НА ПАРОХОДЕ


Теперь трудно испытать томление долгого пути. Но тогда казалось, что в дороге можно состариться. Лишь на второй день пароход «Полезный» подплывал к Темрюку. Такое длинное, с ночевкой, путешествие по реке Кубани Калерия Шкуропатская совершала впервые. В детстве на пароходе «Внучек» она каталась в пасхальные дни к Хомутовским мостикам да против течения — к аулу Бжегокай. Но то было в компании подруг-мариинок. Нынче ее окружали почтенные казаки, хористы в кунштуках, дамы. И сама она была без пяти минут дамой.



На палубе гомонили, разматывали свои свертки, радовались скорому празднику; Калерия грустила. У нее не было пары.


— Шо ж мы едем? — отвлекал ее порой голос Костогрыза.— Разве наши батьки так ездили на торжества? Пятьдесят лет когда Черномории справляли, так навезли фазанов, уток, кабанов, оленины. Со старой казацкой посудой ехали. А теперь вместо фазанов развелись паны на шляхах, та все... Ну, отрежьте ж и мне сала...


Калерия сопровождала отца. Там будет пир, старые однополчане нальют три-четыре чарки, а ему нельзя. Они с отцом Толстопята провели добрую неделю в приготовлении к важному событию в жизни войска: по десять раз примеривали черкески, чистили награды. Надо же показать себя на параде! Отец почти тридцать лет пробыл трубачом 1-го Ейского полка и, если бы не выпали зубы, никогда бы не бросил свою музыку. Одно время была мода носить папахи, и отца в Хуторке завалили заказами казачки окрестных станиц, но брал он с них недорого, счета подносил самые точные, до одной копейки за нитки. В 1888 году получил он от Александра III золотой империал за то, что ездил за ним по Кавказу и сигналил, и он лежал у него в кармане на всех торжествах и обедах. Наверное, и сейчас он вез тот империал с собой.


Под станицей Ивановской, заслоненной в сумерках знаменитым Красным лесом, казаки помянули крестными знамениями некогда славный Ольгинский редут, называли друг другу фамилии почивших товарищей, соседей, станичников. И рассказывали, а Калерия слушала. Если б знала, что к ее старости никто ничего не будет помнить, то, наверное, записала бы что-нибудь. Уж так, как говорили тогда старики о преданиях, потом не умели.


Когда к полуночи подплывали к Федоровской, подошел к борту Костогрыз, положил свою лапищу на ее белую ручку и вскрикнул:


— Чего ты, дитятко? Тоскуешь? Ты ж ще не замужем? — С другого боку тихо стал возле нее отец. Костогрыз вдруг хохотнул и заговорил погромче, привлекая к себе внимание Шкуропатского.— Выбирай получ-че. А то мы такие. Толстопят Авксентий рассказывал: парнем был, его ухажерка передала через подругу, чтобы он пришел ночевать, родители ее гуляют на свадьбе. Он пришел, а уже за полночь. Родители погуляли и вертаются. А она спала в другой комнате. Он скорей-скорей в окно. В одной руке рубашка, в другой — штаны-балахон. А сапоги остались в хате. Ач! Тихонько перелез через забор на улицу, подальше отошел от двора, это было осенью, к утру холодно. Двор был крайний от топила, у Аваковой мельницы, туда свозили с дворов мусор, прогнившую солому, и там, в кучах навоза, много ночевало свиней. Он согнал одну большую свинью и уложился на ее место от холода. Когда в хате огонь погас, он еще переждал, пока уснут, подошел к окну соседки, позвал ее: сходи за сапогами. Она это сделала. Э-эх, он и пошел к своей хате, запел на радостях, шо у любимой заночевал. Такой был бравый казак. Чи до тебя, дитятко, в окно ще никто не стучал? Смотри-и...


Калерию нисколько не обидел такой грубый вопрос: Луке Костогрызу прощалось.


— А мы, козочка, знаешь как жили? Женится казак — и в плавни. Подожгут пост, горим, горим, а не сдаемся. По восемнадцать ран приносили в хату: и шея, и грудь, и голова... Свадьба, а тут приказывает атаман сопровождать начальствующее лицо. Один выход: атаману подношение сделать — чечевицу. «Як бы не чечевица,— шутили,— то и до се не был бы женатый».


— А в плену сколько...— сказал отец.


— Та-а! — подхватил Костогрыз.— Моего двоюродного дядю схватили мальчиком. Пошел рыбку половить, ждут — нету. Батько с матерью просыпались от горя. Ну и так: нету и нету. Как провалился. И прошло годов двенадцать. Ему уже бы в армию идти. У черкеса детей не было, они его полюбили. И через одного азията батько узнал, где он. Взяли охотников солдат. Пошли. Мальчик узнал батька! «У кого будешь,— до нас пойдешь или тут?» Еле уговорил сына. И вот провожает его весь аул. Человек двадцать верховых, брички. А навстречу вся станица, родные. «Только ворота скрозь открывай!» — батько кричит. Бабушка вышла: «Та ты ж моя деточка, та я ж тебя не узнала, та я б тебе повозку выслала. А краси-ивый!» Во такая была доля. То б тебе жених был, козочка. Но це давно. Он женился и погиб в Туркестане.


— Так же в Васюринской было,— приступил со своим преданием отец.— На базар черкесы приехали, а с ними чернявый молодой казак. Его узнали. Так они не отдавать! А уже замирились, уже суды были. Не отдают. Они, как им кто полюбится, лучше своего кохают.


В трех шагах от них громко рассуждал толстенький союзник:


— Я предложил бы ставить памятники исключительно выдающимся мерзавцам! Грехи негодяев полезно помнить вечно. Памятники из черного металла!


Старики прислушались, но тут же с волнением принялись поминать геройские дела отцов и дедов. Но разве могла Калерия на долгое время сливаться с их настроением? Сколько ни сострадай им, возраст уводит к себе. Поглядывая на призраки верб и кустарников, вспоминала она еще одно путешествие по реке, о котором никто из домашних не знал. Это было сразу же после концерта Шаляпина, 15 сентября.


«Ноги моей больше не будет в этом болоте! — сказал якобы Шаляпин извозчику Терешке по пути на станцию.— Комариное царство! И зачем я сюда поехал? Иногда я бываю несносным идиотом».


И все из-за этого пустого скандала в ресторане гостиницы «Европа». Куркульским своим характером Толстопят опозорил город. Его командировали из конвоя по службе, и он не поленился найти Калерию в «Чашке чая». После страшного ливня в кафе было пусто. Толстопят зашел словно затем, чтобы похвалиться гвардейской черкеской. За час он не сказал ни одного серьезного слова: подшучивал над петербургскими господами, зачем-то приврал, что с Нового года пристав Цитович будет адъютантом проказника Фосса, восхищался екатеринодарскими женщинами, которые сперва напекут пирожков, а потом уж целуются, раскрыл секреты помахивания веером: веер таит улыбку, блеск глаз, обещание, измену, лукавство, ревность,— и он, Толстопят, как-нибудь подсмотрит за Калерией в театре и по лепету веера догадается о ее зловещей тайне. Было смешно. И сам он хохотал без конца, нарочно перемешивая светское с казачьими замашками.


— Вы так похорошели. И добродетель ваша достойна ваших наград.


Это он перенимал чей-то салонный разговор, но так кривлялся голосом, что ничему нельзя было верить.


— Как вы тут поживаете? Говорят, графиня сама доит корову. Вы молчите, и я думаю о том, что надо быть неотразимым, как городовой Царсацкий, чтобы вам понравиться. Или, как Шаляпин, брать за концерт пятьдесят тысяч. Недавно он застраховал свою жизнь на пятьсот тысяч, ого, какой душка! Когда ему предложили для концерта наш скетинг-ринк, он дал телеграмму: «Шаляпин в конюшнях не поет». И вы ведь завтра понесете ему корзину цветов.


— Что с вами?


— Чад некоторого успеха в обществе,— сказал Толстопят.— Но сколько раз я пел в хатах, а корзины цветов мне никто не дарил. Так же ж?


И это казачье «так же ж?» смешило Калерию больше всего.


— А я свой билет отдала подруге.


— Мы с Бурсаком достанем вам другой. По желанию: рядом с Бабычем, мадам Бурсак, главой «Союза Михаила Архангела» или между мной и моим другом Демой? Мы пришлем за вами Терешку. Так же ж?


— Не знаю.


— Нехорошо же будет, если спереди сядет потный купец Акулов, а сзади Меланья, она аракой торгует до часу ночи, а кому ж я дерзость скажу? Не надрывайте мне сердце. Я не буду подсматривать, какую записку вы станете писать Шаляпину. Я и так знаю, о чем пишут барышни: «Вы мой бог, вам я хочу принести себя в жертву». Так же?


— Я хочу, чтобы ваше поведение было достойно офицера.


— Вне сомнения! В антракте, как один наш кирасир, я сидеть не буду. Ваш небесный голосок меня исправит...


Получалось, что она согласилась идти на концерт ради Толстопята, и когда сидела в Летнем саду между друзьями, то думала, что обманывает и того и другого. Неужели Бурсак ничего не говорил другу? Наверное, нет, потому что он робкий, до того робкий и добрый, что, если Толстопят на его глазах будет подавать знаки любви и если, тем более, полюбит всерьез и Калерия отзовется, он с извинением уступит ее. Он сомнет свои чувства, где-то в одиночестве будет страдать, но бороться за любовь у него не хватит смелости. Он, верно, считает, что любовь женщины сама стремится навстречу, и только такая любовь красива и вечна. И потом еще неизвестно, любит ли ее Бурсак.


— Проснитесь,— говорил Толстопят в зале, касаясь Калерии локтем,— сколько людей на деревьях. Это они на вас хотят посмотреть.


— Полиция предупреждала о наплыве карманников,— сказал Бурсак.— Не они ли?


— А тетушка твоя опять брала белошвейку в банк за бриллиантами? Она,— шепотом доложил Толстопят Калерии,— хранит бриллианты в банке и, когда надо, едет в банк с девочкой-белошвейкой.


Толстопят повздорил с мадам Бурсак еще до конвоя на почве, как тогда говорили, ложных понятий о затронутой чести. Он имел привычку появляться в Зимнем театре на спектаклях в конце последнего действия и усаживался в первый ряд. «Зачем он брал билет в первом ряду,— сказала мадам Бурсак,— когда есть свободное место в нашей ложе? Стоило ли платить такие деньги. Лихач!» Толстопяту передали. «После всего, что вы обо мне сказали,— вонзил Толстопят в мадам Бурсак свою отповедь,— я знакомство наше считаю прекращенным». Мадам Бурсак за словом в карман не лазила: «Если бы я не считала для себя позором разговаривать с вами, я бы вам объяснила, как мною было сказано. Вы мужчина и должны здороваться. Тому, кто насплетничал, вы бы лучше дали по физиономии. Вы же не городовой Царсацкий».— «Я считаю всякие объяснения излишними. Боюсь наговорить много дерзостей. Пишите Бабычу».


Нечего удивляться, что Толстопят в ресторане прицепился к Шаляпину. В прошлом году Толстопяту было все нипочем. Подумаешь, Шаляпин! Как он посмел? Кто он такой, чтобы посылать к их даме какого-то лакея и потом (через лакея же) приглашать ее за свой стол? Разве с нею рядом нет молодых господ? Что за сладостные призывы? Почему дама должна идти к нему?


— С ним царица Тамара Грузинская,— сказал Бурсак.


— Мы не знаем Тамары, грузинской царицы,— громко возопил Толстопят,— но зато оч-чень хорошо знаем Тамару Грузинскую, танцующую канкан в оперетте!


Калерия вежливо отклонила просьбу певца и пожелала видеть его за своим столом. Лакей доложил и вернулся:


— Господин Шаляпин не находит возможным сидеть в совершенно неизвестной ему компании.


— Он так сказал? — Толстопят поднялся из-за стола.— Я ему покажу, как оскорблять женщину. Он куда приехал? Вы куда приехали, душка-а? Здесь казачья земля!


— Что с тобой, Пьер? — Бурсак дернул его за руку.— Не с чего беситься. Он устал.


— Не-ет. Я офицер кубанского казачьего войска. Пусть извинится. Оскорблять при мне женщину? Он брезгует нами? Позовите ко мне управляющего гостиницей! — крикнул он горничной.— Передайте вашему Шаляпину, что он скотина... Да, так и передайте. На казачью землю приехал и пренебрегать?


— Ты ведешь себя как союзник, Пьер...— корил его Бурсак.— Не повторяй историю с моей тетушкой.


— Сегодня же будет ему вторая гастроль!


— Да ничего не случилось,— успокоила Калерия.— С ним певица.


— Он поступил с вами как с дамой полусвета. Они привыкли к легкой добыче. К записочкам. «Вы мой бог, я хочу принести вам в жертву то, что иначе пришлось бы отдать простому смертному». Так же ж?


— Ну и что ж. Тамара Грузинская открывает ему двери в эдем.


— Втора-ая гастроль, и никаких.


— Если вы не стихнете,— сказала Калерия,— я подумаю, что нужна вам как зритель вашей удали. Я уйду.


— Останьтесь хоть из уважения к станице Пашковской, где я родился.


— Что даст вам мое присутствие?


— Если уж... гм... то и la plus belle fille de la France ne peut en donner plus[38],— шепнул Толстопят Калерии на ушко.


Калерия взглядом отшвырнула Толстопята. Сколько раз переменялось ее чувство за вечер! И оно менялось не только к Толстопяту, но и к Бурсаку. За обоих было стыдно ей через день, когда газеты писали о стычке с Шаляпиным у фаэтона, и хоть Бурсак отгонял Толстопята, призывал к джентльменству, тросточка певца нечаянно погуляла и по его бокам. Бокал шампанского от Шаляпина на подносе совсем вывел из себя ее кавалеров. Они провожали ее домой, и Толстопят все хорохорился, что он найдет этого императорского артиста в Петербурге и вызовет на дуэль. Ее, Калерии, как будто не существовало рядом. А уж когда он похвастался, что его пассия в Петербурге гораздо красивее Тамары Грузинской, ее взяло зло, и она поняла, что с этого часа теряет что-то в своей душе. И милый, чуткий Бурсак становился теперь ее единственным поклонником. Не нужно больше блуждать ее чувству. Но было странно: на ночь она всегда думала о Толстопяте. Так она попала в вечную беду женщины, которая от обиды приучает себя к возможному счастью с другим и с холодной покорностью утешается уговорами его любви. В небольшом лесу под станицей Федоровской, которую они нынче проплыли в сумерки, она молчанием потакала вольностям Бурсака, позволяла ему надеяться на близость в какие-то дни, но с таким несчастьем, с такой потерей своих надежд на страстные поцелуи с другим, навсегда ее предавшим. Только в ту ночь у гостиницы «Европа» она поняла, что все прощает Толстопяту, готова забыть свои свидания с Бурсаком, помчаться за Толстопятом в пугающее ее Царское Село. На пароходе, когда плыли обратно, Бурсак сжимал ее руку и, нисколечко не догадываясь о ее мыслях, слушал с улыбкой подсевшего к ним хмельного чиновника: «Я бы жить с ним стала, говорится, хоть бы борщ был без сала. Поверьте, мои друзья, это чудесно, когда так любят. Я рад за вас. Не расставайтесь. Любовь к ней — гибель одна,— еще одно высказывание,— но отчего же так неотразимо влечет к ней чувство? Любите, любите друг друга...» Калерия умерла бы от счастья, если б рядом сидел Толстопят! Но теперь она об этом никому никогда не скажет.


— Шо це ты, дочка, не спишь? — позвал ее отец, прервав разговор о черкесах с Лукой Костогрызом.


— Замуж хочу,— сказала Калерия.


— Ач! — подхватил Костогрыз.— Так мы тебя прямо в Тамани просватаем. За гвардейца. Вон батько Толстопята с нами, его хлопца веревкой поймаем.


В Тамани их встречала на берегу толпа. Калерия поднималась в гору к церкви Вознесения и вдруг оглянулась под чьим-то взглядом. Позади стоял стройный старик лет шестидесяти, с палкой и смотрел на нее нежно, грустно и любуясь. Странно! Ему как будто было от нее что-то нужно. Спустя час тем же взглядом следил он за ней у станичного правления. Они пошли навстречу друг другу. «Не смущайтесь и не удивляйтесь,— сказал он,— что я смотрю на вас. Ваша мать была моя первая любовь, и вы так на нее похожи».


Вот новость! Может, мама ее тоже его любила, а прожила жизнь с папой, и ничего.



Загрузка...