ОДНА СОТАЯ СВЯТОГО ЗОЛОТА


Терешка не счел нужным докладывать господам, что к шестому часу поедет на Черноморскую станцию встречать эту самую грешницу Швыдкую, возвращавшуюся домой московским поездом. В зимнюю слякоть Терешка редко снаряжался в ночную, это летом легко катать гуляк до четырех утра. Спал бы он себе за теплыми каменными стенами, если бы не вызвали Толстопят с Бурсаком да не вручил ему в обед однорукий Евлаш телеграмму от Швыдкой. Выбился он в лихачи первого разряда давненько; в фаэтоне уже лежали вышитые подушечки, коврики под ноги, на коленях был кнут кизиловый и плеточка из тонкой кишки. Жил он рядом с архиерейским подворьем на углу Котляревской и Базарной.


Днем Терешка отоспался, поел борща, в пятом часу отвез мадам Бурсак на станцию, с которой начиналось ее весеннее путешествие в Париж. В самых любезных выражениях Терешка благословил ее напоследок и, оставшись один, расправляя кудри под козырьком фуражки, пообсуждал ее немного. «Некуда барыне денег девать, на кого попало и дом, и табун бросила,— поскакала. Оно у нас хуже? Весна скоро, лето, фрукты. И Анапа рядом. Платьев два чемодана».


Толстопят подбросил ему по-царски, и нынче вот, через полчаса, можно было рассчитывать на приварок от Швыдкой.


Один, видно, Терешка и знал, куда-зачем отправлялась Шрыдкая три недели назад. Любопытно, чем же кончилось ее странствие в город Кронштадт?


В январе Олимпиаде Швыдкой перевалило за тридцать три, она как-то сказала Терешке, что она моложе царя; ей нагадали, что если восчувствует свой грех, сподобится видеть самое себя, то будет выше сподобившегося видеть ангелов и переживет гордых и неправедных. Швыдкая поверила. И как-то шла она мимо Троицкой церкви и увидела на каменных ступенях сидевшую как будда старую бандуршу в окружении кошек. «Подходите, подходите, господа,— кричала та, кривя рот и качаясь из стороны в сторону,— отпускаю грехи! Подходите, грехи отпускаю!» «Вот так и меня покарает»,— испугалась Швыдкая. Здоровье сдавало, тяжело было распоряжаться беспутными девками своего «Красного фонаря» и без конца оправдываться перед полицмейстером за безобразия, которые творили даже военные казаки, иной раз спьяну валившие в заведение чуть ли не всей сотней. И боялась она пуще всего наказания к старости, наслушалась всяких несчастных историй и думала о судьбе со страхом. К концу 1907 года она закрыла свое заведение. Денег у нее скопилось много. Она пошла сперва к священнику Четыркину, но так понравилась ему, что тот стал приставать и, подпив, предлагал переливающийся камнями крест.


Тогда, 6 января, в день богоявления, постояла она в Александро-Невском соборе, а в феврале поехала к отцу Иоанну Кронштадтскому. По пути к станции рассказала Терешке последний сон.


— Небо, на небе красавица, и вот так платком машет...


— То бог призывает тебя к покаянию,— объяснил Терешка.— Иван Кронштадтский благословит.


Имя этого юродивого Христа ради ныне забыто. А тогда слава о его святости, милосердии и чудесах разлеталась до медвежьих углов. Страждущие души калек и нищих, покинутых жен и бродивших по святым местам старушек чаяли «укрепиться его молитвою в немощной и скорбной жизни». После того как в 1894 году он был приглашен к смертному одру царя Александра III, возложил руки на его августейшую голову и причастил, вера, что бог открыл отцу Иоанну сердца людей и «дал книгу скорби», приумножалась печатью. Швыдкая брала у знакомой книжку, прославлявшую святого человека, читала, как шли к нему толпы с просьбой «батюшка, помоги!», и надеялась, что ее отец Иоанн так же поспрашивает и простит. В Кронштадте, очутившись среди паломников на квартире в большом доме, она в легкой простоте откровения поведала людям свои темные тайны. Ее в роковой день приметила некая шляпница как хороший товар для богатых клиентов в доме свиданий на Рашпилевской улице. Для виду ее взяли в шляпный магазин. Чувство пробуждает и порочность. Шляпница предложила ей «один только раз» встретиться за большие деньги с «приличным господином». Колесо закрутилось, отвязаться уже было нельзя, ей угрожали разоблачения. Для пущей декорации ее определили прислугой в скромную семью казачьего офицера, именно в семью Шкуропатского. Она водила Калерию на прогулки в городской сад, за имение Кухаренко к Кубани, а в свободные часы шляпница направляла ее в номера гостиниц, в баню Адамули. Потом предложили ей выгодное место бонны в Сухуми. Калерия плакала, когда она уезжала с узлами материнских подарков. На вокзале в Сухуми к ней подошел господин. Она подала ему письмо: «Многоуважаемая... прошу вас, как только получите товар, немедленно вышлите мне триста рублей. Приготовлю еще один товар за двести. Товар хороший, прокатный». И стала она, как пишут, настоящей жрицей продажной любви. В Сухуми в одно прекрасное время навязывается к ней молодой человек. Водил ее в театры, покупал цветы, дарил платья. Наконец сделал ей предложение. Когда она согласилась, он заявил, что венчание может состояться лишь за границей, где живут его родные. Дурочка, она поверила.


Через две недели они поплыли по синему морю в Константинополь, оттуда в Пирей. Там ее продали какому-то Дэвиду, содержателю притона. Молодой жених скрылся. Через два года ее перепродали в Константинополь. И только еще через три года она сбежала из притона прямо в русское консульство.


— Хо! — понукнул Терешка лошадей с места, завидев Швыдкую в толпе приезжих. Про его зычный голос говорили так: если крикнет «хо!» у городского сада, то на стоянке за семь кварталов извозчики слышат: то Терешка экипаж подал!


Темнобровая, в толстых зимних одеждах, Швыдкая издалека улыбалась извозчику: мол, я так и знала, что никто больше меня не встретит, круглую сироту, кроме извозчика. Подошла, поздоровалась.


— А вещи ж? — Терешка сверху ткнул кнутом на свободные руки Швыдкой.— Украли?


— Пораздала,— сказала она спокойно и перевязала на голове пуховый платок.


— Ну, это правильно. Значит, хорошо съездила?


— Та расскажу.


Она посвежела с тех пор, луковичная кожа на лице обветрилась чистым румянцем, сочные глаза были по-прежнему соблазнительны.


Откуда ни возьмись подтащился с тюками смушек Попсуйшапка, низенький чернявый мастер из магазина Хотмахера.


— Посади и меня, Терентий Гаврилович. Не возражаете? — сперва тоном низкопоклонства обратился он к Швыдкой и вдруг округлил глазки, замолк: узнал! Тьфу! Но слово вылетело.


— Поместимся...— сказала Швыдкая.


Они забрались на сиденье, Терешка крикнул «Хо-о!», задние извозчики вскинули кнуты и подкатили фаэтоны к очереди; лошади побежали по темной Екатерининской улице вниз, к карасунским лужам. Вдали на шатровой крыше Царских ворот белел снег. Там Терешка свернул на улицу Котляревскую.


В конце месяца горными потоками вздуло Кубань, потонули берега; лес на черкесской стороне был подрублен водой по верхушки, и на пространстве по дуге от сада братьев Шик и до пристани Дицмана плыли льдины.


— Попала до Ивана Кронштадтского?


— Ой, насилу-насилушки! — отвечала Швыдкая в спину извозчику.— Нигде не видела столько миру. Идут и идут к нему. Бывало, по тысяче в день просится на благословенье. А сейчас больной, старенький.


— Хо-о! — взмахнул кнутом Терешка и обогнал дрогаля.— А чем он берет?


— Ничем. В церкви жертвуют. Я как упала на колени: «Благослови меня, отец Иоанн, грешницу, благослови в путь-дороженьку на остаток жизни», а он сел рядом: «Ну, открой мне свою скорбь».


— Не утаила?


— Не-ет. Все ему рассказала.


— Это правда, что лечит от болезней? — спросил Попсуйшапка.


— Кому помогают молитвы, кому... как. За руки хватают, целуют, «помолись за нас!». А служба! — я плакала. И поют красиво.


Попсуйшапка про себя поругал людей: вот болтали про Швыдкую неприличное, а она, видишь, какая: и верующая, и простая, откровенная, да и по голосу — добрая женщина.


— И что ж он тебе?


— Сказал так: покайся, живи сердцем, а не чревом, страшно духовное рубище. Больше по Евангелию. Спросила я его, куда мне деньги вложить, чтобы прощение было, а людям польза. Посоветуешь ли мне на семипрестольный храм жертвовать или открыть убежище нищих, стариков, калек.


Тут они как раз подъехали к ее дому № 38 на Пластуновской.


— А он?


Они все трое продолжали сидеть.


— Воротись, говорит, к отцу своему небесному. Иначе ничего не будет у тебя, кроме вечной смерти. Золотом не откупишься. Это по прелести, а не по Христу. Мы только, говорит, в нужде обращаем очи свои к господу. Молись каждый день.


Терешка хмыкнул и слез на землю. Швыдкая подала ему из кошелька деньги. Он поблагодарил, можно бы и прощаться, да жалко было обрывать разговор: куда ж деньги девать?


— А куда ж золото? Если по Христу жить, то золото кому?


— Золото, сказал, добытое грязным делом, в богоугодное дело вкладывать нельзя. Молиться и молитвами искупить вину.


— Опять молиться! — досадовал Терешка не столько на Швыдкую, сколько на отца Иоанна Кронштадтского.— Ну, помолишься, а золото?


— В нечистое дело и вложи, сказал.


— Да ты вложи куда хошь, он не узнает.


— Раз не советовал, как же я буду? Я ж должна теперь бога слушаться. Я покаялась и обещала, отец Иоанн крест в воду погружал и всю воду с креста на голову мне излил. И он такой: все про каждого знает.


— Шо ж он про меня знает? — Терешка ухмыльнулся.— Я вчера, может, сережку в фаэтоне нашел и забрал,— и он будет знать?


— Ну так послушай меня еще. Якобы — там рассказывала одна старушка — сидят два студента, а мимо люди идут и все спрашивают: «Где тут до Ивана Кронштадтского пройти?» Только эти отошли, опять новые спрашивают: «Скажите, пожалуйста, где Иван Кронштадтский живет?» Им надоело показывать, они друг другу тогда: «Слушай, пойдем и мы к нему поболтаем!» Встали и пошли. Приходят. Там очередь. А у него помощница, передает ему: «Еще пришли два молодых человека».— «Налей им,— отец Иоанн советует,— налей по полстакана воды, на блюдечке подай и ложечку поклади». Она выносит: «Отец Иоанн велел вам поболтать ложечкой в стакане». Он же, как это сказать, юродивый, провидец. Вы ж пришли поболтать со мной, вот и болтайте ложечкой.


— Хоть самому ехать,— сказал Терешка разочарованно.— Кругом сказки. Он бы погонял с мое лошадей, повозил братву, то б не такую жизнь увидел.


— Он всяких видел. Его не обманешь. Часто босой ходит. Спит мало. От одиннадцати до двенадцати ходит по городу, где огонек — заглянет, побеседует. У нас бы такой был!


— А то еще! У нас возле завода «Саломас» грязные канавы, и там купаются заразные больные, хромые, слепые. Какой-то дурак сказал, что грязь исцеляет. Ну и дальше?..


— Воротись,— сказал,— кайся, без бога душа не может жить ни минуты. А если уж хочется сбыть нечестное добро, поставь на те деньги уборную на людном месте.


— Вон на Новом рынке поставь!


— Засмеют люди.


— Еще свечкой в церкви помянут. Добро сделаешь. Пока это наша городская управа спохватится! Авось простит тебя бог. Марию Магдалину ж простил.


— Схожу теперь пешком в Киевскую лавру, а доживу — и в Ерусалим пойду к гробу господню...


Терешка хмыкнул, как бы пожалел молодость, ее красоту, годившуюся еще для земной жизни. Видно, сильно напугал ее юродивый отец. Он пробормотал что-то и полез на свое место.


— Еще так сказал: «Куда зрят очи сердца твоего? Молись. Как чувствуешь, так и говори». Вот так и говорю с вами.


— Все мы молимся, когда нам плохо. А уборную ты поставь, поставь... Для людей же...


— И еще,— хотела она закончить разговор запавшим в ее душу,— еще так сказал: «Читай Евангелие, и если возьмешь одну сотую святого золота, то слава богу».


Она перекрестилась и пошла к дому с зелеными окнами.


— Хо-о! — крикнул Терешка на лошадей, мигом теряя связь с чужой судьбой, все более отвлекаясь, что-то соображая, гнал фаэтон по улице ради очень простой и неотложной цели — заработать на хлебушек насущный.



Загрузка...