НИЧЕГО НЕ ПРОИСХОДИТ

Осенью в Екатеринодаре бывало так тихо, словно все выехали в степь на коши, и мадам Елизавета Бурсак, пройдясь по запущенному саду, говорила племяннику Деме: «Живем, а ничего не происходит...» Она каждый вечер объезжала на фаэтоне знакомых, щебетала несколько минут в одном доме, в другом, и ей от новостей казалось, что со всеми что-то случается, у каждого какие-то прибыли и убыли и только у нее все одинаково день ото дня. Конечно, ей дела не было до того, что на Ростовской улице в ночлежке носили сейчас, пока она грустила, железные койки, что у отставного писаря, продавшего сад за пятьсот рублей, родная дочь, когда он уходил в ресторан «Орел», вытащила четыре сотни, что пекарь Кёр-оглы писал в городскую управу прошение на право устроить в Чистяковской роще пивную с буфетом и горячими закусками, что Лука Костогрыз, этот допотопный казачина с оселедцем за ухом, листал в книжном магазине Запорожца брошюру о старых атаманах и умилялся их образом жизни: «Всегда рано или поздно я заставал атамана в его флигеле-канцелярии с кисетом в руках, с черепяной люлькой в зубах», что, наконец, в тот час, когда она изливалась перед племянником в тоске, назревало событие, которое потом войдет в летопись борьбы за власть в этом сонном городе Екатеринодаре,— начинался процесс над убийцами братьев Скиба.


Генерал Бабыч так и не разобрался в том, что произошло год назад в ночь на 3 мая 1908 года.


В пятом часу ночи его разбудил полицмейстер и доложил об аресте и убийстве трех членов группы социал-революционеров. Бабыч приказал начать расследование.


В ночь на 3 мая, в ту самую ночь, когда Бурсак перечитывал записки своего деда, жандармский полковник Засыпкин вызвал помощника полицмейстера Г. и уведомил, что нынче по городу состоятся обыски и аресты социал-революционеров и ему, помощнику полицмейстера, поручено взять с собой городовых, агента-офицера и нескольких казаков 1-го Екатеринодарского полка. Ожидалось сопротивление.


В три часа ночи в доме № 164 по Ярмарочной улице все спали. На крик «полиция!» хозяин открыл дверь. Наставив на него два револьвера, вошли помощник полицмейстера, полковник Засыпкин и низенький полицейский с черными усиками — Цитович. Целый час обыскивали дом, разрыли постели, в мешок покидали нелегальную литературу, а двух сыновей хозяина и квартиранта повели в участок. Через несколько минут мать с отцом услыхали выстрелы и, неодетые, босиком, выскочили на улицу. Детей вели к углу Ростовской улицы.


По одной версии — арестованные побежали, и полиция стала стрелять. По другой — первым без всякой причины выпустил патроны помощник полицмейстера.


Кому верить? Бабыч полагался на суд. Олимпиада Швыдкая шла в пятом часу из Круглика от товарки и видела, как вели троих парней во второй участок. «Сто-ой!» — перепугал ее крик, и она под залпы револьверов зажмурила глаза и прибилась спиною к стене дома. За одиночными выстрелами последовали выстрелы с мостовой.


На крики и какой-то частый гром открыл окно Василий Попсуйшапка. Странное дело! — под его окном лежали молодые парни, один из них, еще живой, спрашивал со стоном: «За что вы нас убиваете?» Помощник полицмейстера (с белой повязкой на голове) подошел и добил его выстрелом в щеку. Попсуйшапка закрыл окно, оделся и вскоре выглядывал в щель ворот. Помощник полицмейстера остановил проезжавший фаэтон. Вез пассажира лихач Терешка.


— Почему задержали? — вопил жирный голос.— Я Фо-осс! Знаете?


— Ну и что что Хвост,— сказал пристав.— Если хвост длинный, отрубим. Слушать приказание!


С полицией лучше не спорить: Терешка согласился отдать фаэтон для перевозки трупов на кладбище. Цитович выгреб из кармана убитого шестьдесят две копейки и передал их извозчику. Терешка не взял. Когда грузили убитых, в одном из них узнал Попсуйшапка клиента, которому Хотмахер в прошлом году сшил шляпу рафаэлевского фасона.


— Ох мои дети! Ох мои дети! — кричал отец.


Швыдкая пострашилась стоять дольше, перекрестила издалека фаэтон и пошла домой на Пластуновскую.


Бабычу на вершине власти в Кубанской области некогда было сочувствовать единицам; надо было управлять массами по тому же принципу, что и царь. Что власти до одной какой-то человеческой судьбы, если она, власть, хочет продержаться подольше? Всех не запомнишь, на всех не разорвешься. Царь и двор не простят генералу, если он от усталости или по либерализму спустит массам нарушение самодержавных традиций. Там ошибок не любят. Отец с матерью потеряли своих сыновей, но точно так же потеряет родных детей он, Бабыч, коли дать волю максималистам. Жестокая схватка. На покое, после того как сломил и прикокошил он революцию в Новороссийске, жить ему опасно. Записки подбрасывались во дворец каждую неделю. Что делать? Сомневаться в полковнике Засыпкине? Другой тайной стражи в городе нет. Анонимки разоблачали Засыпкина. Милый рассказчик неприличных анекдотов, Засыпкин старался доказать Бабычу за назначение на пост, что верой и правдой служит отечеству и в первую очередь оберегает жизнь самого генерала. Идея угрожающих писем принадлежала ему, его агенты подбрасывали их за подписью «коммунистов». Надо было запутать все на свете и вину за свою государственную нерадивость перевернуть в бдительность. Все сведения о подозрительных личностях в его руках — почему бы иной раз не воспользоваться охранкой в своих целях? Держать старого генерала в страхе, выдумывать виновных, хватать первых попавшихся, если нет ума найти истинных подпольщиков. Внушить Бабычу, что анонимщики покушаются на его верного слугу. Жизнь — служба, а на службе — сплошные подсиживания. Люди завистливы, тщеславны, обидчивы. Полковник Засыпкин назвал в жалобе имя анонимщика, которого он не повысил по службе. Писал даже не он сам, а его дочь. Кому же верить? Все могло быть: мог кто-то по злости направить донос, мог и полковник создавать дела, которых нет, кутить в темных углах с девицами на казенные секретные деньги. Но зачем ему убивать наказного атамана во время молебна или посылать к нему женщину с прошением, зачесав ей на голове маленькую бомбу? Убийство получило огласку, и, когда началось следствие, свидетели облили полицию грязью, и только помощник полицмейстера молчал о роли Засыпкина. Почему братьев расстреляли? Точно ли они побежали? Правда ли, что помощник полицмейстера, по одной версии, унес мешок нелегальной литературы с места обыска, а по другой — спешно набивал мешок подозрительными книгами уже в полицейской части из шкафов? От смертной казни Бабыч спасти его не мог — на то гласный суд, и лишь государь имел волю помиловать. Власть на стороне ее защитников. Даже если они превышают закон, она им сочувствует.


Но всех ли выловили? В ночь на 3 мая, когда громили семью Скиба, арестовали в Екатеринодаре шестьдесят восемь человек, и только пятеро из них оказались заговорщиками. Вот над чем приходится ломать голову, а убитых никто не считает.


Странно! — с того майского погрома по области и по всей России наметился спад недовольства, и с каждым днем становилось тише, спокойнее, и слова премьера Столыпина: «Вам нужны великие потрясения, нам нужна великая Россия!» — как будто разом прикончили всех, кто думал иначе.


Зато члены союза св. Михаила Архангела никого не миловали:


— Не верьте прельщениям! Волков в овечьей шкуре подослали на гибель всего русского. В нашей горсти — будущее России. Мы смоем с ее лица черное пятно, наложенное мнимыми освободителями.


«Что творится,— думал Попсуйшапка.— Это они так всем ноги переломают».


Накануне судебного процесса Попсуйшапка подслушал разговор союзников в ресторане Старокоммерческой гостиницы. Неделю назад на Старом базаре смотритель местной больницы хвастался, что скоро в Екатеринодаре будут жечь и громить инородцев, а полиция якобы будет помогать в этом. Теперь за соседним столом речи продолжались на ту же тему. Союзники не умели держать язык за зубами даже в тех случаях, когда что-то надо было хранить в секрете. Уж вроде бы высказались они до дна, нет — все было мало: едва сходились, повторяли вчерашнее. И сейчас толстенький говорил сыну помощника полицмейстера, который кидал в него как-то канделябр, тем же указательным тоном, что и на улице Рашпилевской в отделе:


— Пока мы не изобьем всех ёных, не вырвем их с корнем, у нас не будет ничего хорошего. Они мутят народ. Сместить нашего государя? Не будет их здесь, мы их доконаем, мерзавцев. Полиция на нашей стороне. Это им не Баку, где они бомбы прячут в алтарь. До сих пор нас держали как волков на цепи, a теперь мы им покажем.


— Доберемся, посчитаемся.— Товарищ погладил рукой жирный затылок.— Ни одного в Екатеринодаре не останется. В Армавире некоторые умники бежали на станцию, на товарняк лезли, лишь бы скрыться. В девятьсот пятом году хомут на Екатерину Вторую повесили, это им не забудется. На флагах что писали?


— А? — толстенький, умевший слушать только себя, не понял вопроса. — За батюшку царя разрежем их подушки,— сказал он свое.— Пятьдесят человек хватит? Я на Старом базаре поработал, хорошо-о позвенели стаканами у Баграта. А им что! — они быстро керосин на этаж втащат.


— Пожарникам воли не давать.


Попсуйшапка, притворно опустив глаза в тарелку, ловил каждое слово. Неизвестно почему, но он ненавидел их. И боялся. Ему казалось, что эта братия у него порежет подушки ни за что ни про что. Так ведь и было в Армавире: больше всего пострадали тихие русские люди, добрейшие врачи и благотворители.


«А чем Богарсуковы, Демержиевы, Тарасовы не хозяева? Или Черачев Борис Власович? Придет к нему кто-нибудь: «Помогите. Лошадь и фаэтон хочу купить».— «А ты не пьешь? Нет?» Пошлет на Сенной базар, чтоб дали сбрую, хомут, туда — чтоб дали коней, туда — возьмешь фаэтон. Садись и езжай. И оплачивает. «Потом рассчитаешься». Умей сам так жить и ворочаться. Хотмахер родному брату не доверит товар, а мне доверял. Может, я чего-то не понимаю, но так нельзя. Мы, русские, всякую нацию ценим. У нас тут сколько их: греки, персы, турки, болгары! И везде друзья у меня есть. Не по кулачному бою, а по де-елу. А ты жирный затылок наел и еще лезешь царя спасать... Когда погромы в Одессе были, отец Иван Кронштадтский писал вам что? Люди православные,— писал,— не губите душу кровопролитием. Я так же думаю, хоть и за три копейки у дьякона учился».


— Завтра суд над вашим отцом,— сказал толстенький,— и надо показать им кулак. Они все социалисты.


У себя в мастерской Попсуйшапка кроил шкурки и поглядывал в окно: нет ли где толпы? Никто не бежит?


В два часа дня он пошел к шапошникам в магазин Хотмахера и на углу улицы Красной и Гоголя попал прямо в толпу. Попсуйшапка принял сборище за союзников, но ошибся: то стояла интеллигентная публика, желавшая перед зданием окружного суда призвать к наказанию помощника полицмейстера по всей строгости. Но шествие их к Крепостной площади было остановлено шумной оравой союзников. Они приближались от улицы Гимназической с портретами императора и национальными флагами. Попсуйшапка расслышал, что они пели. Они пели «Спаси, господи, люди твоя». Обыватели прирастали к ним. Попсуйшапка бочком стал выбираться из гущи к дому грека Акритаса. Толпы сошлись: несколько союзников с царскими портретами рвались вперед. Полетели камни.


— Бей социалистов!


— Гимназиста убили!


На тротуаре уже кого-то били палками. Высокий учитель бросился к союзникам с револьвером, но Попсуйшапка схватил его за руку, обцепил и упал вместе с ним. «Не вздумайте, не вздумайте!» — кричал он учителю. Раздался выстрел. Пуля попала в портрет государя. И тут с ревом погнали манифестантов к Рашпилевской.


— Жечь врагов России! До основания!


«Куда ж Бабыч с полицмейстером смотрят? — спрашивал Попсуйшапка.— Мы так сами себя перебьем». Он уже позабыл, куда и зачем вышел полчаса назад. Воспаленный выстрелом учителя, напуганный безумием, ненавистью екатеринодарцев, которые еще вчера, еще утром сегодня тихо ходили по этим улицам друг мимо друга, Попсуйшапка решил убираться поскорее домой, но любопытство поманило его на Рашпилевскую. Он с детства боялся драк, страдал, если на него повышали голос, обходил стороной хулиганов. Когда Дубинка и Покровка шли стенка на стенку, когда в станичных кутках бились за девок молодые казаки или когда читал о самосудах над ворами, с ужасом думал о злобе людской. Ненависть, разрастаясь, не знает конца.


У двухэтажного дома доктора Лейбовича царила суматоха. В доме напротив испуганные хозяева выставили в окна иконы. С докторского балкона торговец готовым платьем уже кричал: «Нашли гектограф и семь брошюр «Идеи марксизма».


Толпа осмелела вовсе. Несколько человек побежали к подъезду и скрылись в доме. «Убьют доктора»,— проскочило в голове Попсуйшапки.


— Ты-ы, Лейбович! — кричали из толпы, кажется толстенький.— Ты думаешь, мы не знаем, что вы надумали сделать с Россией? Не будет вам республики! Земский собор будет. Смеетесь над нашей религией, в Одессе бросали вонючие яйца на нашу святыню. Нас, мужиков, сто тридцать миллионов. Помни! Будет вам хорошая закуска.


— Пока еще наш царь не висит на гнилом дереве,— сказал кто-то другой, потише,— выезжайте отсюда, иначе к хвосту лошади привяжем за волосы и так пустим.


— Керосин где?


Из дверей вынесли кучу белья и бросили на тротуар. Босяк Пашка-косой вытащил оттуда дорогое пальто, свернул и зажал под мышкой. Несли керосин.


Сверху бросали стулья, диваны, кувшины; наконец выкатили рояль, туго подняли его и отцепили руки: беккеровское лаковое дерево раскрошилось в куски. Загорелись комнаты.


Высокий, плотный полицмейстер в белой папахе невинно стоял на мостовой в окружении улыбающихся городовых. «Будут грабить, а полиция поможет»,— вспомнились Попсуйшапке слова толстенького. Пух из распоротых подушек летел по Рашпилевской. Между тем полицмейстер не мог дождаться окончания этой заварушки: перед телефонным звонком тревоги он плотно покушал и не успел заскочить в уборную.


— Пожарных не подпускать,— сказал полицмейстер.— Пусть жид погорит. За дело. Не будет на революционных обедах призывать к суду моего помощника.


— Едут тушить! — увидели пожарный обоз.— Не сме-ей! Пусть горит!


«Где ж генерал Бабыч? — думал Попсуйшапка.— Надо молебен устроить и увести толпу. И Анапского батальона не видно».


Бабыча привез в фаэтоне Терешка. В эти минуты с громом упал с балкона кованый сундук. Бабыч приказал толпе отойти от дома на тридцать шагов. Без наряда казаков власти его не чувствовалось. Казаки 1-го Екатеринодарского полка прибыли на лошадях из Самурских казарм через десять минут.


— Почему в громил не стреляют? — подскочил к Толстопяту Попсуйшапка.


— Не приказано.


И тут кто-то завопил: «Пойдемте возьмем музыку! В войсковой хор! В войсковой хор!» Попсуйшапку спихнули к забору, и обыватели сперва с ревом, ничего не соображая (лишь бы куда-то направить свой растерзанный дух), потом с пением «Спаси, господи, люди твоя» повалили в сторону Карасунской улицы. Дом все горел, и брандмейстер с большими усами матерно ругался на пожарных. Отчитав полицмейстера, приказав казакам на всякий случай оцепить синагогу, Бабыч уехал во дворец.


Попсуйшапка поехал в Пашковскую рассказывать о погроме Луке Костогрызу.


Утром на Старом базаре Пашка-косой продал пальто Лейбовича за десять рублей.


Тетушка Елизавета спала до обеда и за чаем спокойно слушала рассказ мадам Камянской о том, что вчера был в городе какой-то шумок.



Загрузка...