В Анапе в августе того же 1908 года Дема Бурсак впервые влюбился. Уже по дороге к Тоннельной, еще не потеряв из виду волнистые горы, он оглядывался назад с потерей, а в Екатеринодаре, ставшем вдруг скучным и ненужным, сходил в одиноком молчании ночи с ума оттого, что короткий его праздник кончился. И навсегда. Второго такого же чуда не бывает; можно еще где-то увидеться, провести вместе тайные часы, но то уже будет другое, без неожиданного вознесения на крыльях. Но и встречи больше не будет.
«Dieu sail comment et pourquoi[4]. Уже конец... Права моя тетушка: la plus belle fille de la France ne peut donner plus que ce qu'elle a[5]. Она дала мне все, но на миг. А теперь где она? Счастье прошло».
Он влюбился не сразу; дома, в городе, внезапно все потеряв, он любил ее чище и долговечней, нежели у моря. В Анапе примешивалось к их укрытиям и прогулкам что-то курортное, дачное; сладостная отрава была уже в том, что надо было торопиться, обманывать тетушку Елизавету или день целый выжидать лунных наслаждений. Сбивали на флирт и тетушкины, как будто тонкие, проницательные, наставления и шутки: «Легко ли заставить сердце отказаться от того, что влечет его? Я сама была молода. Берегись женщины глупой, черноволосой и голубоглазой, говорят в Испании».
«Знаете,— отвечал в мае Толстопят на вопрос тетушки о том, зачем он украл барышню Шкуропатскую на извозчике,— выйдешь вечером на Красную, а там как кувшинки цветут красавицы; ты их всех любишь, и обидно станет: они цветут, а тебе чужие. Ну и сорвешься».
Мадам В. с собачкой Петрусь была слишком заметной в этой песчаной глуши.
Она благополучно жила в Варшаве, но скучала там ужасно и все более охлаждалась к своему богатому мужу, всегда расчесанному, щеголеватому полковнику. Муж берег ее репутацию на каждом шагу: после бала начинал еще в фаэтоне и продолжал затем в спальне нудно осуждать смелость ее разговора с тем-то и опасность сближения с фривольною дамой. «Оставь меня,я спать хочу!» — кричала она. Но муж принимался за другое: излагал причины, по которым им необходимо дать обед такого-то числа, пригласить к нему таких-то лиц и наперед знать, кто подле кого будет сидеть. «И некоторые нюансы,— добавлял,— относительно наших с тобой frais d'amabilite[6].— «Я знаю, как себя вести,— отворачивалась от него мадам В.— А по ночам мне хочется спать». Ее больше не прельщали Ницца, Женева, Корсика; тоска нигде не покидала ее. Все удобства жизни и развлечений (собственный дом, toilette de cour[7], рысаки, ложи в опере) только подчеркивали ее интимное несчастье. Ночью муж был ей противен. И она второй год отлучалась в глушь, рассеяться, как она писала тетушке Елизавете, в неизвестности и — это было ее страшной secret de coeur[8] — полюбить непонятно кого. В Анапе тетушка снимала дачу бывшего наказного атамана Маламы, дряхлевшего в Петербурге.
Поначалу Дема скучал и сторонился пестрого общества; тетушка же была неутомима. Она устраивала пикники, выезды в горы, в Су-Псех, к Серебряным Колодцам, играла в карты, пела на литературно-музыкальном вечере и даже провела в саду благотворительную лотерею-аллегри в пользу приезжих костных больных на Бимлюке. Но монотонные развлечения — та же скука. Ими всю зиму убивали вечера в Екатеринодаре. И тетушка, видно, придумала еще одно развлечение: свести племянника с мадам В.
Недели две Дема уходил к вечеру в гости к Пиленко, там слушал стихи вертучей, экспансивной дочери (позднее Кузьминой-Караваевой, а потом страдалицы матери Марии, монахини и патриотки), слушал ее восторги о Блоке, который ее похвалил и присылал даже письма и вспоминал злословия анапских матушек о ее беспорядочных романах: неужели то правда? До обеда он валялся на песке и читал «Афинские письма» (с автографом деда Петра на первом листе). Больше никуда не показывался. Так неинтересны были дамы и кавалеры вокруг: очень уж они наряжались к закату солнца, пленялись обычаем быть во что бы то ни стало остроумными и веселыми, выпячивали себя с каким-то неприличным старанием и, ничего впереди не предвидя, вещали и пророчили на целые годы. Еще менее завлекало его, как екатеринодарские дамы переворачивали роскошные семейные альбомы, шептались о «выборе моего сердца», сетовали на скуку кубанских soirees causantes[9] и трогали пальчиками цепочки с бриллиантовыми крестиками. Недалеко от дачи Маламы, в саду, провалилась в кресло старуха с черными злыми глазами, с черными же под кружевным чепцом волосами и вязала что-то стальными спицами; костыль подле нее,ее длинный крючковатый нос, пухом обезображенные щеки наводили Дему на жуткие мысли: неужели эту высохшую ведьму когда-то любили, целовали ей колени, ей клялись? Он не пожелал бы себе такого долголетия; как страшно дожить до возраста мумии, когда все потеряно и уже незачем тянуться к солнцу! Не дай бог. Но он только подумал и тут же забыл, он еще не умел глядеть вдаль, да если бы и глядел, то что увидел? Счастье в нашем неведении. Тетушка сказала ему, что старуха эта, гречанка, ходит в церковь в нарядах, в гриме и держится там как молодая. «Mauvaise genre[10],— прибавляла тетушка,— но, я читала, в одной барской усадьбе напудренные бабушки по ночам назначали у статуи Венеры рандеву. А в Анапе? Разве что на кладбище».
Анапа жила от лета до лета, а с первыми ветрами и до скончания холодных дождей сиротела, кушала хамсу и барабульку и давила вино. Кругом зияли пустыри. Мимо гостиницы «Приморской» уныло тянулся песчаный берег. «Кондитерская, два грека,— злословили,— да около сада бегают четыре собаки». Но зацветала сирень, курчавились за кладбищем горы, и — стук-стук — подъезжали и подъезжали фаэтоны. После дорожной тряски легко воспаляется чувство бирюзовой ласкою моря, белыми парусами, фигурками в сандалиях, в синих капотах. Там и тут торгуют угодливые греки в красных фесках. Лихачи предлагают везти на Бимлюк. Что еще нужно?
Когда Бурсак с тетушкой приближался по долине к Анапе, вдалеке, где-то над морем, вылупилось из тучек солнышко, покрыло мокрую дорогу и зелень своей всемогущей нежностью, и Бурсак подумал: как хорошо бы повстречать здесь душеньку. Те же мысли (но уже с обидой, что этого не случится) мелькнули у него в самой Анапе у кофейни; и потом на Высоком берегу над бескрайней водой, и потом еще в саду, когда принесла ему яблоки дочь садовника и сказала: «Их много-много, мы пудами сдаем в лавки, нас за это барин ругать не станет». Бурсак глядел вслед на ее босые ноги и думал: кто ее любит? И самому хотелось влюбиться до смерти. И обида на то, что этого не будет, погнала Бурсака в постель раньше восхода луны.
По настоянию супруги и ради детей выбирал на отпуск Анапу и наказный атаман Бабыч; именно в день его приезда Бурсак, поразвлекав мадам В. казачьими историями, спросил:
— А у вас что в Варшаве?
— Недавно была коллективная смерть.
— Из-за чего?
— Любовь. Молодые люди, три парочки, так полюбили друг друга, что решили покончить с собой. Каждый просил товарища или возлюбленную, не скажу уж, убить себя. Ужасная драма... но достойно зависти.
— У нас в городе погибают за идеалы.
— Что же это за идеалы, интересно?
— Свобода.
— Крамолы сейчас везде хватает.
— В Венеции вон арестовали некую графиню Тарновскую, но отнюдь не за крамолу.
— А за что же?
— Соблазняла богатых людей. Жила-была девочка, воспитывалась в Полтавском институте. Семнадцати лет вышла замуж за графа Тарновского. Салон, приемы, выезды в театр, желтые томики романов. Затем любовная связь с братом мужа, она его убеждает покончить жизнь самоубийством; а я, мол, буду чтить тебя как святого. Юноша повесился. Все наследство переходит в руки мужа. Но этого мало!
— Мало?
— Нужны другие. Брата мужа сменяет граф Толстой. И его она убеждает покончить с собой. Опять кто-то нужен, кто бы платил за ужин по семьсот рублей, за туалеты по пятнадцать тысяч в год. Муж стреляет в любовника, его, естественно, в Сибирь. Поезжайте в Венецию.
— Мне хочется быть в Анапе,— сказал Бурсак с улыбкой,— рядом с вами...
Гуляли они с ней вдоль пристани; публика провожала пароход «Великая княгиня Ольга». Маленькая мадам В. даже становилась на цыпочки, чтобы подольше видеть палубу, и Бурсак подшучивал над ней. Двое господ следили за ними.
— Tous vous prendront pour ma femme[11].
— Я не против.
— Ваши пышные волосы не дают им покоя. Глаза ваши к вечеру синие.
— Они вам нравятся? Ах, они поплыли в Италию,— отвлеклась она, все глядя в море.— О как там хорошо. Я шесть часов бродила по Помпеям. Это огромный гроб. Римляне жили на открытом воздухе. Представьте, входишь в атриум, и на полу надпись: «Здравствуй». Давно пропавшая жизнь приветствует вас.
Раз за разом Бурсак становился смелее и шутками пытался вызвать у мадам В., возможно, то чувство, с которым она засыпает. Тетушка возила их на целебный Бимлюк, и на обратном пути в сумерках, когда, кажется, светились только волосы продрогшей варшавянки, Бурсак спросил:
— В Варшаве il n'y a que des blondes, n'est-ce pas?[12]
— Ее волосам позавидовала бы любая русалка,— сказала тетушка.
— Я совсем не чувствую их тяжести...
— А так? — Бурсак с чувством давил на ее затылок.
— Сказала бы, но...— и мадам В. взглянула на тетушку.
— Я вплету вам в волосы пучок васильков.
— Они уже отцвели, Дементий Павлович,— сказала тетушка.
На руке мадам В. трогал Дема и бриллиантовое колечко, и все это сближало их на мгновение. «Уж не в память ли это какой дорогой слезы?» — подумал он ревниво.
— Как тебе cette jeune dame?[13] — спрашивала тетушка утром.
— Лицом? Elle est gentille, mignonne[14]. Видать, безответная. Elle n'est pas comme les autres[15] и необычайно проста. И вместе с тем grande dame[16].
— Женщина вполне хорошего тона. Горда, как полячка, но она русская. Да и наши казаки не без спеси. Ей скучно. А у моря даже чужие люди чувствуют себя далеко не чужими.
— Завидую, тетя Лиза, вашей фантазии.
— Фантазии там, где надежды.
— Вы думаете, они у меня есть?
— В твои-то годы и без надежд. Дё-ома! Я сама была молода, fraiche et bien portante... et elle a de I'imagmation[17]. Никогда не была удовлетворена тем, что имела.
— На счастье ли люди сближаются?
— Об этом будешь думать в Екатеринодаре. Живи по сердцу. Не поощряй в себе минорных мыслей.
— Спасибо за добрый совет.
— Чтобы ты знал: она вышла замуж, как выходит большинство из нас. Услыхать от человека: «Вы для меня дороже всего в жизни, я всецело отдаю вам себя»,— самая счастливая минута для барышни. Мужчины font toujours du sentiment[18]. Возят конфеты, цветы, ноты.— Тетушка грустно задумалась.— Там, впереди, что еще будет? Один миг, je suis heureuse aujourd'hui[19]. Скорей дожить до блаженного венца! И кажется, что отказать не-во-зможно, и предложение — большая честь. Ни в чьих глазах никогда не прочтешь того, что в этих. А потом... потом замужняя женщина вдруг! когда-то! в первый раз чувствует огонь поцелуя.
Лучшие дачи стояли на Высоком берегу, недалеко от старинного кладбища. Край стола — назвали Анапу греки ли, турки. Никому из дачников и в ум не сверкнет, что ходят они по костям. Вдали, книзу, за греческими харчевнями и магазинами, застревала в болотистых озерках речка Анапка; мимо дюн Бимлюка протопталась дорога на Витязево (греческая Анатолия), Джигинку, Старо-Титаровскую, разбегаясь потом к Темрюку и Тамани. Где-то у Витязева или поближе, возле бывшего азиатского рынка невольниц, отец нынешнего наказного атамана, по прозвищу Бабука, защищал от горцев пикеты. Во времена атаманства Бурсака, далекого предка Демы, Анапу отбили у турок на пять лет. А теперь Дема гуляет с мадам В. и говорит о графине Тарновской. С варшавянкой он со смирением читал на мраморных памятниках надписи, но все поглядывал на ее глазки, искал хоть какой-нибудь намек на интимный вечерок. Сочувствие чужому праху не отнимало жизни, в которой торопились успеть все.
— А вот...— подзывала мадам В. Дему к плите.
Чем ниже, мелочней, ничтожней всё земное,
Тем выше ты в глазах моих...
(Гр. Растопчина)
— Мужу от жены. И кажется: такая нежная любовь была у них. М-м.
— Неизвестно...— ответил Бурсак, нисколько не думая о словах мадам В. Она, верно, тоже не слушала его, она чувствовала лишь, как рука обняла ее плечо и не ради утешения, вздоха о скоротечности жизни, а со значением, с намеком, что он желает сближения. Сквозь какой-то туман Бурсак видел кресты и от нежности не мог взглянуть на мадам В. У нее чуть вздрогнули ноги.
— А вон еще...— тихо отнимаясь от его руки, сказала она и прошла вперед. И этот неохотный шаг вперед и походка ее были согласием, позволением идти за ней и класть руку на плечо еще и еще. Но Дема боялся вспугнуть ее назойливой откровенностью.
Зачем же гибнет все, что мило,
А что жалеет, то живет...
(Лермонтовъ)
— Вы любите Лермонтова?
— Да,— сказал Бурсак.— Он написал о нашей Тамани.— Он давно не брал в руки Лермонтова, но зачем было принижать себя?
Перед закатом он неожиданно заснул. Сон спутался какой-то горький, и проснулся Дема сам не свой. Бывает так: откроешь глаза, а в окне последняя алая полоса, и вдруг станет горько, вернутся унылые мысли, с которыми ты прилег на минутку. И чего-то жалко, как будто проспал свой божественный миг! Не украли за этот миг за окном твое счастье, не пролетела ли высоко твоя жар-птица?
«Я в нее влюблен? — подумал Бурсак,— Что ж она не рядом?»
В гостиной разговаривали о Тарновской.
— Когда мы холодны к мужу...— говорила тетушка,— легко дать обещание в Берлине или в Париже какому-нибудь Прилукову...
— Но зачем заставлять его страховать свою жизнь на пятьсот тысяч?
— Мужчины должны выносить любое страдание, причиняемое любимой женщиной.
Мадам В. положила ему на веранде записку. С запиской в руках он и уснул.
«Madame V. espere que M. Boursak n'a pas oublie sa promesse de prendre part a la partie de plaisir d'aujourd'hui et ne se fera pas attendre»[20].
Слова светского обращения нужно было перевести дважды: с французского на русский и с русского на язык любви. Мадам В. благословляла его на нежные порывы.
Он уловил по ее лицу, когда вошел, что она ждала, волновалась. Что-то будет у них, но когда? Надо высидеть долгий вечер, развлекаться разговором, ужинать с вином, а после настанет минута растерянности и, если мадам В. сама не подаст знак, Дема простится и уйдет спать ни с чем.
Так и было. Три часа они ужинали с тетушкой, поднимали бокалы за анапское небо, «за воспоминания» и один раз, с шаловливого намека тетушки, «за блаженство любви».
— Правильно говорят: женщина всегда роман. Надо, чтобы каждую минуту жизни рождалось новое увлечение и ни одно не утрачивалось. Когда я была маленькой, мне подарили красивую вазу. И я ее разбила. Я плакала, а мама утешала: «Ничего, деточка, в жизни еще не раз что-то расколется».
— Я думаю,— сказал Бурсак,— с тех пор большего несчастья у вас не случалось? Тетя Лиза?
— Я прожила красиво.— Все грехи, казалось, таяли в озорной невинности тетушкиных глаз. Осуждать ее было бы так же напрасно, как ту цыганку, которая гадала у храма Толстопяту.— Мне еще рано носить чепец.
— Почему бы вам не выйти замуж? — спросила мадам В.
— В восемнадцатом веке за меня ответила одна маркиза: «Оттого не выхожу, что замужество вредно для здоровья. Брак на камне чистоты невозможен». Дети и без того забыли меня. Родная мать их ждет, а они из Ставрополя проехали мимо меня в Москву. Почему только в Ставрополе могу я быть приятной своим детям? Они меня стесняются? Их коробит? Чувств нет, только деловые отношения: мама, дай, мама, пришли.
— Призывайте в молитвах.
— Молиться, говоришь, Дема? Я была в Москве в храме Спасителя на двенадцати евангелиях. На выносе плащаницы стояла. Дед твой Петр молился, много помогло?
— Тетя Лиза, но вы сами...
— А кто мне запретит? Le meilleur de mon existence n'a pas passe[21]. Я же не солдатка времен императора Николая Павловича. У них должна быть жизнь, а мать занимайся табунами. «Как табун переведется,— пугают,— Бурсакова слава минется». Но я, слава богу, Гамбурцева. Я женщина. В эту зиму сколько лошадей погибло. За три версты на сто тридцать штук возили бочкою воду — много ее навозишь? Молиться, говоришь. Хорош мой племянничек? — вдруг переменила тон тетушка и косо заглянула в глаза мадам В.— Нос только горбинкой, но это и оригинально. Серые глаза. А пробор. Ты чересчур мажешь волосы.
Мадам В. поглядела на него с умыслом. Она словно должна была сказать тетушке, что месье Бурсак скоро будет у ее ног, но промолчала, конечно.
— Как хорошо теперь в Париже! В мае Париж был весь лиловый от цветов.
— Тё-отя Лиза...— укорил ее Дема.— Весной хорошо и у нас. Со всех заборов свисает сирень, дворы в сирени, площадь вокруг Александро-Невского собора усеяна ромашками. И такие же лавочники-персы кричат: «Восто-очный сладости!» Приезжайте,— сказал он мадам В.— Ну, конечно, в Екатеринодаре нашей тете некуда ходить в шелковом платье с вырезом «en coeur»[22]. И для кого медальон с черной жемчужиной, кольца и портбоннэр на руках?
— Через нашу Кубань и малый палку перекинет. Река рядом, а ее не чувствуешь. А Сена!
— И нету в Екатеринодаре портных.
— Мой племянник язвит. Не придет ли моя очередь? — Тетушка перевела взгляд с Бурсака на мадам В.— Я наворожу.
— А уж так хорошо тому жить, кому вы ворожите! — сказала мадам В., и Дема подумал, что у них есть от него вечерние тайны, впрочем, простые, наверное.
— Да. Если у кого-то хватит смелости вплести в косы дамы пучок васильков.— Тетушка засмеялась.— Или тому, кто похищает екатеринодарских барышень в черкесском стиле.
— Кто же это? — спросила мадам В.— Кто, кто?
— Наш беспокойный Толстопят. Не знаю, как он справится со своим горячим темпераментом в Петербурге. Если его туда заберут.
— Он в Царском Селе?
— Будет, будет,— сказал Бурсак.
— А почему вы не пошли по стопам родных?
— Он слишком нежен для военной службы. Ему по душе мирить людей. Советую вам записаться в поклонники его таланта. У нас недавно убили максималистов. Готовили покушение на Бабыча.
— Это еще вопрос,— поправил тетушку Бурсак.— Дело темное. Скорее всего провокация жандармского полковника. Так проще заслужить повышение в чине. Пред ясными очами начальства неплохо бы выдобриться, когда пресса рычит: казнить всех на месте, чтобы не было у виновных надежды на жизнь хотя бы на каторге. Творить из ничего и приписывать себе славу верности престолу. Впрочем, дело темное.
— Ах, идет куда-то Россия-матушка. Когда это на памятники царям вешали хомуты?! Такого бы-ыть не могло! Взобрались на памятник Екатерины Второй и повесили ей на шею хомут, представляете?
Бурсак слушал и не внимал гневу тетушки.
— В то время как супруга полицмейстера капризничает: «Что же мне на балу без серег быть, что ли?» — старый казак, Георгиевский кавалер, пишет жалобу в станичное правление,— ему крышу крыть нечем. Что же вы хотите? Мир гораздо шире и длиннее Анапского побережья.
Тетушка встала и вышла. Без нее они как-то оцепенели в молчании; они столько просидели ради этой минуты, и она вдруг стала тягостна. Дема мысленно звал тетушку назад. Мадам взглянула на него и тотчас опустила глаза. И так же, как на кладбище, когда она отняла плечо, Дема почувствовал ее согласие на то, что тетушка провозглашала в тостах. Ее худое личико пасмурно светилось и призывало к себе.
— Я замечаю,— начал Дема,— что vous avez le vin triste. Отчего вы грустны? Quel vin — tel amour[23], так?
— M-м? — не нашлась мадам В., но с волнением покачнулась на его голос.
— Нет, вы скажите,— вдруг расхрабрился Бурсак,— quel vin — tel amour, avez-vous l'amour triste?[24]
Она повертела пальцами бокал на столе.
— Oui, j'ai l'amour triste. Ее vous?[25]
— Vous, qui avez eoue jeunesse, — продолжал говорить Бурсак по-французски, так ему было легче,— richesse ее de beaux yeux, avez-vous 1'amour triste?[26]
— Oui, oui[27], я же сказала.
— За что вас наказала богиня любви?
— Я у нее не спрашивала.
— Ах, она нехорошая.
— Можно любить человека и не быть счастливым возле него.
— Всегда ли нужна взаимность?
— Ах, ну где же ваша тетя Лиза? — Она обернулась в ту сторону, куда вышла тетушка.— Ее правда называют у вас сказкой города?
— Ну... каждый в это вкладывает свой смысл. Знаете, как король Лир: каждый вершок — король. Так и она: каждый вершок — женщина. Мой дядя был слишком казак, и за тонкими чувствами она кидалась к другим.
— Я ее понимаю,— сказала мадам В.— Мы томимся: любовь! молодость! счастье! И долго ждем. И вдруг — поздно!
— Поздно? В ваши годы? — Бурсак не добавил: «Вам всего двадцать семь».— Mieux vaut tard que jamais[28].
— А по-моему, mieux vaut jamais que tard[29].
— Что у вас за притчи такие?
Мадам В. могла, но не хотела рассказывать свои тайны. Еще было не время; там, где-нибудь на берегу, когда будет не видно ее глаз, она скажет ему все с той простотой и облегчением, которые приносит желание близости. И они встали и поскорей, чтобы не окликнула тетушка, вышли через сад к берегу. Луна уже выбросила на воду белую дорожку. Бурсак обнял мадам В. и поцеловал в висок. Она в ответ взяла его за руку и повела вдоль кручи, уже обещая ему в мертвый час что-то волшебное.
— Муж много старше меня,— заговорила она смелее и громче, словно оправдываясь в маленькой вольности.— Ухаживал за моими ножками три года. Вдруг как-то приехал и позвал замуж. Папа дал согласие. Была помолвка, он уехал. Иду я по Киеву (я из Киева), такая тоска, такая тоска. Не могу понять: все кажется, как мечтала, почти любила, но тоска, тоска.
Бурсак, жалея ее больше, чем она себя, ласково перебирал пальцы ее левой руки.
— Я часто вспоминаю один детский случай. В то лето я жила на даче у бабушки. Приехал к нам родственник, пожилой, высокий. Вынул из пакетика леденец в золотой бумажке и сказал: «Кто первый добежит до фонтана и вернется, тому конфеты». Мы, маленькие, побежали со всех ног. Я очень старалась, кого-то толкнула, упала, опять побежала, и леденец достался мне. Я его схватила — и в сад. Но я очень устала, мне не хотелось уже сладкого, и уснула на траве. А когда проснулась, то леденец растаял под солнцем в моей маленькой руке. Вот так и с первой моей любовью. Я очень устала. Я слишком долго ждала, я измучила свою первую любовь...
Бурсак глупел от ее глаз, поддавался ее настроению и со светской меланхолией, в лад ночи и в лад каким-то героям книг, уж конечно не толстовским и андреевским, многозначительно ронял:
— Для счастья одного дня мало.
— А где искать вечного?
— А что, если бы вам сказали наперед: сегодня последний день в вашей жизни?
— Последним днем я бы сделала тот, в который бы убедилась, что любима так же, как сама люблю.
Уже много было разговоров, и утром голова была пуста, и ему казалось, что мадам В. выдумывала свои рассуждения с тою же привычкой, что и другие, у кого вся жизнь уходит на разговоры, встречи и тоскливые ожидания чего-то. Но мысли эти он тут же забывал — не дай бог, они еще расстроят ему приятные надежды.
У того места, куда прибрели через час, у тех самых каменных Русских ворот, где было когда-то пусто, потом, может, гуляли греки, потом бились турецкие смельчаки, где при атамане Бурсаке взвился кейзер-флаг, знак русского владычества, куда Бурсак никогда больше не приезжал, он во тьме поцеловал ее. Через пятьдесят лет она, снимаясь у этих ворот на память, вспомнила, что он сказал тогда: «Вам хорошо со мной, мой друг?»
— Между нами не дружба, а любовь,— ответила она.
Поздно ночью они расстались в саду, уже обрученные своей тайной. Всю неделю Бурсак теперь ожидал ее в сонный час под высоким орехом. Они хитрили перед тетушкой: в одиннадцать часов, по обыкновению, прощались, Бурсак в своей комнате гасил лампу и лежал до половины первого, думал только о том, как бы не уснуть. Потом тихо выбирался в сад. Уж тетушка спала. Ночи настали безлунные, и в потемках, натыкаясь головой на ветки яблонь, было опасней идти в угол, но зато с какой страстью ловил он ее мягкий шорох, приближение. Она всегда опаздывала минут на десять. За одни минуты ожидания можно было ее помнить всю жизнь. Бурсак звал ее шепотом поскорее выходить из комнаты, заклинал тетушку молитвою не пробуждаться. Он, кажется, слышал, как мадам В. тихо спускалась с порожек дачи. Еще две-три минуты, и она тенью возникала рядом, прижималась к нему, чуть дыша.
— Сто лет назад Шопен предсказал нашу ночь! Если мы будем в санатории «Во имя Христа Спасителя», я тебе сыграю эту пьесу.
По утрам теперь тетушка спрашивала его:
— Comment va ton amour?[30] Ты уже герой ее романа?
— Я выполняю вашу волю: развлечь ее,— лгал Бурсак.
— Elle n'a pas le vin triste comme je vois, mais elle est folle. Alors, c'est serieux? Ну что же, les sentiments sont permis a tout le monde[31].
— Вам было приятно, когда доктор Лейбович привозил каждое утро букет резеды?
— Il n'est jeune, mais il etait charmant[32]. Полюби, но постарайся никогда не встречаться с ней.
— Почему?
— Для сердца все великое — первое. Пусть останется в тебе преклонение.
На прогулках с тетушкой и ее знакомыми они с мадам В. нарочно шли поодаль друг от друга. Раз на бульваре графа Гудовича повстречала их чета Бабычей.
— Отдыхаете от циркуляров?
— В Анапе — слава богу. Отдохнуть да почитать...— Бабыч показал обложку романа Болеслава Маркевича (любимого, кстати, автора царя Александра III), которую, видимо, читала супруга, и какую-то на немецком языке.
Моложавая супруга Бабыча незаметным сдавливанием его локтя торопила отойти. Даже в штатском — в малороссийской вышитой рубашке, в белых брюках — он сохранял важность особой персоны, которая стоит в Кубанской области выше всех. Почти пятьдесят лет служить в казачьем войске, а теперь держать булаву — еще бы! Был ли он хозяином в своем собственном доме, или там уже возносилась его стройная жена? Этот казак с седыми усами и короткой бородкой мучился ли своей старостью или закрыл глаза на связь супруги с инженером по особым поручениям Батыр-Беком? Житейское сильнее всякой власти. Пока генерал распутывает донесения жандармского полковника Засыпкина о максималистах, убитых помощником полицмейстера, у супруги много времени для удовольствий. Все так же, наверное, и в семье мадам В. А очень, оказывается, приятно, когда кому-то изменяют ради тебя. И ты впервые в роли обманщика и нисколько не казнишься. Премудро устроен свет.
— Ему шестьдесят пятый год,— сказал Бурсак своей подруге.— Жена моложе его лет на двадцать.
Он посмотрел на нее с улыбкой и подумал: «А ты старше меня, и я тебя люблю, и ночью мы опять будем в саду».
— С тобой je sius tres heureuse[33],— сказала она.
Даже не верилось, когда он шел по бульвару графа Гудовича, что безумие ночей досталось ему. Был бы здесь Толстопят — на роль соглядатая перешел бы Бурсак. Случай избавил его от соперников, ему не пришлось состязаться, переманивать взглядами, проклинать свой острый нос, врожденную робость свою и с болью убеждаться в какой-то миг, что дама его сердца успела обменяться шепотом о часе свидания и уже стоит на берегу рука за руку. «Сегодня... в углу сада... в полночь...» Толстопят поклялся бы приехать в отпуск в Варшаву, наговорил сто коробов и через неделю все позабыл. Когда от женщины добьешься тайной горячей любви, хочется на трезвую голову подумать: что это? — une petite histoire amoureuse[34] или глубокое чувство? Отраден стыд наслаждения, но пусты без любви воспоминания.
Они уезжали в один и тот же день: он утром, она в полдень.
— В дороге прочтешь.— Она вынула из черепахового портмоне конверт. Бурсак с осторожностью принял.— А лучше в Екатеринодаре.
Однако он распечатал конверт под станицей Крымской.
«Отчего мне суждено было узнать это так поздно? Зачем судьба не избавила меня от многих бесплодных страданий? В то время как я привыкла быть одинокой в своей семье, она послала мне тебя. Для чего?! Чтобы испытывала потом мучительное раскаяние? Но судьба ошиблась. Я счастлива, я хочу жить; мне мил свет божий. Я прошлого не помню, или нет: я его не чувствую более, не хочу думать о будущем, мне хорошо сегодня. Когда я буду через время вспоминать тебя, печалиться, тосковать и плакать, то счастье будет со мной. Сейчас я могу любить только тебя. Чем отблагодарить мне тебя за миг твоей прекрасной любви? Я награждена твоими мимолетными признаниями, твоей искренней мимолетной нежностью. Я счастлива буду и в Варшаве. Прощай. Был ли ты? Была ли я? Прощай...»
Они прощались всю ночь. Тетушка послала ей в комнату графин вина «Изабелла». Внизу за речкой Анапкой клокотали лягушки. Последняя ночь! Они говорили по-французски, как в самом начале, когда проверяли чувство друг друга,— для первых признаний русское слово было слишком нагим, а теперь стало бы слишком печальным. Один раз всего заговорила она на русском:
— Ой, не забуду, как я в первую ночь после свадьбы потребовала, чтобы прислуга моя ночевала у моей кровати. Привыкла! Она была уже в летах. Я не понимала, почему я должна остаться на ночь с мужем — одна. Что теперь от той барышни?
На тетушкиной даче под Елизаветинской Дема безутешно страдал от разлуки с мадам В., все слышал ее слова и воображал, как она тоже страдает без него в далекой Варшаве. В Анапе она ему не лгала, ей было с ним хорошо. Но он не знал, что уже в декабре, а потом в марте, в июне в Петербурге она так же не лгала веселому улану и говорила, как скучно ей было в августе в Анапе среди греческих кофеен и казачьих старых генералов. «Все познается в сравнении»,— вздыхала она перед подругой на Английской набережной.