведомим ся об их здоровье и расспросил, как идут дела и занятия приятелей и знакомых. Наконец, исчерпав запас вежливых вопросов, Тураби проводил гостей в верхнее помещение — балахану. Зейн-ад-дин отворил окошко, выходившее на улицу. В комнату ворвался свет и легкий весенний ветер. Ветхая балахана,[18] украшенная цветистыми кусками материи, служила кондитеру приемной. Проводя жизнь в труде, за изготовлением сластей которые он с утра до вечера расхваливал перед покупателями, этот человек, не взирая на скучные повседневные заботы, сумел сохранить в душе любовь к искусству. В его комнатке собирались гератские ученые и поэты. Здесь читали выдающиеся произведения на арабском, персидском и тюркском языках, вели горячие споры; здесь иногда происходили поэтические состязания и научные диспуты.
Книги, теснившиеся на полках, были известны гостям кондитера. Бегло окинув их взглядом, чтобы посмотреть, нет ли чего нового, Зейн-ад-дин и Султан-мурад присели возле открытого окна.
Тураби принес пару лепешек, только что вынутых из тандыра,[19] и кусок халвы на небольшом медном подносе превосходной работы. Разостлав скатерть, он разломил лепешки и предложил друзьям перекусить.
Заедая горячими лепешками тающую во рту халву, студенты в один миг покончили с угощением, похвалив халву, так искусно приготовленную хозяином.
— Вы наполнили нам рот сладостью, — сказал Зейн-ад-дин, вытирая жидковатые холеные усы, — теперь усладите наши сердца своими поэтическими творениями.
— Достойная вашего внимания газель еще не написана, — ответил поэт-кондитер, поглаживая седеющую бороду. — Есть несколько необработанных вещей, но, думаю, они не доставят вам удовольствия. Я пригласил вас потому, что жаждал приятной беседы с вами.
— Раз уж мы здесь, — решительно возразил Султанмурад, — то сделайте милость, прочитайте ваши газели. Живя в Герате, городе поэтов, мы целую неделю ничего не слышали, кроме нескольких вымученных стихов Ала-ад-дина.
Кондитер не спеша поднялся со своего, места. Раскрыв толстую книгу, стоявшую на полке, он вынул из нее несколько листов шуршащей бумаги и передал Зейн-ад-дину. Зейн-ад-дин пробежал их глазами и положил на колени Султанмураду.
— Я не ошибусь, если скажу, что во всех семи поясах не найдется человека, который читал бы газели так же хорошо, как ты. Пожалуйста!
Султанмурад действительно искусно читал стихи. В его устах начинали ярко сверкать даже невыразим тельные, лишенные поэтического огня строки. Желая затушевать некоторые недостатки в стихах своего друга, сразу бросившиеся ему в глаза, он старался читать как можно задушевнее и выразительнее.
Зейн-ад-дин, ценивший газели прежде всего за музыкальность стиха, медленно, с наслаждением покачивал головой в такт ритму. Когда чтение закончилось, он похвалил поэта за краски и силу воображения, восхитился отдельными сравнениями и метафорами. Одну из газелей, написанную в честь какого-то красавца, Зейн-ад-дин попросил разрешения взять с собой, чтобы спеть ее под музыку в веселой компании. Сложив бумагу вчетверо, он засунул ее в складки своей большой чалмы.
Султанмурад похвалил только одну газель, написанную в суфийском духе. Он сопоставил отдельные ее строки со стихами Хафиза Шираз и и своего сое ремень ника всеми почитаемого Джами, давших лучшие образцы лирики подобного рода. В связи с этим он начал говорить на философские темы и прочитал и разъяснил, газели и рубаи десятков поэтов, читанные им в разное время и сохраненные его замечательной памятью.
Когда он кончил, хозяин, извинившись перед гостями, спустился в лавку посмотреть, что делает подмастерье. Но разговоры о стихах и поэтах не прекратились. Зейн-ад-дин сыпал как из рога изобилия веселые истории о жизни, поступках и привычках знаменитых поэтов Слушая рассказы о забавных шутках и остротах, которыми обменивались почтенный Джами и многоуважаемый Сагари, Султанмурад надрывался от хохота.
— Довольно, дорогой, довольно! — говорил он, стараясь сдержать смех и перевести дыхание.
В это время вошел Тураби.
— Вы сказали, что только спуститесь в лавку, а сами, кажется, обошли весь город, — сказал Зейн-ад-дин, делая серьезное лицо.
— Жаль, что вас не было, — проговорил Султанмурад, вытирая влажные глаза. — Вы лишились удовольствия послушать удивительные рассказы Зейн-ад-дина.
— Я принес известие о человеке, " каждое слово которого — бесценная жемчужина, — ответил кондитер
— Что такое? — разом спросили оба студента
— Алишер Навои вернулся в Герат.
— Правда?
— Конечно! Весь город не будет лгать.
— Надо пойти его встретить, — поднялся Султанмурад.
— Поздно, он уже проехал домой, — сказал кондитер, движением руки удерживая его. — Зейн-ад-дин, вы бывали на собраниях у господина Алишера?
— Не бывал. Но господин Алишер несколько раз заходил к нам в медресе. Он хорошо знаком с нашим наставником.
— Как бабочка кружится над цветником роз, так и его светлость с детства вращается среди людей науки и искусства, поэтов и мыслителей, — сказал кондитер.
— Ваш покорный слуга не видел Алишера Навои, — взволнованно сказал Султанмурад, — но с самого приезда в Герат столько слышал об этом необыкновенном человеке, знатоке драгоценностей нашего родного языка, что жаждет увидеть его. Слава аллаху, теперь мы его увидим. Пожалуйста, расскажите нам о жизни его светлости; я много слышал о его достоинствах, но почти ничего не знаю о его жизни.
Тураби опустил голову на грудь и некоторое время размышлял, полузакрыв глаза. Потом он медленно заговорил:
— Хотя у меня, ничтожного, нет никаких особых связей и отношений с господином Алишером, но, как всякий гератец, я кое-что знаю о его жизни; Алишер родился в семье одного из вельмож нашего города — человека высокопоставленного, благородного. Его предки оказали бесчисленные услуги сыновьям Тимура. Отец Алишера Гияс-ад-дин, знал цену наукам и искусствам. При Абу-ль-Касиме Бабуре[20] он некоторое время состоял правителем Себзевара.[21] Своему сыну Гияс-ад-дин с детства дал хорошее воспитание и привил прекрасные нравственные качества. Алишер обнаружил большие способности во всех областях знания; ко всем наукам он питал беспредельную любовь. Интересно, что Алишер и султан Хусейн Байкара — теперешний государь — друзья детства и учились в одной школе.
Алишер — мы это хорошо знаем — с отроческих лет сочинял стихи на двух языках и был известен под прозвищем Двуязычный. Когда Алишер служил при дворе ныне покойного Абу-ль-Касима Бабура, ему было, видимо, лет пятнадцать. В это время его стихи на тюркском и персидском языках уже ценились в народе и среди поэтов. Приняв в персидских стихах псевдоним Фани — Тленный, Преходящий, — а в тюркских — Навои — Мелодичный, — этот отрок рассыпал такие дивные жемчужины из моря слов, что самые искусные стихотворцы немели в удивлении. Выдающиеся поэты Герата уже в то время на собраниях разбирали его газели.
— Говорят, — перебил Султанмурад, — почтенный старый поэт Лутфи заявил однажды, что за один стих молодого Навои на тюркском языке он готов отдать все свои газели, написанные за долгую жизнь, Что вы скажете об этом? — Без сомнения, это истина. Сам почтенный Лутфи при мне много раз восхвалял волшебное перо Алишера, — ответил Тураби. — Действительно, чудесный калам юного Навои открыл неисчерпаемые сокровища тюркского языка. О том, насколько Алишер силен и сведущ во всех науках, вы сами можете спросить у ваших почтенных наставников, великих ученых нашего времени. Алишер много лет учился в Герате и Мешхеде.
— Мударрис Фасых-ад-дин говорит, что Алишер обладает широкими познаниями во всех сферах человеческой мысли, — задумчиво проговорил Султанмурад, — от истории, философии, логики и музыки до стрельбы из лука — он не пренебрегает никакой отраслью знания.
— У Алишера Навои прекрасный почерк, — вставил Зейн-ад-дин, — а его музыкальные сочинения свидетельствуют о большом искусстве в музыке. Незнание музыки он считает величайшим недостатком поэта.
— Как это правильно! — заметил Султанмурад. — Поэт должен глубоко вникать не только в музыку слова, но и в музыку мысли. Ну хорошо. А что же, Алишер Навои ездил в Самарканд со служебным поручением?
— Нет, учиться наукам, — кратко ответил Тураби.
— Учиться? — недоверчиво переспросил Султанмурад. — Во времена Мирзы Улугбека[22] Самарканд действительно был сокровищницей знаний, но нынешнему Самарканду далеко до этого! Теперь в благословенном городе поселилось несколько невежественных шейхов. Вместо книг, наук и искусств там занимаются молитвами, чудесами и радениями. Солнце науки переселилось из Самарканда на небеса Герата. В любом гератском медресе можно найти выдающихся ученых из Самарканда.
— Погодите, друг мой, — прервал его Тураби. — Знатные люди, вернувшиеся из подобного раю Самарканда, и друзья, которые ездили туда для торговли или других дел, рассказывали вашему покорному слуге, что Алишер учился там у знаменитого правоведа Ходжи Фазлуллы Абу-ль-Лейси. Этот ученый относился к Алишеру, как отец к сыну. Правитель Самарканда Ахмед-Ходжи-бек, тоже хороший поэт, поддерживал с Алишером дружеские отношения. Я даже слышал некоторые подробности об образе жизни Алишера. Бывали дни, когда у него не оставалось ни теньги[23] на расходы.
Гордость и щепетильность мешали ему просить помощи у Ахмед-Ходжи-бека. Это знают все близкие к Алишеру люди. Почему бы этому быть неправдой?
— Верно, — живо ответил Зейн-ад-дин. — Если бы спросить самого господина Алишера, он, может быть, ответил бы так же, как вы, что он брал уроки у Ходжи Фазлуллы Абу-ль-Лейси. Но это лишь внешняя сторона событий.
— В чем же истина? — спросил Тураби.
— Как передают некоторые лица, достойные доверия, между покойным государем Абу-Саидом-мирзой[24] и Алишером установились довольно холодные отношения. Абу-Саиду-мирзе не нравилось пребывание Алишера в Герате. Поэтому года три тому назад Алишер был вынужден оставить Герат и отправиться в Самарканд. Истинные же причины вражды между государем и поэтом, несомненно, политического характера. Подождите друзья мои, я кое-что расскажу. Известно, что злейшим врагом покойного султана был наш теперешний Государь, его светлость султан Хусейн Байкера. Между его величеством и Алишером давно возникли Дружба и приязнь. Кроме того, дяди Алишера по матери были близки к Хусейну Байкаре, помогали ему в его борьбе за престол. Думается, что теперь вполне понятно, почему Абу-Саид-мирза недоверчиво и подозрительно относился к Алишеру?
Тураби кивнул головой в знак согласия. Султанмурад, который с глубоким интересом прислушивался в их спору, сказал, многозначительно взглянув на своего товарища:
«— В словах Зейн-аддина разум находит больше истины. Мой друг, — со смехом продолжал он, — может сделать ошибку даже в молитве, которую повторяет пять раз в день, но он безошибочно знает подноготную гератских событий.
Все засмеялись. В это время к кондитеру пришли новые гости, и у всех на устах было одно имя: Алишер!
Туганбек долго ходил по базару. Запах свежих лепешек и всевозможных яств, доносившийся из харчевен, крепко бил в нос и наполнял рот слюной. В кишках урчало от голода, во всем теле чувствовалась, слабость.
Три месяца назад, когда Туганбек после долгих скитаний пришел в этот город, при нем было двадцать пять динаров.[25] Благодаря величайшей бережливости ему удалось на некоторое время растянуть эти деньги. Но вот теперь он уже две недели бедствовал: у него не осталось ни одной теньги. Густо рассыпая обещания, он выудил несколько динаров в долг у мясника, хлебника. Из вещей, годных для продажи, у него остался только кинжал с рукояткой из слоновой кости, отделанной серебром. Но он предпочел бы умереть с голоду, чем расстаться этим клинком: он верил в волшебную силу своего клинка, как многие верят в могущество молитвы и ладанки. Притом, его кинжал — наследство отцов и дедов; он был спутником счастья могущественных предков.
Туганбек не искал на базаре какого-либо заработка. Мысль о работе ни разу не приходила ему в голову. В своей заносчивости он всякую работу считал для себя унизительной. В то же время ему не казалось трудным неделями носиться в снежные бураны верхом на коне, переплывать грозные потоки, переваливать через горы, в знойные летние месяцы терпеть голод и жажду, борясь с песчаными заносами — в бескрайних азиатских степях.
Бродя по пестрому, шумному, крикливому гератскому базару, Туганбек жадными глазами глядел на лавки, набитые индийскими, персидскими, китайскими и египетскими товарами. При виде пышно одетых беков, пролетавших на быстрых, как молния, конях, в его глазах вспыхивала зависть.
Под вечер голод одолел его — он остановился перед лавкой торговца оружием. Крепкий, бодрый старик встретил его ласково:
— Что нужно, бек-джигит?
— Старик, выручите меня из беды. Я вовек не забуду вашей милости, буду вспоминать вас, словно отца.
Старик был искусен в своем деле и знал сталь, как никто другой. Он не только умел определить качество клинка, но мог сказать, где клинок изготовлен — в Багдаде ли, в Исфагане, или в Самарканде.
Оружейник мельком взглянул на кинжал, и глаза его заблестели; но, желая приобрести товар подешевле, он сказал равнодушно:
— Бек-джигит, я только продавец. Я ищу покупателей, способных оценить по достоинству хорошую вещь, но, если ты сейчас в беспомощном положении, я готов выручить тебя. Ведь я никогда в жизни не строил мечети или медресе, не воздвигал усыпальниц в честь великих святых, не бывал в благородной Мекке и не прикладывал к глазам земли, по которой ступал наш пророк. С чем же я приду в чертоги аллаха?
— Отец, — сказал Туганбек, потирая лоб, — я не намерен продавать кинжал.
— Так что же тебе нужно? — спросил старик, захватывая в горсть свою длинную остроконечную бороду.
— Пусть кинжал останется вам в залог, — ответил Туганбек, присаживаясь в углу лавки. — Дайте мне пять динаров. Ровно через месяц я принесу вам шесть динаров и возьму свою вещь обратно. Если судьба не пошлет мне удачи, мы сторгуемся. Вы оцените кинжал по справедливости.
Старик некоторое время молчал, пряча глаза под густыми бровями. Потом нерешительно сказал:
— Ты поставил меня в затруднительное положение, джигит. Что мне делать?..
— Я пришел к вам с отчаяния, — проговорил Туганбек просительно. — Мой покойный отец положил этот кинжал в колыбель под подушку. С тех пор как я себя помню, он всегда при мне.
— Верно, джигит. Этот стальной клинок охранял тебя от бедствий, с ним у тебя связаны дорогие воспоминания. Потому ты и ценишь его. Но не думай, что я буду показывать твой клинок всякому покупателю. Нет, я отдам его такому же любителю оружия, как ты. Тот человек хороший клинок ценит больше, чем прелестную возлюбленную. Он — сын бека из рода Барласов.
Надежды Туганбека рухнули. Он протянул руку за кинжалом. Но старику не хотелось упустить драгоценную вещь. Надеясь приобрести ее через месяц за бесценок, он порылся в кошельке и сказал:
— Хорошо, сын мой. Не дело мужа отказывать в просьбе джигиту.
Туганбек взял пять динаров, завязал их в пояс и, попрощавшись, поднялся с места. Он испытывал глубокое страданье. Вопрос, сумеет ли он получить обрат, но кинжал, упорно сверлил, его мозг. Долго еще он бесцельно бродил по базару. Потом махнул рукой, пошел в харчевню и наелся досыта.
В вечерней тьме Туганбек направился к медресе. На большой дороге, ведущей к Фирузабадским воротам, он зашел в питейный дом. Спросив у жирного кабатчика, сидевшего на низенькой скамейке позади кувшинов, чашу виноградного вина, Туганбек тяжело опустился в углу большой комнаты, освещенной двумя свечами. В питейной было много народу. Одни, сидя в одиночестве, задумчиво пили, другие веселились в компании, время от времени с криками подливая друг другу вина. В кругу седобородых гуляк кто-то сиплым слабым голосом распевал персидскую газель — остальные под звуки песни медленно раскачивали чалмами, огромными, как корзины. Известные в городе шалопаи тоже были здесь. Словно соревнуясь друг с другом, они опрокидывали в горло одну чашу вина за другой. Какой-то поэт, с трудом державшийся на ногах, заикаясь, восхвалял самого себя. От шумного говора — смеси персидского и тюркского языков — звенело в ушах.
Две чаши вина не подействовали на Туганбека: он привык пить вино так, как казахи пьют кумыс. Истомленный жаждой верблюд омочил губы в воде — и только! Обыкновенно Туганбек не жалел денег на вино. Но в Герате, городе, где было особенно приятно выпить, он отступил от этого правила.
Боясь промотать деньги, полученные за дорогой его сердцу кинжал, Туганбек поднялся с места. Но, выходя, он услышал знакомый голос:
— Эй, Туган, собачий сын!
Туганбек обернулся, и его взор упал на богатырского вида юношу, одиноко сидевшего позади группы седобородых. Это был Тукли-Мерген, с которым они когда-то вместе служили у бадахшанского правителя. Туганбек так обрадовался, словно встретил самого Хызра,[26] но не подал вида; надменно поздоровавшись, он уселся подле юноши, скрестив ноги.
Тукли-Мерген смеялся, расправляя свои могучие плечи.
— Ну-ка, возьми, опрокинь одну, как бывало, — сказал он и протянул Туганбеку чашу, потребовав для себя другую.
Потягивая вино, они расспрашивали друг друга о делах, вспоминали старых приятелей. Тукли-Мерген неделю тому назад приехал из Ирака и поступил на службу в крепость Ихтияр-ад-дин. Он знал Туганбека как храброго, воина и сожалел, что тот сейчас бедствует.
— Придет время, и птица счастья — опустится тебе на руку, — говорил он, наклоняясь к своему другу. — Ты ведь достоин быть предводителем сотен тысяч воинов. Но помни одно: не надо спешить. Случается, что и неброшенный камень тоже попадает в голову. А пока придумай способ, чтобы прожить.
— Что ты говоришь? — недовольно проворчал Туганбек. — Что же мне, поступить в мечеть муэдзином или учеником к горшечнику?
— У меня есть один покровитель, мой дальний родственник — ты знаешь, я ведь родом гератец, — этот человек щедр, как Хатам Тайский,[27] и пользуется большим влиянием при дворе. Клянусь честью джигита, он вчера встретил меня и говорит: «Найди мужественного и смелого юношу, пусть поступит к нам на службу». Я сам с его помощью попал в крепость. Если хочешь, мы сейчас же сходим к нему.
Туганбек опорожнил чашу, обтер рукавом шубы длинные жидкие усы, закусил толстые губы и сидел, размышляя.
— Я знаю, гордость не позволяет тебе согласиться, — укоризненно сказал Тукли-Мерген. — Напрасно. В палатах этого человека ты будешь жить только для того, чтобы придать им блеск, и пышность. Понимав ешь?
Туганбек взглянул на своего друга. Не увидев в его живых, сверкающих глазах ничего, кроме искреннего расположения, он выразил согласие. Оба выпили еще по чаше и поднялись.
У ворот большого дома их встретил старый невольник с фонарем в руке. Он с приветливыми словами провел пришедших во двор и тотчас же куда-то скрылся. Через некоторое время заскрипела дверь и послышался голос старика:
— Пожалуйте!
Туганбек вслед за своим другом вошел в комнату. Он увидел человека средних лет, сидевшего, скрестив ноги, на широком ковре. Глаза человека светились лукавством, во всем его облике чувствовалась надменность, самонадеянность. Это был Маджд-ад-дин Мухаммед, сын Гияс-ад-дина Пир Ахмеда Хавафи, занимавшего высокие должности в правление Шахруха.[28] Сам Маджд-ад-дин при Абу-Сайде был мелким служащим в диване,[29] теперь же состоял визирем у «малого мирзы» Myхаммед-Султана, племянника Хусейна Байкары.
Туганбек поздоровался с хозяином и пожал протянутые ему кончики пальцев. Когда Тукли-Мерген сел, Туганбек откинул полы своей старой Шубы и тоже опустился на корточки. Маджд-ад-дин отодвинул стоявший перед ним большой медный светильник и в интересом смотрел на Туганбека, переводя взгляд с шубы своего гостя на его лицо. Статный, высокий Тукли-Мерген сидел смирно, как овца; Туганбек же в своей потертой шубе казался воплощением надменности и грубой силы.
Маджд-ад-дин многозначительно взглянул на Тукли-Мергена и сказал, нарочно употребляя простонародные выражения:
— Ты и вправду поверил моим вчерашним словам, Мерген! Знаешь ли ты этого молодца, как пятно на лбу своей лошади? Похоже, он дельный парень. Придется взять его. — Тукли-Мерген начал расхваливать Туганбека, но тот, нахмурившись, оборвал его. Обращение Маджд-ад-дина сильно его задело.
Маджд-ад-дин, видимо, понял это и изменил обхождение.
— Поступай к нам на службу, брат, — сказал он просто, — от нас никогда не увидишь плохого.
— А что за служба? — пробурчал Туганбек.
— Ха-ха-ха! — засмеялся Маджд-ад-дин, поглаживая густую черную бороду. — Будь спокоен, брат, служба будет подходящая. Если ты пришел в добрый час, то степень твоя возвысится.
— Под тобой будет конь, как ветер, — вмешался Тукли-Мерген, — будешь одет-обут. Угощение всегда готово… Я знаю… Ведь так, господин?
Маджд-ад-дин, улыбаясь, кивнул в знак согласия Туганбек с облегчением выпрямился и, попросив разрешения явиться на следующее утро, вышел вместе со своим другом.