Сенька Пахарев исходил в поисках работы все кварталы ярмарки, наведывался во все учреждения и везде получал отказ. Голодный и усталый, он целыми днями бродил по шумным улицам, заходил во дворы, лавки, трактиры. Вызванный к жизни новой экономической политикой частный капитал молниеносно оправился, поднял голову, подтянулся, окреп. Ярмарочное пространство между Окою и Волгою заново обстроилось, озеленилось, умылось, наполнилось шумом и гамом, засверкало стеклами, фонарями, расцветилось яркими красками, потонуло в море огней. Волга и Ока на стрежне покрылись множеством судов, оглашались свистками пароходов, пристани неугомонно гудели, стенали от бушующих толп народа. В лавки, склады и лабазы свезли со всех сторон России горы снеди, утвари, галантереи, парфюмерии, мехов, сластей, предметов роскоши и бытового обихода.
Из распахнутых настежь окон питейных заведений вылетали дразнящие звуки цыганских надрывных романсов. В ночных кабаре извивались на подмостках перед хохочущей пьяной толпой полуобнаженные, откормленные, розовые шантанные девы. На улицах, на бульварах останавливали прохожих расфуфыренные красотки. Реабилитированный сластеник, охочий до удовольствий всякого рода, торопился вознаградить себя за упущенное в революции время и не переставал жрать, ржать, лобызать.
Но за этим флером иногда нарядной, иногда эксцентричной, иногда неприглядной повседневности скрывался и бился чистый родник экономического возрождения губерния. Да и не только губернии. В этом повороте от военного коммунизма к нэпу сказалась вся мудрость ленинской политики. Россия овладевала наукой хозяйствования: организация, жесткий учет, контроль. В условиях свободы торговли и допущения частного капитала это пело к росту благосостояния, к созданию прочной сырьевой базы; накоплялись силы, средства для новой индустрии. Страна залечивала раны, стабилизировала рубль, введя «червонец», недаром и период этот назывался восстановительным… Лозунгом дня были слова Ленина:
«Россия нэповская будет Россией социалистической…»
Ярмарка стала выставкой, зеркалом восстанавливаемой экономики. Она стимулировала все застоявшиеся каналы промышленности и народных промыслов Поволжья. Наконец, она «учила торговать» в том глубоком смысле, который вкладывал в это понятие сам великий Ленин. Ибо наряду с частной на ярмарке развивалась и укреплялась государственная торговля.
Пахарев, который работал в комбеде, арестовывал на базарах всех, продающих по вольной цене хотя бы кусок хлеба, как за спекуляцию, тут воочию увидел разгул тех сил, которые он считал навек похороненными. Нелегко было это видеть. Он вспомнил слова своего предкомбеда Ошкурова:
— Гады еще шипят! Гады полезли в щели! Гады притворяются… Гады нам накладут еще в шапку.
Негодовал Сенька, недоумевая, остро присматривался к новым явлениям быта. Прибегал к утешительным формулам преподаваемой им политграмоты («отступаем, чтобы собраться с силами и наступать»). Не помогало.
Как-то остановился Сенька у самоката, подле Главного дома, и увидел Вдовушкина в новой рубахе и соломенной шляпе. Таким форсистым Сенька никогда его не видел. Он сидел рядом с Розой Фоминичной на алебастровом коне, они сияли от счастья и грызли тыквенные семечки. Леонтий держал свою тяжелую руку на необъятной талии Розы Фоминичны. Треск трензелей, гул барабанов, шум толпы, выкрики лоточников — все это сливалось в один густой гул бесшабашного разгулья. Сенька выждал перерыв, когда платили за новый сеанс, и подошел к ним ближе. Роза Фоминична тут же отвернулась от него и показала ему свою широкую спину с низким вырезом платья.
— Леонтий! — спросил Сенька. — Где ты взял денег на самокат?
— Да я же, раззява, репетирую Розу. Она говорит, ты оказался не на высоте.
— Но ведь ты же математик?
— Там, где филолог сдрейфит, там математик выдюжит. Да разве в этом дело? Погоди малость, Розочка, я с ним поговорю с уха на ухо.
Он сошел с коня и подошел к Сеньке вплотную.
— Леонтий! — закричал Сенька. — Котуешь?
— Что делать? Все хотят есть.
Загремел бубен, самокат колыхнулся, и Леонтий на алебастровом коне, ухватясь за талию Розы Фоминичны, снова поплыл по кругу, шепча что-то веселое ей на ухо.
Ах, Леонтий! Нашел-таки свое счастье. А Сенька пошел искать свое на соседний двор первостатейного ресторана «Повар». Из кухонь тянуло запахом жареного мяса и пирожков. Он сел на чурбан во дворе ресторана «Повар» и стал ждать однокурсника Поликарпа, который устроился тут «кухонным мужиком». Поликарпа, из села Фокина на Волге, сильного парня, общительного, здорового, здесь все любили, и жилось ему сытно. Хозяин даже хотел его перевести в контору, да он решительно отказался. А все из-за харчей, на кухне набивал желудок вволю и даже жене с ребенком прихватывал.
Поликарп вышел из кухни во двор с топором в руке, в фартуке, как повар, в смазанных сапогах и с засученными по локти рукавами. Чисто заправский мастер-пищевик. Он любезно обнял Сеньку и тут же вынес ему преогромную чашку щей с кусками мяса и добрый ломоть ситного:
— Насыщайся до отвала, на даровщину. Ну как? Расстался-таки со своей любострастной Пантефрией? Не выдюжил, кишка тонка.
— Позорно сбежал, брат. Чуть не задушила в объятиях, это ты угадал.
— Наперед надо было знать, дружище, какой ей потребен репетитор. — Он смачно захохотал. — Ты плохо знаешь староверок с Керженца. Неистребимая сила в бабах тех. А ты, прекрасный Иосиф, и не догадывался…
— Наивен я, Поликарп, по этой части.
— Будь в надежде. При нэпе дозреешь. Хитра жизнь, стерва. Ну, как дальше будешь жить?
— Да как? Вакансия есть — дух у меня не тот. В церковные сторожа берут. У меня в Троицкой церкви дядя дворником… Да ведь стыдно.
Поликарп обвел рукой вокруг себя. Из окон во двор глядели проснувшиеся шансонетки, все в папильотках и с голыми плечами.
— Образы и образины минувшего, — сказал Поликарп. — Обступили со всех сторон. А куда денешься? Доклады делаем про социалистическую революцию, а таскаем дрова на кухню нэпманам. Жена, дочь, курса еще не закончил. Есть-пить надо. Вот оно с этого всегда и начинается… Да, брат. Есть великие компромиссы истории и есть малые. Не нам переиначивать. Мы — люди маленькие. И все же обидно. Разбежаться, чтобы перепрыгнуть забор, и вдруг напороться на гвоздь и поползти крапивой на карачках. Ладно хоть не полный карачун… Весь мир хотел задушить Россию. При ханах выдюжили, от французов отбрыкались, от немцев…
— Русский Иван все могет… И нэпом перехвораем.
Сенька уплетал за обе щеки. Такого питательного и ароматного хлебова он не видал вовеки.
— Это ты, Поликарп, каждый день лопаешь?
— Нет. Это — еда чернорабочих. У нас для них особый котел. А я на кухне свой человек и ем то, что хочу, что ест хозяин и любой нэпман. Котлеты, лангеты, бифштексы, осетрину, стерлядку паровую, словом, что душе угодно.
Сенька глядел на него во все глаза. Не верилось — ест как нэпман. Даже блюд таких Сенька не видел.
Сенька съел всю чашку щей, которой хватило бы вдосталь на целую артель, вытер пот с лица и не мог подняться с чурбана. Уже не хотелось двигаться, только бы сидеть да философствовать.
— Попить бы чего-нибудь?
— Ситро, квас, пиво, лимонад, кофе, шоколад, какао? — спросил Поликарп.
— Какава? Что оно значит? Сроду не слыхал. Видать, из сугубо буржуазных напитков? Давай и я буду разлагаться… Тащи какаву.
— Для меня это питье привычное. А тебе, не знаю, понравится ли. — Поликарп принес графин какао. Сенька весь его выдул.
— И такое ты пьешь каждый день?
— Нет, не пью. Сперва навалился, и осточертело. Я предпочитаю теперь стакан чистой воды или кефир.
— Кефир — это кислятина.
— Зато здоровее. Какао все-таки наркотик. Ну, а ты как? Работу имеешь? Или в деревню надумал?
— Я бы и в деревню не прочь. Да придешь, поднимут на смел: что, интеллигенция, не удержался в городе, навоз приехал возить? Особенно девки и парни.
— Постой. Ведь у нас есть свободная вакансия: помощник коридорного официанта на третьем этаже. Там у нас живут шансонетки, и работа выгодная, но, конечно, канительная и не совсем чистоплотная. Знаешь, гости ходят к девицам, так тут требуется так, будто ты ничего не видел, хотя видел все… Да и помогать шансонеткам кой в чем приходится. Не тебе там…
— Да черт с ними, только бы прокормиться.
— В таком случае я сейчас узнаю, взяли туда или нет.
Вскоре Сеньку позвали к хозяину гостиницы Обжорину Федору Иванычу.
Сенька недавно видел этого старика на базарах с протянутой рукой, в рубище. Иногда он продавал папиросы с руки рядом с беспризорниками, а ночевал в притонах или на задворках у своей бывшей прислуги. И вот он опять у «своего дела».
В гостинице Обжорина до революции останавливалась самая деловая публика: купцы, промышленники, пароходчики, скупщики. Здесь были хорошая кухня и черная биржа. Можно купить что угодно и найти покупателей на что угодно. Именно здесь собирались воротилы Поволжья. Особенно во время Нижегородской ярмарки. В гостинице Обжорина можно было через маклеров, коммивояжеров купить фальшивые документы, состряпать аферу, заручиться протекцией, обделать темное дело. В недрах этой черной биржи навечно похоронены тайны наглых спекуляций, неожиданных обогащений и коммерческих катастроф. Черная коробка Обжорина хранила в себе память о судьбах многих торговых домов города, о взлетах местных миллионеров и об их банкротстве. И теперь Обжорин ставил дело на тех же началах и так же успешно его вел. Его гостиница была центром коммерческой жизни на ярмарке и пристанищем деловых людей.
Вот перед этим человеком и стоял теперь Сенька.
Как и раньше, Обжорин одет был под богатого мужика: пиджак, смазные сапоги, черная косоворотка. Борода большая, седая, волосы на голове всклокочены. Высок, крепок — сермяжный столп. Глаза проницательные из-под густых бровей, голос тих, внушителен. Сдержанная сила во всем. Никогда он не держал управляющих, всем ворочал сам, хотя едва умел расписываться. Бухгалтерию и контору завел только при Советской власти. Все служащие его боялись, но уважали за справедливость. «Справедливость — душа коммерции», — было его любимое выражение. Знали все, что изъян в работе подчиненных он угадывал издали. Поэтому Поликарп советовал Сеньке быть с ним откровенным и не врать. Хозяин спросил прежде всего, что его заставило наниматься на работу коридорного официанта, работу изнурительную и неприятную.
Сенька ответил, что работы не боится и что ему некуда деваться.
— Некуда деваться — это хорошо. Только из этой категории людей хорошие получаются слуги. Плохо, что вы — студент. Станете работать, увидите не то, что ожидали, начнете говорить о правде, о совести… И убежите… я не беру к себе образованных. Они неспособны к послушанию. А послушание — это тоже талант…
Он увидел омраченное лицо Сеньки и добавил:
— Я сделал исключение только для Поликарпа, и то потому, что он женат и имеет ребенка. Значит, будет дорожить и местом, и заработком. И верно, я не ошибся. Он и за дворника у меня, и за сторожа, и за кладовщика. А жалованье — одно. Если он за всех справляется, значит, троих и не надо. Работа строптивых и чванных не любит. А Поликарп ни разу мне не поперечил, ни разу не жаловался на трудности, и я ему верю. И вас беру только потому, что он просил. Если удержитесь до конца ярмарки, на следующий год — милости прошу. Но думаю, что не удержитесь. Привыкли вы начинать трудовую жизнь не с начала, а с середины. Выучитесь — и сразу на высокую должность. Не дело. По лестнице ходи с первой ступеньки, иначе шлепнешься. Кулибин — великий механик наш — торговал овсом в лавочке. Горький, как и я, был мальчиком на побегушках. Я за три копейки в день на целый трактир воду и дрова таскал. Да мало ли…
Потом он оглядел Сеньку с головы до ног и, кажется, остался доволен его непрезентабельным видом и грустным выражением лица.
— Вас я беру помощником коридорного. Жалованье прислуге я не плачу. Наоборот, прислуга платит мне за сезон, очень немного. Мое заведение — перворазрядное, работой в нем дорожат. А как деньгу сколачивают — сами увидите и научитесь тоже. В курс этого введет вас старшой. Он же и все ваши обязанности определит.
Хозяин указал на старика, стоящего поодаль с каменным лицом, сутулого, морщинистого, с козлиной бородой, лысого и со слезящимися глазами. Сеньке даже страшно стало — настоящий двойник Плюшкина.
— Да, бишь, забыл ваше прозвище, — спохватился хозяин.
— Пахарев моя фамилия.
— Иван Пахарев из Гремячей Поляны как вам приходится?
— Это мой отец.
— Вот и отлично. Он у меня в трактире половым десять сезонов проработал, когда я дело свое начинал в базарном селе кожевников, в Богородском. Я не видел от твоего отца ничего худого. Расторопный и услужливый был половой. Хорошие семена. Будете дома, от меня ему поклонитесь, от побывавшего на том свете недорезанного буржуя. Ну, валяйте с богом. Сегодня же и приступайте к обязанностям. — Он поднял грубо вылепленный палец. — Главное — не зашибать.
— Что вы, хозяин, я и запаху винного не нюхал.
— Порок, дорогой мой, заразителен. Но человек, коли захочет, ничему не поддастся. В том его и отличие от животного, что он разумен…
Он пожал Сеньке руку и уже больше никогда им не интересовался.
Сенька вернулся к Поликарпу на крыльях:
— Принят. Овладеваю новой профессией, сегодня же за работу.
— Это не все, — ответил Поликарп. — Главное усвой — никому не перечь. Не имей своих мыслей. Не будь умнее своего непосредственного начальника.
— Человек — мыслящее создание.
— Вот это-то ты на время и забудь. Мыслить будет хозяин, а ты исполняй. Иначе тут же вылетишь. Исполняй, и все тут. Во всем следуй за своим непосредственным начальником — Никодимычем. Он для тебя страшнее и главнее хозяина. Он только пальцем пошевелит — и тебя нету. Знай, кто Никодимыч. Он ровесник хозяина, земляк и вечный его раб. Он, говорят, никогда не позволял брать у хозяина ни копейки за работу, если даже тот ему и давал в двунадесятые праздники и в дни своих именин, когда все слуги принимали подарки. Когда грянул Октябрь, Никодимыч лишился всех денег, скопленных за всю свою жизнь у хозяина, — несколько тысяч золотом. Он держал их на счету у хозяина. Он не сказал ни слова обиды хозяину и не выказал неудовольствия: «Так богу угодно». Когда Обжорин скитался, он помогал ему. Теперь счастлив, вновь нашел свой хомут. Психология прислуги еще не изучена и не описана. «Эти господские слуги сущие псы иногда», — помнишь, сказал Некрасов. Изучай Россию не по учебникам, наглядно…
— Хорошо я знаю эту старую Россию. С детства в ней купаюсь. Ты вот скажи, из каких это средств я буду платить хозяину за то, что на него обязался работать.
— Дите! — ответил Поликарп. — Ты прошел все деревенские университеты. Но в подготовительный класс высшей школы нэпманства ты только еще поступаешь. И когда ее закончишь, то узнаешь, как ты был близорук, беспомощен для этого поприща. Словом, все постигнешь сам на опыте.
С этого дня Пахарев стал помощником коридорного официанта на третьем этаже нижегородской гостиницы «Повар». Полный же титул ее на вывеске гласил:
Европейская гостиница Ф. И. Обжорина
с первоклассным рестораном, роскошными номерами,
с полным ансамблем столичных певиц и танцовщиц
и с французской кухней.
Ресторан находился в самом центре ярмарки, на бойком месте у Главного дома, рядом с превосходными озерами и недалеко от Оки. Ресторан этот и на самом деле не только слыл, но и был лучшим на ярмарке, имел отлично вышколенную прислугу. Портреты соблазнительно разряженных шансонеток висели и при входе в ресторан, и в вестибюле, и даже в самом ресторане, портреты дразнили, зазывали, обещали. Надо сказать, что шансонетками по старинке называли певичек только посетители. А прессе, прислуге, администрации строго-настрого было наказано Обжориным называть их «столичными артистками». Может быть, тут и были московские девицы, кто знает, только после, когда Сенька познакомился с хористками, он узнал, что их спешно собирали изо всех городов, где они еще каким-то чудом уцелели от социальных потрясений. Шансонетки были «настоящие», то есть умели и танцевать, и петь, и играть на гитарах, балалайках и гармониках. Хором управляла огромных размеров, со сладкой улыбкой на устах, вся в золотых украшениях нарядная дама, которую девицы называли «мамашей». «Мамаша» эта приискивала им богатых покровителей, защищала перед хозяином и ярмарочной администрацией, распоряжалась ими как хотела, во всех смыслах, вплоть до самых сакраментальных.
Ярмарочные власти были озабочены хотя бы внешней благопристойностью нравов на своей территории и зорко следили за тем, чтобы хоры не превращались явно в исчезнувшие с революцией публичные дома, которые при царе тут занимали целый переулок, носивший название Азиатского. Шансонеткам вменялось в обязанность во всем слушаться «мамашу», не выходить без ее разрешения на улицу, строго придерживаться правил приличия и неукоснительно везде казаться образцом добродетели, добропорядочности. Они подсаживались к столу гостя только по совету «мамаши» и вместе с «мамашей», которая с необыкновенной виртуозностью в течение вечера заказывала огромное количество блюд, фруктов, сластей и всяких деликатесов, которые гостем оплачивались, но оставались почти нетронутыми и опять поступали в буфет. Случалось так, что одна и та же бутылка или кушанье с кухни за один вечер продавались и оплачивались несколько раз. В сущности, это и была основная функция шансонеток — опустошать карманы нэпманов. Нэпман, задумавший пробраться в номер к певице, обдирался как липка. Все это делалось с ведома той же «мамаши», у которой молчаливый как могила Никодимыч был на откупе и только с санкции «мамаши» пропускал гостей к «девушкам». Тогда он вел гостя по темному коридору за руку в заранее приготовленный номер. Так же осторожно и предусмотрительно Никодимыч утром чем свет гостя выводил черным ходом из гостиницы. А в ресторане, на людях, певицы не позволяли по своему адресу даже безобидной шутки, вино только пригубливали, вели себя подчеркнуто щепетильно. Всякий намек на фривольность встречал гордый и гневный отпор.
Сенька восхищался этой неприступностью артисток и перед ними благоговел. Он видел в них только жриц искусства, презирающих все соблазны мира. Жизнь артисток казалась ему в условиях ярмарочного разгула просто святостью. Вообще-то вся прислуга перед артистками благоговела. И это не удивительно. Артистки, побывавшие во всех переплетах жизни, знали горе простого человека, они держались с прислугой как равные. Были щедры на подарки. Рука руку мыла. Никогда никто из прислуги не выносил сор из избы. Мало-помалу Сенька вошел в тайники этого быта и узнал его изнанку. Никодимыч раз и навсегда преподал ему урок: ничего не замечать кругом, что не велено замечать начальством. Что бы ни делала артистка, про нее следовало говорить: «Она работает». Никодимыч считал кощунством осуждать всякого, кто имел деньги:
— У кого деньги шальные, тот озоруй без зазрения. Около него и другим тепло. А наше дело — лакейское. Наплещут — подмой. Плюнут — утрись. Дадут на чай — благодари. Не дадут — не осуждай. Судить всех — на это есть бог. Не суди, да не судим будешь. Соломинку в чужом глазу видим, а в своем и бревна не замечаем. Наблюдай все, понимай все, но держи язык за зубами и притворяйся, что ничего не понимаешь.
Сенька понял, что прислуга вся придерживалась такого мнения. Ни артисток, ни богатых она не осуждала, она считала, что эта жизнь не для нее и нечего ей завидовать или осуждать. Пусть судит сам бог. И Сенька приспособился внешне ко всему этому, так ему по крайней мере казалось. Он тоже называл хористок «артистками» и относился к ним почтительно и ласково. Все называли их в ресторане: «Катенька», «Верочка», «Светочка». На афишах, которые были расклеены на всех заборах и стенах ярмарки, красовались их портреты, все хористки выглядели красавицами, и у всех у них были звонкие фамилии: Лесная, Яхонтова, Светлозарова. Все они были «московские знаменитости», и каждая в своем роде незаменима: одна в исполнении цыганских романсов, другая — народных волжских песен, третья — «песен улицы» (были и такие исполнительницы), четвертая — «совершенная исполнительница темпераментных и характерных испанских танцев с кастаньетами» и т. д. Хозяин, прирожденный негоциант, знал, что делал, подбирая «знаменитый хор» молодых, красивых, одиноких шансонеток. Он им тоже не платил, они, как и вся прислуга, тоже были на самоокупаемости. Обогащаясь за счет гостей, они одновременно обогащали и хозяина. Только из-за них приходили в ресторан кутить денежные люди, обуреваемые жаждой любовных приключений. Шансонетки ни копейки не расходовали на еду. Они ели всегда за счет посетителей. Если уводили гостя с собой в номер, то заказывали уйму самых дорогих и отборных кушаний, которых хватало на всю артель. Сенька и Никодимыч тогда сновали от номера до кухни то и дело. Никодимыч часть оплаченной снеди оставлял в дежурке и ее же продавал другому гостю. И вот тут Сенька увидел во весь рост квалификацию Никодимыча. Он разрезал одну порцию на две так искусно, что придраться было невозможно; вместо высокой марки вина подавал дешевую, но в соответствующей бутылке, подставляя захмелевшему гостю порожние бутылки, завышал в счетах количество порций и стоимость кушаний, а в самом счете к итогу опять приписывал. Никогда у гостя не хватало духу проверить. И Никодимыч это знал. У пьяного гостя было особым шиком отстранить руку официанта со счетом, небрежно спросить при даме:
— Ну, сколько там? — И тут же выбросить небрежно червонцы да еще дать изрядно на чай.
Тем более в присутствии «образованной московской знаменитости» почитал за особый шик бросить деньги, не считая их.
Выручку Никодимыч никогда Сеньке не показывал. Но по особому неписаному, моральному статусу прислуги он каждый раз давал Сеньке какую-то долю выручки как своему ученику.
— Ты хоть и образован там, умен и прочее, но не обижайся. Ты сам зарабатывать еще не научился. И не зарься на чужие заработки. Наше дело очень тонкое и требует большой смекалки. Едва ли ты нашему делу когда-нибудь и научишься. Но я обижать тебя не хочу, грех это. Получай свою долю и довольствуйся этим. Понятная вещь.
— Понятная вещь. Абсолютно доволен и спасибо, — отвечал Сенька, получая на руки неслыханно солидную для него подачку.
Утром звонили из номера. Сенька вскакивал (спал он одетым в темной конуре под лестницей) и бежал туда. Чистил платье гостю, обувь, гладил измятую одежду, убирал бутылки, подтирал блевотину. И тогда шансонетка, которая еще валялась в кровати, небрежно говорила гостю:
— Дай мальчику.
И хотя гость уже давал «мальчику», и не раз и немало, все равно он и тут не отказывал. Сенька приносил деньги Никодимычу. Тот брал, три доли отсчитывал себе, четвертую долю Сеньке и говорил:
— Парень ты честный, по всему видать. И мне любо видеть таким каждого парня, но работать с тобой долго я не согласился бы. С тобой много не добудешь. Попробуй-ка с другими поработай, сразу тебя взашей выгонят. Ну, а уж я смирился. Честный человек при нашем деле большая помеха.
Сенька складывал деньги в копилку и со священным трепетом встряхивал ее, она становилась все тяжелее и тяжелее…
Он жил как белка в колесе. Некогда было думать, спать, питаться. Так жила вся прислуга: официанты, чернорабочие, конторские и кухонные служащие. Ресторан был ночной, и жизнь там начиналась с вечера. К этому времени собиралась прислуга, просыпались шансонетки и начинался завтрак (в семь часов вечера). В это время Сенька убирал номера артисток, потом бегал за парфюмерией для них, по магазинам, по портнихам, разносил записочки воздыхателям, или, как прислуга называла, «котам». И пока шансонетки одевались и прихорашивались, в зале собирались гости. Гости тут делились резко на два разряда: на «кильку» и на «китов».
Под «килькой» разумелась в ресторане мелкая сошка: то есть все добропорядочные и трудовые люди, которые приходили в ресторан не кутить, не кидать деньги, а хорошо поужинать и только. Они держались скромно, степенно, счета у официантов проверяли, шансонеток к столу не приглашали, на чай не давали и к полуночи, когда только и начинается разгул, расходились по домам. Прислуга втайне презирала «кильку», ненавидела ее лютой ненавистью. Суеты от них было много, а доходу никакого. Другое дело «киты».
«Киты» — это и есть самые нэпманы: торговцы, «красные купцы», как называли их в советской прессе тогда, предприниматели всякого рода, а также те, кто кутил на государственные деньги, ввергнувшись в эту пучину разгула случайно, может быть, раз в жизни, они потом, как правило, садились за решетку. «Киты» приходили только с полуночи или даже позднее, к самому закрытию, и требовали к столу «девочек» по выбору. Стол им сервировался под присмотром самого метрдотеля. «Кит» занимал стол до самого утра, а просыпался следующим вечером наверху у одной из хористок. Такой посетитель, хотя бы явившийся в единственном числе, для хозяина ресторана был дороже целой сотни «килек». Он сорил деньгами, заказывал хору любимые номера, спаивал хористок, вознаграждал метрдотеля и обделял щедро чаевыми всех официантов. Вино лилось рекой, кухня работала с полной нагрузкой, музыка гремела без устали. Пяти таких «китов» было вполне достаточно, чтобы суточная выручка была обеспечена с лихвой и без особых хлопот. Для этих «китов» и старался хор всю ночь, потому что каждой хористке по окончании дивертисмента подносился подарок: шоколадка в пятирублевой обертке. Обыкновенно к утру, когда оставались одни «киты», столы сдвигались, двери закрывались наглухо, окна занавешивались, шансонетки спрыгивали со сцены в зал и начинали танцевать на столах. Гульба принимала характер старозаветных бесчинств, которыми отличались нижегородские купцы и кутилы. «Киты», нагрузившись до невменяемости, выбивали бутылками в окнах стекла, крошили зеркала. И тут же за все расплачивались втридорога.
Одна прислуга была трезвой и находилась на причале здравого смысла. Никто из прислуги не смел брать хмельного в рот, иначе немедленно увольнялся. «В нашем заведении выдержать может только трезвый». Эти слова Обжорина были для всех законом.
Утром прислуга развозила всех по домам на извозчиках, которые к тому времени, образовав целый обоз подле «Повара», уже нетерпеливо поджидали щедрых пассажиров.
Как загнанная лошадь, Сенька уходил к себе под лестницу, не раздеваясь, падал бездыханным на кровать. Никодим уже храпел рядом.
Иногда Сенька только успевал заснуть, как его опять будили. Звенел испуганно над самой головой неумолимый звонок. Шансонетка или гость требовали то сменить белье, то лимонаду. Тревоги и хлопоты в неурочное время и вознаграждались жирнее: кастелянше давали, буфетчику давали, Сеньке давали на чай. Все рвали с гостя.
Сенька об этом поделился с Поликарпом. Тот ответил:
— Э, брат. Тут кичиться своей чистотой перед ближним и смешно, и глупо. Принимай жизнь такой, какая она есть. И я лягался сначала да искал справедливость, набил шишку на лоб и угомонился. Здесь каждый кого-нибудь облапошивает. Хозяин — посетителей, посетители — обывателей, официантки и шансонетки — тоже не святые. Повара пользуются от поставщиков снеди; не подмажут — повара забракуют мясо, рыбу, молоко, овощи, фрукты… А это для поставщиков — смерть. Ну и подмазывают да еще благодарят, что повара не погнушались, взяли. А за все, в сущности, расплачивается крестьянин. Это ему недодают за продукты, за те самые продукты, за которые тут огребают бесстыдно. За воз картошки и капусты пригородному мужику дают столько, сколько платит нэпман за одно «европейское» блюдо. И мужик еще снимает шапку, благодарит шеф-повара, называет «благодетелем». Да, одному крестьянину сорвать не с кого, он живет тем, что посеял, снял, вырастил. Мы, кухонные мужики, от других не отстаем. Сперва мне было и стыдно и неловко брать с кухни. Товарищи решили, что я у хозяина доносчик, и я поневоле сдался. Если бы с кухни не тащил, меня извели бы, оклеветали перед хозяином… Да, брат. Удержаться одному честному среди двадцати бесчестных совершенно немыслимо. Это все равно, как удержаться одному здоровому от заразы, живя вместе с двадцатью остро заразными. Да ты и сам знаешь это теперь, когда побывал в шкуре шестерки. Тут до меня кухонным мужиком работал один студент-медик. Начал донкихотствовать: это гнусно, товарищи! Это бесчестно! Кто бы он ни был, наш хозяин, но воровство есть воровство, останемся на высоте моральных личностей… Ему никто не возразил, но один раз он съел тарелку щей и был срочно отправлен в больницу в карете «скорой помощи». А оттуда в анатомичку. На его трупе обучались товарищи анатомии. А он был медик последнего курса и надежда двух милых старичков из села Лыскова. Смотри, чтобы не случилось нечто подобное и с тобой. Ты, чай, не перечишь никому?
— Пока не перечу, все приглядываюсь.
— Ну и слава богу.
И все-таки Сенька не остерегся.
В одном из номеров, им обслуживаемых, помещалась хорошенькая хористка Светочка. Она была всех моложе, поступила в хор со школьной скамьи на танцевальное амплуа. Танцевала она не ахти уж как, но была свежа, мила и чиста, никого не привечала и от приглашений посетителей к столу решительно отказывалась. Она не скрывала своей брезгливости к этому быту и открыто заявляла, что как только сколотит на приданое, тут же выйдет замуж и уйдет из хора. Она была для всех гостей приманкой. «Мамаша» ее тщательно оберегала, ибо это было и очень выгодно для нее самой. Уязвленные неприступностью Светы нэпманы, каждый украдкой от другого, совали «мамаше» деньги, надеясь на ее содействие. «Мамаша» деньги брала, обещала свое содействие, но с исполнением вовсе не торопилась. Вскоре на ярмарке образовалась группа лиц, которые поставили себе целью «взять крепость приступом». Говорят, что состоялось даже пари насчет взятия этой «крепости» между одним сибиряком, торговцем меховыми изделиями, богачом и волокитой, привезшим уйму чернобурых лисиц, песцов, бобров, котиков, и каким-то восточным человеком. Сибиряк в случае проигрыша терял вагон чернобурых лисиц, а персиянин — баржу шепталы. Сибиряк даже назначил срок, в который он эту победу увенчает сногсшибательной попойкой. Срок приближался. Разговоры вокруг единоборства двух «китов» приобретали характер всеобщей ярмарочной сенсации. «Повар» набивался завсегдатаями до отказа каждую ночь. Прислуга ходила с оттопыренными от денег карманами, выручка ресторана достигла небывалой суммы. А Светлана, однако, ни разу не спускалась в зал к столикам. И «киты» не смогли с ней даже познакомиться.
Настырный и взбаламученный упорством Светланы мехоторговец бросал деньги налево и направо: одаривал прислугу, посылал каждый день дорогие подарки «мамаше», в корзинках, в коробках, в свертках, и каждый день присылал письмо самой Светлане, умоляя ее снизойти до него и «только откушать вместе».
Письма отсылались Светой обратно нераспечатанными. Это окончательно взбесило «кита». Мехоторговец пустил в ход самый, как он думал, сильный аргумент — он стал посылать Светлане отборные изделия своей лавки: муфты из каракуля, песцовые горжетки, котиковые воротники. Такие пышные подарки могли бы свести с ума любую певичку. Но Света отсылала и эти подарки обратно. Тогда мехоторговец оставил деликатные приемы домогательства и пошел по дедовскому обычаю сибирских воротил напролом. Однажды ночью он вломился к Сеньке и, сунув ему в руку пачку ассигнаций, сказал:
— Укажи мне, молодец, номер этой девочки. И еще получишь, если услужишь мне.
К хористкам в ночное время не велено было пускать, тем более без разрешения Никодимыча а «мамаши». Кроме того, Сенька знал об условиях пари и о намерениях «кита», одобрял поведение Светы и радовался за нее. Сенька вернул пачку кредиток мехоторговцу и сказал:
— Этот номер не пройдет. Не на такого напал. Извольте выйти.
Тогда мехоторговец спокойно приложил к этой пачке еще такую же и сунул Сеньке в карман. Сенька вернул и эту пачку. Тогда мехоторговец оттолкнул Сеньку и двинулся в глубь коридора. Сенька обогнал его и перегородил дорогу:
— Сейчас закричу и разбужу всю прислугу, — сказал Сенька.
Мехоторговец обозвал Сеньку «хамским отродьем» и тут же свалил его ударом мощного кулака в грудь. Сенька грохнулся на пол и завопил. Проснувшаяся и сбежавшаяся прислуга, увидя мехоторговца, от которого все получали подачки, тут же попрятались под лестницу. Но Сенька хватал его за ноги и орал. Из номеров высунулись в ночных сорочках перепуганные шансонетки. Мехоторговец ушел, изрытая ругань.
Наутро о скандале в коридоре всем было известно, хозяин вызвал Сеньку.
— От посетителей поступило заявление, — сказал Обжорин, глядя поверх Сенькиной головы, — что вы не в меру грубы.
— Это думает только один мехоторговец, который в ночное время ввалился в коридор и хотел пробраться к Светлане… Но я исполняю вашу волю…
Хозяин его прервал:
— Гость вами очень недоволен, и этого достаточно, чтобы я вас уволил. Прислуга должна всем и всегда угождать гостю.
— Если он и хам?
— Когда вы будете иметь деньги и ходить в ресторан как гость, тогда и вы будете во всем правы. Прав всегда тот, который расплачивается. На этом держится наше дело. Вот посмотрите, что пишет гость.
Хозяин показал заявление мехоторговца. Под заявлением стояли подписи многих посетителей ресторана, нэпманов, с которыми Сенька никогда не сталкивался и не встречался и которые, однако, тоже свидетельствовали, что Сенька «дискредитирует своим поведением первоклассное заведение господина Обжорина».
Сенька рассказал хозяину все: как нэпман стучал в дверь, силком влез в коридор, обозвал Сеньку «собакой», «холуем», ударил его в грудь. Сенька показал синяк на груди чуть пониже сердца.
— Кто же грубо вел себя в таком случае? — сказал Сенька.
Обжорин поднялся и положил Сеньке руку на плечо:
— Есть вещи, которые постигаются только опытом. Одно из правил ресторанного дела, которого я всю жизнь придерживаюсь, гласит: виноват во всех случаях решительно только трезвый слуга и прав всегда только пьяный буян-посетитель. Он прав уже потому, что он хозяин вашего хозяина и его слуг, он кормит и тех и других. Одно только слабое колебание, одна только проявленная слабость, то есть сочувствие вам, повлекло бы за собою мое разорение и разорение моих работников. Слуги мои сказали бы в один голос: «Ему, ротозею, не хозяином ресторана быть, а торговать селедкой на толкучке. До того довел, что в первосортное заведение «Повар» перестали ходить хорошие гости». И они стали бы искать случай убежать от меня к более удачливым хозяевам. Недруги, конкуренты мои сказали бы: «Так его и надо, старого дурака», — и тут же полезли бы вверх, воспользовавшись моей оплошностью… Видите, сколько было бы горя и несправедливостей от одной допущенной справедливости по отношению к вам, человеку, в сущности, легко заменимому.
Сенька просто онемел от такой несокрушимой, но возмутительной логики. Он даже не знал, что на это ответить.
В глазах хозяина не было ни капли неприязни.
— Сколько я должен вам заплатить за то, что на вас работал? — спросил Сенька.
— Разве вам не говорили ваши сослуживцы?
— Они говорили, что каждый держит это в секрете от других.
— Это верно. И поэтому между ними нет раздора.
— Никодимыч сказал: заплатишь хозяину сколько не жалко, с хозяином всегда можно на этот счет договориться.
— Ну вот, столько и давайте, сколько не жалко, — сказал Обжорин.
Сенька подал ему половину того, что заработал. Хозяин грустно усмехнулся. Он вернул деньги обратно, оставив в своих руках пять рублей.
— За всю ярмарку мне никто не дает больше трех или пяти рублей. А вы за один месяц — сотню отвалили. Ведь если об этом узнает моя прислуга, она вас отсюда живым не выпустит. Ведь это значит: и от них я должен получать еще больше. Дите, уходите скорее отсюда. Вы совершенно непригодны для нашей работы. Мои официанты имеют в деревнях лучшие дома и богаче всех сельчан. Они воруют? Да, как все мы. Один мужик за всех отдувается. Да еще рабочий. А мы их блага распределяем, и на всех хватает…
Сенька уложил деньги в карман. Хозяин проводил его до двери, и на пороге они остановились:
— Вот вы смотрите на меня и думаете: кровосос, эксплуататор. А этот кровосос, когда приходит в ярмарком к Малышеву, трясется перед ним как школьник. Хуже, чем вы передо мной. Передо мной-то вы как раз не трясетесь. Да, друг мой. Мы объявлены временными. Каждый день я обречен ждать, что нэп кончился и начинается ужасная для меня трепка. В дрожи и неприятностях я пребываю непрестанно. Вы этого не видите. Я всем чужой и ото всех завишу. Доктор по надзору за гигиеной быта, которому покажется вдруг, что я ему сунул мало, составит акт — и мне крышка, ресторан тут же закроют. Милиционер, который уличит меня в том, что хористка принимает гостей на ночь, может одним только протоколом разорить меня. Слава богу, как могу, я от них отбиваюсь. Налоговый инспектор может придушить меня когда угодно. Даже пожарник нашего квартала, семью которого я кормлю, и он для меня может создать уйму невыносимых неприятностей. Поверьте, я знаю жизнь трудящегося лучше вас. Я начал жизнь свою с мальчиков-половых в селе Богородском, откуда я сам родом. На старости я стал миллионером. После этого я стал нищим, в Октябре. В революцию я лишился трех миллионов денег и нескольких домов в городе. Вот опять я стал тузом, однако я не знаю, где и как кончу. Вы, которого я выгоняю, и выгоняю за то, что вы порядочный человек, вы счастливее меня. Я вам завидую. Вы идете по своей земле свободно, у вас уйма друзей и товарищей, готовых вам помочь. А я одинок. Мои друзья — друзья только до случая. Когда я разорюсь, они закроют передо мной двери. Мой единственный сын застрелился, стыдясь занятия отца и оставив в кармане записку: «Смейтесь надо мною все, любящие жизнь». Он тоже, как вы, говорил все о правде и справедливости.
Сенька простился с хозяином без всякой злобы и ушел. Он поднимался от плашкоутного моста по Дятловым горам, и сердце его ныло. И он вздрогнул и обернулся назад. Могучая русская река текла голубая, глубокая, спокойная.
В лучах вечерней зари купалась ярмарка. По Волге катались в лодках веселые компании. Звенели трензеля, тренькали балалайки. Глухо бил на берегу барабан. Над стрежнем проносился гул неуемного торжища. И только где-то в тесном переулке рыдала надтреснутая шарманка.
«Все весело и нарядно на улице, но снять бы крыши квартир», — думал Сенька. Он поправил свой узелок на горбу и вышел на большую дорогу. Он отправился в родное свое село Гремячую Поляну.