АВГУСТЕЙШИЙ АТАМАН


После «простого и высокомилостивого приема» дан был высочайший завтрак в столовой дворца. Государева свита, дамы, офицеры конвоя расселись на места, указанные карточками. Перед роскошными букетами, по бокам от государя, пухом опустились на стулья дочери: Ольга, Татьяна (самая красивая, в мать), Мария, Анастасия (самая живая и маленькая). Государыни и наследника не было.


За царским столом не наешься из золотых тарелок, это тебе не в хате и не в степи, когда таскаешь ложку в рот и ни о каком приличии не думаешь; тут уколешь вилкой кружочек колбасы и боишься, как бы она не сорвалась на скатерть, и к тому же нет аппетита, все больше глядишь на августейших особ и слушаешь тосты. Конечно, те времена, когда Екатерина II в знак особой милости посылала кошевому атаману к концу обеда десерт, прошли безвозвратно, все при новых императорах стало проще, но лишнего не скажешь, а уж тем более не отмочишь грубоватую шутку. Дочки царские тоже мало ели, были они как лебедушки, откровенно посматривали на казаков, то на одного, то на другого, и (что значит сословная разница!) самый старый из них, самый гордый и храбрый, смущался и считал себя обязанным преклонить свое чувство. Чего ж: кто-то же должен стоять над ними, не пахать, не сеять, а только освящать собою знамя державы.


Когда подали полоскательницы для рук, Лука Костогрыз хмыкнул про себя и было уже ткнулся рассказать один старый случай, но сдержался и лишь шепотом поделился с атаманом станицы Таманской.


Тот реготнул тихонечко, однако царь услыхал и спросил:


— Может, это интересно и для нас?


— Да не знаем, как сказать, ваше величество,— оправдался Костогрыз непонятно в чем.


— Нет, мы хотим.


— Пожалуйста. Чашки с водой принесли, це ж руки пополоскать. А годов так пятьдесят назад у нас на Кубани у наказного атамана графа Сумарокова-Эльстона (я ще застал его) был обед. И подали также полоскательницы. Архиерей глядел-глядел на эти чашки с водой, взял и выпил! Разом. А граф тогда, шоб не опозорить архиерея, подморгнул соседям и сам напился тоже. Так я и вспомнил.


Генерал Бабыч облегченно засмеялся вслед за царем, дочки переглянулись, Толстопят мигнул офицерам.


— Ваше величество,— вскочил в паузу Бабыч,— позвольте спросить: наши казаки интересуются, будут ли они иметь счастье видеть своего августейшего атамана.


— Ваш атаман где-нибудь за игрушками...


Нужно было великодушно улыбнуться, и дамы, свита улыбнулись. Казаки расстроились.


Но через десяток минут семилетний атаман всех казачьих войск, в платьице, похожий на девочку, жалобно заглядывал в окно столовой, потом толкал ножкой дверь, припертую кушеткой.


— Папа! — звал он настойчиво.— Открой.


Государь улыбнулся для всех: вот, мол, ваш атаман и будущий правитель.


— У, какой ты. Нехороший папа.


— Ангелочек...— громко вздохнул Бабыч.


В 1875 году таким же маленьким херувимчиком видел Костогрыз нынешнего императора, в штанишках с тесемочками, пухленького, с теми же красивыми глазами, обвязанного такой заботой, какой и в снах не смогли бы получить казачата. Государь, видимо, заметил на лице Костогрыза какое-то переживание и спросил:


— И у тебя есть внуки?


— И правнуки, ваше величество. Один внук у вас, сейчас на воротах стоит. Дионис.— Костогрыз заплакал.


— Я его знаю. Хорошо поет и пляшет.


— Та в деда ж. Я всегда перед вашим батьком плясал.


Подали кофе, и государь разрешил курить.


— В честь встречи с вами, ваше величество, закурим по толстой,— пошутил Костогрыз. Он достал из кисета люльку, намял в горлышко турецкого табаку и под внимательными взглядами великих княжен, дочечек, к которым он испытывал дедовскую нежность, прислонил горящую спичку, пыхнул раз-другой. А для дочек размотал и снова завернул за ухо оселедец. Пускай посмеются.


— Па-апа! — все удивлялся цесаревич, что его не пускают к взрослым.— Откройся! Ну на минуточку. На самую-самую одну минуточку, папа. Поиграй со мной.— Гости глазами просили державного: пустите малютку, ваше величество.— Папа. Никуда твое казачество не денется и в лес не сбежит.— Хохот покрыл столовую.— Эх вы, какие барины, сами сидите, а я один.


Сестра Анастасия подошла к двери, что-то пошептала через стекло и вернулась.


— Вот ты какой, папа! Прямо чудо на тебя смотреть. Слепые глаза у тебя, что ли? Я маме скажу.


— Пустить? — спросил государь у гостей.


— Будем счастливы, ваше величество,— сказал Бабыч.


— Мама моя послала не для того, чтобы я стоял и смотрел на вас, баринов. Мама послала, чтобы поиграл со мной. Что я буду тут стоять, носом ковырять? Мама уже платье надела. Какой ты. Папа. Папа римский.


— Не даст нам покоя,— сказал государь и встал.— Суровый атаман, держитесь, казаки...


Старшая, Ольга, убрала от двери кушетку и подвела мальчика к отцу. Тот взял его на руки.


— Время по телефону разговаривать у тебя есть,— продолжал упрекать наследник царя,— а поиграть со мной время нет...


— Войско твое кубанское приехало в гости... А какие подарки тебе!


— Ко мне? Ко мне по службе? — Дитя грозно оглянулось на белевших в нарядах сестер.— Ко мне по службе. Вам тут не место.


— Каков служака августейший атаман, а! — подсластил Бабыч и сделал два шага к наследнику.


Отец-государь спустил мальчика на пол.


— Принимай...


Толстопят стоял сзади и подмечал, как кубанское начальство приноравливается к высшей власти.


— Возьми шашку,— ласково приказал самодержавный отец.


Кудрявый, с полным румяным личиком и смышлеными глазками будущий повелитель России стоял в ожидании с протянутой ручкой. Генерал Бабыч, переняв от казака маленькую, с золотой рукояткою шашку и положив ее на вытянутые руки, приблизился, согнулся в поклоне и, приравняв малышку к взрослым («оце носи, ваше высочество, и командуй казачьим войском»), сцепил шашку с пояском.


Казак передал генералу и казачью пику.


— Возьми и пику,— подтолкнул опять словом отец.— Как дорастешь до нее, поведешь в поход на ворогов. Что надо сказать?


Дитя вдруг засмущалось и пригнуло подбородок к груди.


— Спасибо, господа казаки,— научал отец.— Передайте, скажи, поклон всем от мала до велика.


— Эти слова мне не по вкусу.


— На то ты и атаман,— придумай другие.


— Благодарю покорно! — выкрикнул наследник и сорвался с места.— Никогда не сомневался в моих славных кубанцах!


— Ну, вот.


— Кланяйтесь от меня вашим семействам. Служите России и мне,— повторял он слышанные слова отца, улыбнулся, взмахнул ручкой и побежал в сад под стеклянной крышей.


Государь и гости последовали за ним. Исполнился всего месяц, как убили премьера Столыпина, могучего защитника самоправства, но ничего не поколебало, видать, уверенности государя в прочности власти; он шутил, на лице не выражалось и тени глубокой потери, или это так принято — скрывать муки души, или у него таких много: ушел один, поставили другого и опять цело-невредимо? Государь изредка приосанивался, откидывал назад голову, покручивая усы; слегка поучал, как управлять Кубанью. Большие брови старили его очень.


— Воспитывайте молодое казачество в преданности. Чтобы юношество получало воспитание в правилах чистой веры, доброй нравственности...


— Усердствуем, ваше величество,— заверял Бабыч.


— Жалоб много пишут?


Неужели министерство двора не кладет жалоб на царский стол?


— Жалобы бывают,— робко сказал Бабыч.


— О чем?


— В основном жалуются на атаманов, полицейских. Самовар вот отобрал атаман, что великий князь, покойный Михаил Николаевич, подарил кормилице Александра Михайловича. Не найдем никак.


— А почему я об этом не знаю?


— Отобрали давно, ваше величество.


— Кормилица Анисья, ваше величество,— посмел вступить в разговор Толстопят,— недавно умерла. Мне написали. В Магдалинском монастыре.


— Это прискорбно. Я спрошу у Александра Михайловича.


Говорили еще о предстоящих юбилеях: о столетии Отечественной войны с Наполеоном и трехсотлетии дома Романовых. Бабыч приглашал его величество на Кубань.


— Поохотиться можно? Что на это скажет старый конвоец? — допросил государь Костогрыза.


— Фазана, ваше величество, не стало. Камыш покосили, терен попололи, нема для фазана того причала. И куропатке негде сесть. В семьдесят втором году каждая станица ловила по двадцать пять штук; меня, помню, командировали, я в клетках привез сто двадцать восемь штук живыми для государя в Ливадию, причем некоторые поранены. Уряднику за доставку золотые часы, а мне двадцать пять рублей. Так то ж фазаны! Земли, ваше величество, стает так мало, что скоро негде будет и свинью со двора выгнать. А без земли какие мы казаки?


— Не будет казаков? Мой наследник без конвоя останется? У вас на добрую Англию нераспаханных земель. Так, запорожцы.


Затягивать беседу с царем было не положено, но Костогрыз, все подумывая о том, что он в кругу царской милости последний раз на веку, опережая Бабыча, докладывал его величеству о житье-бытье на Кубани.


— Еще сидят у нас около дворов старцы-пластуны на стульчиках. Слышит слепой казак, болотные птицы летят, застонет: «Диточки! диточки! Дайте мне заряженное ружье, я хоть выстрелю туда, где они летят, и то мне легче будет».


— Передайте ему поклон от меня.


— Обязательно, ваше величество. Семьдесят шесть моих лет уже кануло в вечность, с двенадцатым наказным атаманом живу, а есть казаки и постарше. Давно была та Кавказская война. Многие герои полегли в лоне Авраама. Когда приезжал к нам великий князь Михаил Николаевич (то ще он наместником Кавказа был), и поехал он в Закубанье лесными зарослями. А черкесские дозорные на верхушках сидят и криками передают: казаки! А те дальше, в аул. Михаил Николаевич и спрашивает: «Неужели казаки не могут пристрелить?» А наказный атаман: «Могут».— «Ну?» — «Выстрел, ваше высочество, вызовет у них озлобление».— «Прекрасно. Так покажите мне, по крайней мере, искусство казаков в стрельбе». Позвали пластуна, шо сейчас сидит на стульчике в Пашковской. Пришел. В постолах из кабаньей кожи, в поношенном бешмете, шапка на нем лохматая. «Можешь застрелить черкеса на дереве? Что он кричит во все горло!» — «Так точно, ваше императорское величество». — «Пристрели». — «Не бей конного, говорят, а бей того, шо с коня слезает».— «Пристрели».— «Как прикажете? Вот так, как стою, возле вас, ни с места?» — «Вот так». Он снял штуцер с плеча, раза два к плечу приложил, на глаз прицелился. Готово! Он в пятнадцать годов стрелял кабану в око за двести шагов. Теперь слепой, болотных птиц слушает.


— Передаю ему через наказного атамана серебряный портсигар. Бравые кубанцы.


— На то воля божья. Теперь у нас в Пашковке каждый двор имеет друга-черкеса из аула. И коней воровать перестали, и жен наших тягать за Кубань. У меня пол-аула в друзьях.


— Под русским двуглавым орлом хватит простора всем народностям.


— У нас их в Екатеринодаре много.


— Не обижаете?


— Казака в городе нет. Одни офицеры. Персы, турки с товарами в лавках, болгары с овощами, армяне магазинов понаставили, греки кофейни держат. Горько дивиться казаку, как бабы их понаденут на каждый палец штук по десять перстней, ходят как павы, воздушками (веерами) у глаз помахивают.


Бабыч плечом оттирал заболтавшегося Костогрыза, но зря: прием и без того подходил к концу. Все еще раз полюбовались княжнами-дочками, августейшим атаманом, и каждый, верно, сравнивал их со своими детьми, внуками. Натолкали казаки в карманы оставшиеся после чая гостинцы, разобрали на память цветы; конфеты в красивых бумажках будут всю дорогу беречься для внуков, а семена яблок и апельсин думали посадить, чтобы правнуки помнили, как деды их к царю ходили с медным запорожцем. Потом стали стенкой и дружно пропели «Спаси, господи, люди твоя». Была, кажется, великая то минута, и потом, через годы, когда вся царская семья погибла, минута расставания так и застыла в глазах: печальные голубые глаза государя, желавшего, чтобы депутация разнесла по Кубани о нем молву, красавицы дочери и вырывавшийся из рук старшей наследник. И мысли Костогрыза о том, что он будет много-много лет лежать в могиле, а эти пятеро, романовского корня счастливцы, будут приезжать и приезжать в Ливадию и глядеть с балконов на море. Он и думать не думал, что им всем не дано будет узнать даже любви, что он на целый год переживет их...



Загрузка...