Дважды в неделю Виталий Михайлович Глухов заставлял себя идти на рынок. Это была настоящая пытка. Если бы не больная жена с грудным ребенком, ничто не принудило бы его к этому. Дважды в неделю он брал свою «мазню» (так Виталий Михайлович называл картины «на продажу») и гнал себя из дому.
К рынку брел всегда одной и той же улицей: не хотел, чтобы его видели с постыдным товаром и на других улицах. Продав «мазню», садился где-нибудь в укромном месте, раскрывал этюдник с листами ватмана и рисовал все, что видел: руины города, колонну военнопленных, остатки моста, партизан, повешенных на перилах балконов...
К нему подходили полицаи, гнали прочь, отбирали рисунки, угрожали тюрьмой. Он молча вставал, шел в какое-нибудь другое укромное место и снова рисовал то, что не мог да и не собирался продавать.
Немногие знали об этом. Горожанам казалось, что художник разменял свой талант — рисует только русалок.
— Глухов кормится от своих голых девиц, — горько шутили соседи.
Виталия Михайловича это не тревожило. Тревожило другое. Ему порой казалось, что война никогда не кончится. Что она будет идти вечно.
Сегодня Виталий Михайлович снова отправился на рынок. Из окна четвертого этажа его проводили всевидящие глаза бабки Тодоры — бывшего председателя женотдела. Бабка Тодора все видит, все запоминает: «Пусть только вернутся наши...»
Глухов не оглядываясь шагал к рынку. Из переулка выехал на велосипеде немец. Остановился рядом:
— Что несешь?
Виталий Михайлович сбросил с картины покрывало. Немец похотливо ощерился и, приговаривая: «Гут! Зер гут!» — стал разглядывать русалку.
Неужели отберет? Виталий Михайлович не мог скрыть своего презрения к гитлеровцу. Отвернулся, чтобы оккупант не видел его гневного взгляда.
На подоконнике разрушенного дома сидел одинокий воробей и весело чирикал. «Беззаботная птаха. Нет ей никакого дела до людских страданий...» — подумал Виталий Михайлович.
Около них начали собираться любопытные. Кто-то бросил непристойное слово о картине, кто-то засмеялся. Глухов не выдержал. Будто собственную наготу, прикрыл покрывалом белотелую русалку и зашагал к рынку.
Вдруг над головой просвистел камень и упал около воробья. Воробей умолк. Стало тихо. Виталий Михайлович догадался: это развлекается фашист. Он остановился, оглянулся.
— Оглядываться запрещено! — крикнул гитлеровец и замахнулся камнем на Глухова. Но почему-то не бросил.
«Оглядываться запрещено!» Почему люди не любят, когда на них оглядываются?.. Наверное, боятся, чтобы их вдруг не увидели такими, какие они есть на самом деле...»
Виталий Михайлович вспомнил, что за эту привычку — оглядываться — ему доставалось еще в детстве.
— Не оглядывайся, — поучали его.
— Но я же не успел рассмотреть, — оправдывался он.
— От этого не умирают... А оглядываться неприлично.
— Почему?
Никто не мог ответить.
И вот снова: «Оглядываться запрещено!» Иначе — камень в голову или пуля?
Виталий Михайлович поравнялся с домом, в котором раньше была аптека. Стерильная чистота, тишина, запах лекарств... Теперь ничего этого нет. Теперь здесь офицерский клуб-кафе. Из открытых окон выплескиваются звуки музыки.
Глухов ускорил шаги. Скорее бы миновать это заведение.
— Виталий Михайлович?! — выпорхнул вместе с музыкой из раскрытого окна женский голос.
Ну конечно же это Зена. Зена Мудрык. К чертям! Оглядываться запрещено! И он не будет оглядываться. Не будет хотя бы потому, что это Зена Мудрык.
Однако не успел Виталий Михайлович приблизиться к дверям бывшей аптеки, как навстречу ему, цокая каблуками, поблескивая золотой цепочкой на открытой шее, выбежала Зена. Это была та самая Зена, с которой три года назад он писал свою «Мавку».
...Тогда Зена Мудрык училась в театральном училище, грезила большой сценой.
Виталий Михайлович уже не помнит, как она узнала, что ему нужна натурщица для Мавки-русалки[1]. Она сама пришла к нему в студию, без всякого стеснения разделась, спросила, где ей нужно стать и какую выбрать позу. Она быстро вошла в свою роль, словно век прожила в лесных чащах. Перед Виталием стояла целомудренная, только что разбуженная весною и свирелью Лукаша Мавка. Держалась естественно, природно, как ивняк над озером, как лилия на тихом плесе. Она не позировала, а жила в той лесной сказке.
Зена аккуратно приходила на все сеансы. Коллеги Глухова видели в этом нечто большее, нежели любовь к искусству. Но когда картина была закончена, он только один раз случайно встретил натурщицу в городской картинной галерее, где была выставлена «Мавка». Зена поздоровалась и здесь, на людях, впервые застеснялась. Застеснялась не его, а тех любопытных взглядов, что при нем разглядывали ее тело, защищенное едва приметной прозрачной кисеей, застеснялась тех восторженных слов, которые услышала вроде и не о себе и все же о себе.
Вскоре грянула война. Виталий Михайлович не смог эвакуироваться — у жены начались роды. Чтобы спасти от голода больную жену и ребенка, он продал на рынке все, что можно было продать. Не продал только свою любимую картину «Мавка».
Однажды всезнающая бабка Тодора подстерегла его на лестнице и шепнула:
— А ваша русалка всплыла... Немецких офицеров ублажает...
— Вранье! — возмутился Глухов.
— В каждом вранье есть доля правды, — обиженно сказала бабка Тодора.
Убедившись, что Зена и в самом деле работает в офицерском клубе не то певицей, не то переводчицей, а может быть, как говорила бабка Тодора, обыкновенной шлюхой, Виталий Михайлович понес на рынок и «Мавку». Понес с каким-то отвращением к этому красивому телу, которое стало товаром. А товар — это уже не искусство, он продается и покупается.
И все же с полдороги вернулся.
Он стал копировать ненавистную «Мавку», которую теперь называл болотной русалкой, и относил на рынок копии. Рисовал на мешковине, на обратной стороне клеенок... Но сколько ни сбывал обесцененную наготу, в сердце оставались неотмщенная боль и щемящий стыд. Он ловил себя на том, что и копируя не может оставаться равнодушным к этой красоте.
Мавка-Зена начала повсюду мерещиться ему. Что бы он ни писал, во всем проглядывала она. Ее выражение лица, ее осанка, взгляд. А когда жена с ребенком поехали в пригородное село к отцу и Виталий Михайлович остался один, она неотступно следовала за ним везде.
Он перестал копировать «Мавку», спрятал ее в кладовой. Но это не помогло. Ночами Мавка-Зена выходила из кладовой и бродила по дому. Приближалась к постели, соблазнительно покачивала бедрами, говорила с упреком: «Вы, Виталий Михайлович, не лучше меня. Между нами только и разницы, что я продаю себя, а вы торгуете мною. Даже не продаете — торгуете, так как я позировала для вас бесплатно...»
Оставалось последнее — продать и оригинал. И вот он снова несет свою «Мавку» на рынок. Только, наверное, сегодня нужно было идти другой дорогой...
— Вы не узнали меня, Виталий Михайлович?
— Нет, не узнал вас, Зина.
— Вы уже не хотите даже называть меня Зеной?!
— Я не хочу звать вас Зеной. Я не хотел бы называть вас и Зиной, но ведь нужно же как-то... Все должно как-то называться.
Она не обиделась, засмеялась беспечно, естественно.
— Называйте меня ведьмой, продажной потаскухой, только не называйте шлюхою — я не люблю этого слова...
— Вы пьяны...
— Нет, дорогой маэстро, я просто нагая... Более нагая, нежели тогда, когда вы меня рисовали... Кстати, вы еще не продали «Мавку»?
— Еще не продал. — Глухову вдруг захотелось чем-то досадить ей. И он сказал: — Вот несу...
Видно, досадил. Зена сбросила с картины покрывало, хмурясь стала всматриваться в себя прежнюю.
— Хотите, я найду покупателей? Идемте со мной. Вам дадут настоящую цену. Вы увидите, как я умею торговать собой...
— Вы сума сошли, Зина!
В это время на пороге появился пьяный офицер в сопровождении овчарки. Офицер уставился на Зену, пес — на Глухова.
— Милая фрейлейн, господа хотят песню. О-о, фрейлейн знается с партизанами?..
Зена взяла офицера под руку.
— Это не партизан.
— А почему с бородой?
— Он — художник...
— Ах, то есть художник... Вы хороший художник? Вы есть настоящий художник?..
Виталий Михайлович молчал. Выручила, а может, ввергла в новую беду Зена.
— Господин Глухов талантливый художник, — сказала она.
— Фрейлейн уверен в этом?
— Конечно... У него с собой картина. Вы можете убедиться.
Офицер указал Виталию Михайловичу на открытую дверь:
— Прошу... Будем смотреть ваш картин.
Глухов не узнал бывшей аптеки. После перестройки здесь появился просторный зал для десятка столиков. В глубине зала, у глухой стены, находились буфет и небольшие подмостки.
— Господа! — крикнул офицер. — Наша милая фрейлейн Зена желает рекомендовать нам свой талантливый соотечественник. Она уверяет, что мы будем смотреть один небольшой шедевр, достойный Дрезденской галереи. Если это так, я готов приобрести этот шедевр...
Зена взяла из рук Глухова картину, подняла над головой:
— Я думаю, что каждый хотел бы иметь у себя настоящее произведение искусства. Я уверена, что это шедевр. Давайте устроим аукцион.
Зена сорвала с картины покрывало. Виталию Михайловичу показалось, что она сорвала одежду с себя и выставила напоказ свою обольстительную наготу.
— Гут! Браво! — закричали пьяные гитлеровцы.
Зена поставила картину на пианино.
— Так вот, господа... — Зена назвала для начала не особенно высокую цену, ударила по клавише: — Раз!.. Кто больше?
Виталию Михайловичу казалось, что он сидит в театре и смотрит спектакль.
Зена вышла из кафе вместе с Глуховым.
— Вы не жалеете, что сбыли «Мавку»?
Виталий Михайлович в ответ промолчал.
— Значит, жалеете. Но вы же несли ее продавать... Вы не любите ее, правда? Не любите из-за меня?..
— Неужели вас это еще тревожит?
Зена нахмурилась. Поправила прическу и тихо сказала:
— Я приду к вам в пять часов. Хорошо?
Она не стала ждать его ответа, резко повернулась и скрылась за дверью кафе.
Виталий Михайлович перешел на противоположную сторону улицы и затерялся среди людей...
Глухов был уверен, что Зена не придет к нему. Ну, конечно, не придет. Она просто пошутила. Что ей нужно от него? О чем они могут говорить? Нет, Зене незачем приходить. К тому же она не знает, где он живет. Он никогда не давал натурщицам свой домашний адрес. А если все-таки придет?
Он представил, как Зена будет ходить по подъездам, стучать во все двери, спрашивать, где живет художник Глухов. Да, это ужасно. Уж лучше бы прийти вместе с ней.
Было половина пятого. Глухов начал готовиться к встрече. В квартире еще сохранился порядок, наведенный женой, но его беспокоило другое: не лежит ли на видном месте что-то такое, что не каждому можно видеть.
Он боялся Зены. От нее можно ожидать всего. А может, лучше, пока не поздно, уйти куда-нибудь из дома?..
Ухватившись за эту мысль, Виталий Михайлович подошел к балкону, чтобы закрыть дверь, и вдруг увидел во дворе Зену. Она шла, не оглядываясь по сторонам, шла уверенно, словно к себе домой.
Глухов не успел отойти от двери. Зена подняла голову, посмотрела именно на его балкон и улыбнулась — наверное, обрадовалась, что ее ждут. Виталий Михайлович вышел на балкон, обреченно склонился на перила.
Он будто знал, что через несколько лет ему придется все это вспомнить, и старался подметить каждую мелочь.
Да, через несколько лет он будет рассказывать:
«В тот день Зиновию Мудрык я видел в последний раз. Она, как и обещала, пришла ровно в пять. Я увидел ее с балкона. Меня удивило, что Зиновия для встречи оделась почти так же, как три года назад, когда я писал с нее «Мавку». Черные, с каким-то зеленоватым отливом волосы спадали на плечи; красное шерстяное платье плотно облегало тело; на загорелой шее — красное монисто; туфли и сумочка тоже были красные. Мы, кажется, обменялись улыбками. Хотя я ненавидел ее в ту минуту страшной ненавистью. Ненавидел за все: и за умышленное желание напомнить прошлое, и за ее осведомленность, где я живу, и за подозрительную пунктуальность, и особенно за то, что увидел в ее руках. Она несла мою картину. Я был уверен в этом. И оказалось, что был прав. Гитлеровец, купивший картину, подарил ее Зене. И теперь она возвращала мне уже не мою «Мавку». Все это было похоже на сказку про волшебного коня: его продают, а он возвращается к хозяину. Возвращается, если продавать без уздечки... Значит, и я оставил у себя какой-то недоуздок. А может быть, здесь что-то иное? Может, какое-то коварство?..»
...Зена проходила под балконом. Виталий Михайлович смотрел на нее сверху. Удивила ее походка: шаги широкие, размашистые, не женские. Фигуры не видно. Голова, плечи — и сразу ноги.
«Нужно когда-нибудь нарисовать вот так идущего человека», — подумал он.
Чтобы Зена не позвонила в чужую квартиру, открыл входную дверь и стал ждать. Внизу звонко зацокали каблуки.
На четвертом этаже распахнулась дверь. Это бабка Тодора. Упаси боже, как бы чего не прозевать! Не прозевала и на этот раз.
— Добрый день, — поздоровалась Зена.
— Добрый, добрый, — пробурчала бабка.
«Сейчас начнется», — затаил дыхание Виталий Михайлович.
Нет. Все обошлось. Зена ничего не спросила, и старуха тоже не обмолвилась ни единым словом. Видно бабке Тодоре на этот раз и спрашивать было нечего, она и так все поняла.
Виталий Михайлович вернулся в комнату. Был уверен, что гостья не заблудится. Он не хотел встречать ее. Не хотел видеть. Боялся, что вот сейчас ему придется выслушивать рассказ о том, как ей удалось отвоевать «Мавку». А зачем ему знать? Не видеть бы их обеих: и картину и натуру.
Глухов подошел к окну. Смотрел на низкие густые облака. Ждал.
Зена без стука вошла в комнату.
До чего же все это знакомо. Он хорошо помнит, как три года назад Зена вот так же приходила к нему в студию. Приходила в точно назначенное время (кажется, тоже в пять), закрывала за собой дверь и сразу раздевалась. Он отступал к окну, смотрел на улицу, ждал, пока натурщица скажет: «Добрый день, маэстро! Я готова». Тогда он подходил к мольберту и начинал священнодействовать. Им овладевала творческая лихорадка. Для него не существовало дурманящей наготы. Была просто работа.
И вот сейчас, когда Зена переступила порог его квартиры и сказала давнее «Добрый день, маэстро!», он, не поворачиваясь к ней, снова представил ее наготу. Закрыв глаза, мысленно смотрел на Зену...
Нет, все было иным, и он сам был иным. Сейчас он не смог бы писать с нее картину.
Виталий Михайлович порывисто повернулся, хотел сказать, что ей не следовало бы приходить. Но Зена опередила его.
— Я специально так оделась, чтобы напомнить себе прошлое.
— Тогда у вас были белые туфли и белая сумочка.
— Почему ж не скажете: и чистая совесть?
— Все мы были иными, — уклончиво ответил Виталий Михайлович.
Разговор не вязался.
Начался дождь. Тихий, без грома, как иногда бывает в конце лета.
— Люблю дождь, — вздохнула Зена. — Говорят, в дождь хорошо отправляться в дорогу... А почему вы не эвакуировались?
Виталий Михайлович стал рассказывать о тяжелых родах супруги. Слушая, Зена закрыла глаза, о чем-то раздумывала.
— Дорогой маэстро, — сказала она вдруг, — я пришла попрощаться с вами. Завтра я должна уезжать отсюда...
Зена помолчала, будто давая возможность Глухову что-нибудь спросить. Но он ни о чем не спросил. Пусть едет. Какое ему дело: куда и почему она уезжает? Он ничего не желает знать. И кто она: певичка кафе, тайный информатор, переводчица, просто потаскушка или все сразу — ему тоже безразлично. Пусть поскорее оставит его в покое.
— И вам, Виталий Михайлович, лучше уехать из города, — нарушила наконец молчание Зена. — На днях должна быть облава. Ваша фамилия есть в списках.
Глухова ошеломило это известие. Но он опять ни о чем не спросил. Подумал, что Зена просто пугает его. Она тоже больше не вспомнила об этом. Заговорила совсем о другом:
— У меня, дорогой маэстро, просьба... Обещайте, что не откажете.
— Если это в моих силах, — отозвался наконец Виталий Михайлович.
— Нарисуйте мой портрет. Не нужно красками, хотя бы обыкновенным карандашом. И сохраните, не продавайте... А когда вернутся наши, когда возвратятся мои родители, отдайте этот портрет им...
— А будет ли для них это утешением?
— Наверное, нет.
— Так, может, не надо?
— Надо.
— А если они спросят о вас, что я должен говорить?
— Расскажите все, что знаете, что думаете обо мне.
— Хорошо, — Виталий Михайлович провел Зену в свой рабочий кабинет. Он всматривался в ее немного утомленное, совсем не дерзкое, как днем, лицо — привыкал к натуре и думал: «Кто она, эта Зена Мудрык?.. Что ей до того, буду ли я схвачен во время облавы или нет? Кого она хочет спасти: меня или себя?..»
Он перестал рисовать, подошел к окну. Перед ним мок под дождем молчаливый город — какой-то затаенный, как солдат в засаде.
«А я рисую эту предательницу. Ничего. Рисуй! Пусть будет для памяти. Может быть, когда-нибудь напишу картину об этих днях и назову ее «Предательство». Оно будет иметь лицо Зены, глаза Зены, усмешку Зены...»
Он вернулся к мольберту. Зена сидела в кресле, не изменив позы. Только закрыла глаза, словно впала в тяжелое забытье. Что-то неразгаданное, трагическое, жертвенное отпечаталось на ее лице. Такое выражение он как-то видел на лице повешенного. Но потом, сколько ни старался воссоздать его на бумаге, ни разу не удавалось.
Не тревожа Зену, Глухов стал торопливо набрасывать на холсте контуры ее отчужденного лица, нитку мониста, похожую на провод в красной изоляции...
Почему-то подумал о Зене как уже о мертвой. И сразу для него не стало той Зены, которую можно было ненавидеть. Мысленно он избавился от той Зены и творил совсем иную, незнакомую. Могла же она быть иною?!
Виталию Михайловичу вспомнились дни, когда в город ворвались фашисты. Люди не выходили на улицы, сидели дома. Но не всем подрезала крылья неволя. И Зена, его придуманная Зена, наверное, тоже не покорилась. Она не могла усидеть дома: бегала по городу, стучала в глухие двери своих друзей, будила испуганную совесть, стремилась что-то делать, бороться. Но...
— Зена! — вскрикнул Глухов, переполненный бредовыми мыслями.
Девушка испуганно открыла глаза и, придя в себя, сказала:
— Спасибо, дорогой маэстро!
— За что?
— Вы меня снова назвали по-прежнему.
Виталий Михайлович еще долго не отходил от мольберта.
В тот день он видел Зену в последний раз. Больше им не пришлось встретиться. И лишь через несколько лет Виталий Михайлович узнает, что Зиновия Мудрык была подпольщицей.
Он подарит историческому музею города свои картины — свою память о печальном лихолетье: портреты Зены и целомудренной Мавки.
Но это произойдет потом — через годы...
А тогда Виталий Михайлович даже не проводил Зену до двери. Если бы он знал...
Если бы люди могли все знать, все предвидеть наперед — на земле было бы меньше горя...