ВСТРЕЧА У БУРСАКОВСКИХ СКАЧЕК





Уж ночь надвинулась. Усадьба засыпает...

Мы все вокруг стола в столовой собрались...

Смыкаются глаза, но лень нам разойтись,

А сонный пес в углу старательно зевает.

В окно открытое повеяла из сада

Ночная нежная к нам в комнату прохлада.

Колода новых карт лежит передо мною,

Шипит таинственно горячий самовар,

И вверх, седой, прозрачною волною

Ползет и вьется теплый пар.

Баюкает меня рой милых впечатлений,

И сон навеяла тень сонной старины,

И вспомнился мне пушкинский Евгений

В усадьбе Лариных средь той же тишины.

Такой же точно дом, такая же каморка,

Портреты на стенах, шкапы во всех углах,

Диваны, зеркала, фарфор, игрушки, горки

И мухи сонныя на белых потолках...




— Великий князь...— сказала вслух Калерия, бросила «Ниву» на диван и кокетливо задумалась перед зеркалом.— Вот дурочка,— сказала себе.— Пиши лучше письмо Бурсаку. Насмелься, насмелься, дорогая. Она закрывала журнал с стихотворением великого князя, который угощал их конфектами в вагоне на Черноморской станции, открывала снова, перечитывала, там было еще два — про грозу и одно заклинание: князь просил у бога вдохновения. Она ложилась на диван, рукою заслонялась от света в окне, мечтала: вот она стоит на конце улицы к Кубани у забора и целуется — с кем? С князем? С Толстопятом? С Бурсаком?


— Нехорошо целоваться у забора, где лают собаки,— опять произнесла вслух и, зачумленная видением, встала, положила на стол чистый лист бумаги и написала несколько строчек: «Вы мне очень нужны... Прошу вас прийти сегодня в пять на угол Гимназической и Медвёдовской...»


В безумии, налетевшем на нее в тоске, она осмелилась просить при встрече Бурсака быть посредником между ею и Толстопятом. Бурсак копался дома в бумагах деда, когда тетушкина прислуга положила перед ним петербургские газеты и записку. На конверте не было штампа. Не еще ли одно письмо с требованием передать крупную сумму денег в указанное место? Бурсак не спешил вскрывать письмо, почитал в «Новом времени», как сброшенный турецкий султан Абдул-Гамид умолял из Салоник брата пополнить его гарем свежими одалисками. В Екатеринодаре, между прочим, прозябает на Посполитакинской принц Рахим-хан, и на базарах каждый день обсуждают романические приключения его свиты. Власть вроде бы есть, вроде бы и нет. Россия к чужим добрая!


— Тебе привет из Варшавы,— сказала тетушка.— Получила письмо. Наверное, она протягивает к тебе ручку, но мне не признается. Ее мужа переводят в Петербург.


— На здоровье.


Записка Калерии дразнила его каким-то неясным призывом.


«Вы мне очень нужны». Зачем?


Он вызвал Терешку и поехал. Времени хватало, повернули к городскому саду, потом прокатились по Красной до памятника казачеству, воротились назад. Окна дворца наказного атамана, бронзовые знамена под Екатериной II, крыши мокро блестели после дождя. Вчера казаки подносили на станции наместнику Кавказа графу Воронцову-Дашкову хлеб-соль на серебряном блюде, сегодня днем был молебен в Александро-Невском соборе и шествие с регалиями до Крепостной площади. У дворца во время обеда стояли при трех войсковых знаменах старики и пел войсковой хор. Сейчас, когда проезжал Бурсак мимо, трапезовали в саду под крышей 1-го общественного собрания депутации и гости за столами и славили графа песней «Тебя мы ждали круглый год». Толстопят, видно, тоже там с отцом.


В городе все известно. Накануне по офицерским домам говорили о высоком госте разное: последний русский барин, мягкий политик; подшучивали: старый граф засыпает с леденцом во рту. Тетушка Елизавета где-то вычитала такую новость: графу по наследству передан секрет о старце Кузьмиче, то есть об уходе в Сибирь царя Александра I. Тайна о том, что царь не умер в Таганроге, а скрылся неизвестным в глуши, предпочел трон чистой праведной жизни, береглась властями до самой японской войны, и вдруг сам дядя царя Николай занялся ею. Но граф молчал. Тайн много и на Кубани. И одна из них — уход из жизни его деда Петра. На то место, где прыгнул дед с лошадью в Кубань, Бурсак и заставил Терешку везти его с Калерией Шкуропатской.


Улицы в сторону к реке Кубани тонули в воде.


Под зонтиком стояла на углу Калерия. Бурсак соскочил, поздоровался и пригласил Калерию в фаэтон. Терешка сидел на козлах как неживой.


— Я познакомлю вас с нашим городом,— пошутил Бурсак.— Ведь вы нездешняя.


— Да-а, я из Таганрога,— подыгрывала Калерия.


— Не застрянем, если попробуем до Бурсаковских скачек? — крикнул Бурсак Терешке.


— Грязно, но для вас чего не сделаешь!


— Вороти! Возраст меняет отношения: мы с вами в детстве прыгали на рождественской елке, пили кофе у греков в Анапе, а потом вы подросли и мы даже здороваться перестали. Почему это?


— Девушка хочет и боится понравиться друзьям детства.


— Что ж, будем знакомы еще раз.


За Сенным рынком встречались на пустых мажарах казаки из станицы Елизаветинской.


— И грязный же у нас город,— сказала Калерия.— Только что не выезжают на лошадях закрывать ставни, а так все то же: если дождь, не пролезешь. Мне бабушка рассказывала: идешь по улице, а в руках по кирпичу. «Голубочка моя, ты же утопысся!» Вы любите Екатеринодар?


— Куда же денешься.


— Зато на месте гостиниц были ковры цветов, пчелы жужжали. На Дубинку переплывали на лодках за фиалками. Брали с собой ковры, подушки, самовары.


— А вас няня не водила на Карасун?


— У меня, я считаю, была только одна няня; имя другой я не могу произнести, она опозорилась...— Калерия подумала о Швыдкой.— Но она как раз и водила меня к Карасуну.


— Я приучу вас к Бурсаковским скачкам.


Он давненько не бывал там, где у Кубани с высокой кручи опять близко виднелись городские дома, Троицкая церковь, пристань Дицмана. В станице Марьянской прозвонили к вечерне; говорили, что звон в город долетает по воде. На закате золотилась за рекой сочная степь. Сколько казачьих костей лежит на илистом дне реки? В Елизаветинской да на Хомутовском посту стояло по поганенькой пушке, а из-за кустов с низины чиркали тысячи черкесских стрел. В темные дождливые ночи легкие черкесы прокрадывались в Елизаветинскую. Так было. А теперь разве что вор или насильник напугает подчас какую бабу. Почему дед для смерти выбрал эту кручу?


— Те казаки и представить себе не могли, что мы будем здесь стоять без всякой боязни,— сказал Бурсак. Он вдруг разговорился.


— Где-то тут бросился мой дед в Кубань. Тут он разгонялся. Накинул на глаза лошади башлык, перекрестился и с криком: «Ну, господи, прости меня!» — погнал лошадь к обрыву... Дворового мальчика брал с собой. Мальчик растерялся, с испугу побежал в Елизаветинскую. Его потом допрашивали, но бумаг я никак не найду.


Калерия как-то напряженно молчала.


— Тому, кто найдет его тело, обещали кувшин с золотыми монетами.


— Я прочитала недавно, как выбирали того еще, старого Бурсака, черноморским атаманом. В войске было восемь подполковников. На восьми бланках написали имена, свернули и положили на образ. Жребий пал на Бурсака.


— Дымократия,— пошутил Бурсак.


— А вон домик... Там кто-нибудь живет или это так?


Домик в три окна, поставленный на ферме немцем Гначбау, станет через десять лет последним приютом генерала Корнилова, но в тот вечер такое не могло даже присниться.


— Так что же? — спросил Бурсак после молчания, намекая на записку.


Калерия повинно взглянула, склонила головку и молчала. Именно в эти минуты Калерия раздумала искать в Бурсаке посредника.


— Вы меня не понимаете? — спросила Калерия отдаляясь.


— Не совсем.— Бурсак тронулся за ней вслед.


Она обернулась и пошла навстречу. В двух шагах от него она стала, сцепила руки и поднесла их к губам.


— Вам странно это?


— Довольно смело с вашей стороны.


Если бы не то похищение, не Толстопят, Дема нашел бы несколько дразнящих словечек. В его сознании она все еще была пассией Толстопята — как же ее трогать своим вниманием?


— Вы еще не были влюблены?


— Была. В Евгения Онегина. И в Ленского тоже.


— Они вам отвечали взаимностью?


— Ленский. А Евгений Онегин как ваш дружок Толстопят: слово скажет и забудет. Но вот правда: няня моя говорила, мне будет девятнадцать лет, и я прочитаю о человеке (так и сказала — прочитаю), которого потом полюблю. «Остерегайся,— говорила,— глядеть на него нежнее, чем на других».


— Вы на меня совсем не глядите, что я должен думать?


— Я вам напишу,— сказала Калерия и покраснела.


— Что же это за няня такая, пророчица?


— Я вам напишу.


— А история с великим князем?


— О господи, да что за история! Ну девочки же, глупенькие, из глухого города. Приехала царственная особа, они и побежали на станцию поглядеть. Он нас пригласил в вагон, угощал конфектами. Я даже в черном кресле посидела — скользко! Если бы с нами не была дочь Бабыча, нас бы начальница исключила из института.


— Надо было! Ишь! Нашли в князе Евгения Онегина?


— Почему над храмами всегда кружат птицы?


Бурсак обернулся, заметил птиц над Троицким собором вдали и ничего не сказал. Калерия опять затаилась.


Бурсак с улыбкой наблюдал за ней. Она тоже улыбалась и тем выдавала себя. Не слишком ловкой была ее маленькая хитрость! Толстопят разбил бы ее одним словом; Бурсак манерничал. Калерия между тем кружила возле, будто дразнила загадкой.


— Так что же? — спросил Бурсак и про себя продолжил: «Зачем я вам нужен?»


Калерия тихо подняла голову и проколола его мучительным взглядом любви. Казалось, она еле сдерживалась, с ней творилось то, что бывает с барышнями, когда они долго мечтают о какой-нибудь встрече, а месяцы текут в одиночестве. Бурсак рукой подозвал фаэтон Терешки.


— Я приглашаю вас на дачу моей тетушки.


К даче они ехали молча, и это связывало их неловкостью еще больше.


Белый домик с двумя окнами на город стоял у реки. Хранительница дачных ключей Федосья, высокая грубоватая казачка, сбегала в станицу за молоком. Ее знакомый Аким Скиба рассказывал в сторонке Терешке о скором суде над убийцами его троюродных братьев.


— Наверно, зима будет великая: свинья одно носит солому в хлев,— сказал Терешка погромче, чтобы услышал Бурсак и не заподозрил в опасном разговоре.


— Да, зима будет такая, как в тот год, когда старый Бурсак с этой кручи прыгал.


— А какая тогда была? — издали спросил Дема.


Скиба подошел к нему с почтением, снял фуражку, тайно обглядел Бурсака, не подозревающего, какими узами их соединил Петр Бурсак.


— Сорок дней стояли морозы. Карасун и Кубань подо льдом на аршин. А старый Бурсак прыгнул на четыре месяца раньше.


— Тебе кто рассказывал?


— Батько.— Скиба помолчал.— А и я прыгал с лошадью в Кубань, только туда подальше.


— Чего ж ты прыгал?


— Я с дому ушел рано. Был маленький, сказал матери: «Я буду привыкать жить не евши». И ушел. Меня как-то удивило раз: соседи готовились к гулянке, и хозяйка сдирала кожуру с селедки. А мы дома ели селедку с кожей. И я ушел. Бурсаковских буйволов сторожил. И как-то они пропали на четыре дня. Меня послали найти. Я сел на кобылицу, у нее по спине от гривы до хвоста темная полоса, сама легкая. Выдернул из кучи хорошую хлудину. Нигде нет буйволиц! Еду по-над берегом. Когда за дубами вижу их, отощавшие. Лежат на земле. Кобылицу завидели, начали подниматься, в глазах ужас. Я пускаю повод, наклонился вперед. Они и кинулись лавиной по косогору, а там с двухметровой высоты в Кубань, так и полетели, и я сам, не помню как, упал с кобылицей вниз, а буйволицы мои черными бочками плывут посередине. Вот я и прыгнул, как старый Бурсак.


— А где ты родился?


— В Марьянской, а батько из Каневской. Переехали.


Бурсак хотел спросить о фамилии батька, но что-то его удержало. Само время, видно, решило, что лучше не знать Деме о своем родстве со Скибой. Анисья обоим была родной бабкой, потому что их разным отцам была она матерью. И опять же одному времени дано было хранить тайну: как и когда суждено свидеться этим людям.


— Не к сглазу будь сказано: вы что лебедь белая,— хитро благословила Калерию на счастье с Бурсаком Федосья и ушла с Акимом в угол голого сада.


Смеркалось. В комнате они только постояли скованно, Бурсак поговорил о тетушке, любившей пить чай из самовара. Выходило так, что не он зазвал ее к берегу Кубани, а она,— да ведь она послала ему записку. Калерия полистала номера «Нивы», и в одном опять выпала ей страница со стихотворением великого князя. «Уж ночь надвинулась. Усадьба засыпает...» Все счастливее ее, даже Федосья с этим тонколиким мужиком. Бурсак поднес ей стакан молока. Она выпила и уже хотела было присесть на диван с пружинами, но вообразила, что Бурсак подойдет к ней, и...


— Пора! — сказал Бурсак и пригласил к фаэтону.


Терешка быстро привез их в город. Вот уже и салон дамских нарядов мадам Фани, вот и белые боги наверху музыкального магазина братьев Сарантиди, кафе де Пари.


— Наш маленький Париж... И никто о нем стихов не пишет. Почему?


— Нет поэтов,— сказал Бурсак.


— Копят золото. И он...— ткнула она пальчиком на Терешку.


— Он свое богатство нашел в обыкновенном матраце,— сказал ей Бурсак на ухо.


— Вы не ответили: почему над храмами кружат птицы?


— Их там бережет...— он взмахнул рукой в небо.


— А у наказного атамана свет во всех окнах.


— Да разве вы не знаете? — там Воронцов-Дашков.


— Когда-то девочками мы пели во дворце другому наместнику. Мешочки с гостинцами в руках.


Они проезжали мимо дворца в ту минуту, когда граф Воронцов-Дашков, кончив игру в винт, переходил с графиней в столовую попить чайку. Два казака переминались в наряде у подъезда.


— Я здесь сойду,— сказала Калерия.— Вы были любезны, благодарю вас.


«Зачем она меня вызывала? — думал Бурсак.— Она мне нравится».


Калерия пошла по тротуару к своему дому такой гордой походкой, будто освободилась она наконец от навязчивого воздыхателя.


Через два дня от Калерии принесли еще один конверт без штампа. «Я хочу вам рассказать тайну. Мне было девять лет, и даже тогда моя няня не казалась мне старой. Она была русская, но ворожила, как цыганка. Я удивлялась, если видела ее за каким-нибудь обычным делом. Дом пропах травами. В темноте она своими травками мыла мне голову, приговаривая. Потом я сидела у печки в шерстяных носках — поставлю ноги на голову собаки и сижу, сушу волосы, щепки подбрасываю. Сколько я себя помню, всегда наша жизнь была тесно связана с Хуторком. Там, и только там, была для нас вся радость. Тихие и жаркие летние вечера; от речки аромат водяной мяты; в зеленых камышах звон да свист; млеет уставший от долгого дня сад. Даже пчелы наморились за день. Мы направляемся в степь. Кое-где синеют курганы, а вдали они не то плавают на прозрачной воде, не то качаются в воздухе. А дальше, еще дальше — там, кажется, спустилось небо на землю, и если поднять руки, то можно свободно взойти на него. Няня мне объясняла: «Ще кажуть старые люди: есть такая драбина, так по той только драбине можно взлезть на небо...» По дороге к нам приближается большое стадо, все благородная тонкорунная порода. Крик молодых ягнят, зов маток, посвист чабанов в мохнатых бараньих шапках — все как в далекие времена. Пастух и теперь, как во времена Авраама, часами стоит в степи, опираясь на свой длинный посох. Мы идем к калмыцким кибиткам. Там вырастает хорошенькая калмычка, ее скоро украдут, она знает об этом; темной ночью подъедут верхами сваты, и, будто не ведая о том, выйдет калмычка из кибитки, ей подведут коня... Так я жила. Все прошло... прошла и юность, и ея радости. Я была до 1900 года единственной дочерью. Валялась в саду на траве и воображала себя бог знает какой принцессой. Мне с детства отец внушал, что я некрасива, а няня сказала, что я чудо как хороша. Она всегда добавляла, что я всегда буду самой красивой, быстро выйду замуж и проживу долгую жизнь, но, когда мне будет девятнадцать лет, я прочитаю (так она и сказала — прочитаю) о человеке, которого буду любить. «Ты вспомнишь,— сказала няня,— когда встретишь его». Я действительно почти все забыла. Где я прочитала о вас? В семейной хронике рода Бурсаков, недавно в газете. Я вспомнила один случай! Помню, любила я по лестничке-доске, что позади старого дома, взбираться на крышу с книгой и читать. Вид такой чудный... весь хутор, и сад, и речка передо мной. Раз приехал в Хуторок Бурсак, ваш покойный дядя, и, когда я слезла вниз к вечернему чаю, отец, представляя меня, с некоторой гордостью сказал: «Оце такие девчата вырастают в наших бурьянах!» Теперь он их повторяет часто. По отъезде пана Бурсака няня рассказала мне одну историю. Помните ли вы эту женщину? Она была дворовой вашего деда Петра. Знаете ли, что она его любила и их разлучили его родственники? Она бросила нелюбимого мужа Скибу и вернулась из Керчи на Кубань, хотела пойти в монастырь, но отец мой случайно уговорил ее и взял в няни на пять лет. Она прожила у нас семь. Она-то мне все и рассказала. Знаете? Но я потом забыла. Вы не поверите! Я знала вас давно. В 1907 году вы шли по улице с Толстопятом. Я запомнила ваши удивленные глаза. Няня говорила: «В тот день ты даже руки свои вспомнишь». У вас вообще такой взгляд — удивленный. Я шла от улицы Дмитриевской и повторяла: «Как же так? Я все это знаю, а он нет». И когда вы ехали со мной к Бурсаковским скачкам и сказали, что для вас это неожиданно, я только тогда поняла, что вы действительно ничего не знаете. Я была поражена ничуть не меньше, чем своим «знанием». Но я ничего не скажу о словах няни Анисьи о вас. Вы понимаете теперь, как я была потрясена, когда меня собирался похитить Толстопят? И была потрясена, когда вы на берегу рассказывали, как погиб ваш дед Петр. Я думала, вы нарочно рассказываете...»


Дней через десять он случайно встретил ее на своей улице. Он вышел в десятом часу вечера и увидел ее под высокой акацией, неподалеку от своего дома. Она, верно, давно тут стояла или ходила туда-сюда мимо окна. Окно было растворено, Бурсак играл в темноте на фортепьяно.


— Здравствуйте,— сказал Дема.— Что вы здесь делаете? Колдуете? Спасибо за письмо.— Она молчала.— Я ценю тонкие чувства. Мне нравится также, когда ими пренебрегают. Ну? Что молчите? Жить, говорят, надо легко, а говорить быстро.


— Бог с вами,— сказала Калерия туманно и простилась.


И еще одно письмо прислала она ему.


«Я пишу вам, живя в одном городе,— не странно ли? Вы, наверное, читаете и улыбаетесь, если можете улыбаться по-хорошему. Я больше не назначаю вам свиданий. Я вам на роду написана».


Первые письма... От каждой строки, буковки, восклицания, вопроса, намека горит сердце. Неожиданная близость соединяет тебя с той, которая адресует слова тебе. За словами и знаками чувствуешь все скрытое, самое главное, и кажется, твоя рука уже берет ее безвольную руку.


Ночью ему казалось, что он полюбил Калерию. Но что будет, если узнает Толстопят?


Бурсак мысленно пробирался к ее постели, целовал ее руки, шейку и, обволакиваемый туманом нежности, вдруг холодел: нет! переступить через друга неблагородно!



Загрузка...