ПОКАЗАТЕЛЬНЫЙ УРОК

Сенька давно заметил, что книжное изучение в отрыве от самого дела никогда не принесет пользы, не склонит полюбить это дело и тем более понять его. Нельзя на сухом берегу научиться плаванию даже по самому гениальному учебнику. Всего вернее проясняет эту истину старая французская пословица: «Аппетит приходит во время еды». Поэтому, готовясь быть учителем, но никого не обучая, Пахарев не знал ни ухабов, ни красоты педагогического труда, не имел к нему никакого влечения, и сама методика преподавания предмета — одна из основных дисциплин в институте — казалась ему чрезвычайно скучной. На лекциях он зевал, пропускал практические занятия и к самому методисту Ободову не питал уважения. Но вот подошло время сдачи зачета по методике литературы. Вместе со сдачей теоретического курса следовало студенту дать и самому показательный урок, которым можно было бы засвидетельствовать способность к учительской работе. Маруся Пегина, которая уже блестяще провела свой показательный урок (и на него Пахарев не ходил), каждый раз при встрече с Сенькой тревожно спрашивала:

— А конспект урока, Сеня, у вас составлен?

И всякий раз Пахарев махал рукой и насмешливо и самодовольно отвечал:

— Для урока? И конспект? Может быть, целую диссертацию прикажешь для сонливых малышей приготовить? Чего они понимают…

— Значит, никаких наметок урока не показывали ни Ободову, ни Рулеву?

— Да нет же. Зачем такими пустяками отвлекаться от дела и отвлекать серьезных людей?.. Уж как-нибудь вдолблю энную сумму элементарных фактов в умы зеленых юнцов. Экая невидаль!

Это огорчало Марусю. Она опустила вниз голову и робко советовала:

— Все-таки Сеня, уж вы еще раз все до мелочей продумайте, пожалуйста. На деле часто случается, что мелочь оказывается тем самым бревном, которое вдруг ляжет на твоем пути, и его не своротишь…

— Ерунда! Когда знаешь материал, то ничего тебе не страшно. Я видел, как Рулев давал урок — легко, весело, для меня этого наглядного примера вполне достаточно.

— Очень трудно дать урок, как дает его Николай Николаевич. Он — мастер своего дела, я ему завидую…

— Эх, Маруся, смешная ты какая. Да что тут трудного? Я мужиков наставлял новой жизни, а не юнцов. Впрочем, я вчера набросал планчик на всякий пожарный случай.

— План, Сеня, надо уметь реализовать. От знания до умения целая пропасть.

Пахарев усмехнулся, похлопал Пегину по плечу:

— Марусенька! Отвага мед пьет и кандалы трет…

Пегина тяжело вздохнула. Пахарев пошел в класс. За ним шла Пегина, потом учитель опытно-показательной школы при институте Рулев и после всех профессор методики Ободов, высокий, статный мужчина в пенсне. Пахарев подходил к дверям класса очень смело, без всякого волнения. Он даже почел бы за потерю своего достоинства и трусость волноваться перед встречей с учениками седьмого класса. В щелку между створками дверей на него уставились озорные глаза ребятишек, и он услышал громкий предостерегающий шепот:

— Ребята, шкрабы идут.

И от дверей потопали внутрь класса десятки ног.

Когда дверь отворилась и Пахарев вошел в класс, намереваясь по плану приступить к выполнению самого первого компонента урока — организационного, — он, к неудовольствию своему, сразу увидел, что этого компонента нельзя пока реализовать. Первый компонент урока включал в себя следующую задачу. Учитель должен подойти к столу и, оглядев спокойно и внимательно сидящих за партами учеников, переждать минуту, сказать ласково, но серьезно:

— Здравствуйте, ребятки!

И ребяткам надлежало дружно ответить:

— Здравствуйте!

Тогда учитель среди окончательно водворенной тишины непринужденно, и даже слегка улыбнувшись, спрашивал:

— А кто сегодня у нас дежурный?

Вставал мальчик и деликатно звонким голосом отвечал:

— Дежурный — я.

Учитель еще более приветливо оглядывал мальчика.

— Все ли в классе?

И тогда ученик отвечал учтиво:

— На кафедре записочка.

Пахарев должен был осмотреть записочку, отметить отсутствующих, если они были, и благодушно сказать:

— Хорошо, хорошо. Садитесь…

Первый организационный компонент урока исчерпывался, и начинался тут же компонент второй.

Так должно было идти согласно данным методики и педагогической психологии.

Но получилось вовсе не так. Только те мальчики, которые стерегли его у двери и вскричали: «Шкрабы идут!», только они и сидели на партах, лукаво улыбаясь, а все остальные были на ногах и даже не замечали Пахарева, хотя он и разговаривал с классом… Одни возились в углу, другие рисовали на доске рожицы, третьи подбрасывали к потолку бумажные сосульки и громко и горячо дискутировали, чья сосулька провисит дольше. И решительно весь потолок был в бумажных сосульках разной величины. Сосульки отваливались и попадали кому-нибудь на голову или прямо на нос, а то и на парту, тогда неистовая радость отражалась на лицах малышей.

— Братцы, поглядите, сосулька Сережке угодила прямо в чернильницу.

Сережа, весь в брызгах чернил, утирался, размазывая чернила по лицу, а подле него пританцовывали:

— Эх, чернокожий, чернокожий!

А один лютый шалун, загородив проход товарищам, не допускал их к своим партам, размахивал ранцем и кричал:

— Отсель грозить мы будем шведу!

«Сенька, не волнуйся, не горячись, не кричи, а главное — не теряйся…»

Пахарев поднялся на кафедру и громко произнес:

— Начинается урок по литературе…

Но голос его потонул в общем гаме и не произвел никакого впечатления. Тогда он повторил ту же фразу, но погромче. Все равно, никто даже не повернул в его сторону головы.

И не помня, как это могло получиться вдруг, Пахарев затопал ногами и зашипел:

— Долго вы там будете озоровать? Марш на места!

И стукнул по столу кулаком так сердито, что школьники вздрогнули, тут же рассыпались по местам и мгновенно присмирели. Только забыли подобрать разбросанные по полу бумажки, из которых делались сосульки. А сосульки продолжали свисать с потолка, как сталактиты, над головою Пахарева и тем самым привлекали внимание всего класса. Но Пахарев уже этого не заметил. Он заметил другое: лицо Маруси залилось краской и исказилось до боли.

Пока Пахарев решал, говорить ли ему: «здравствуйте» или не говорить, сами ребята уже прикинули в уме, каким образом водить за нос этого неопытного студентика.

«Раз упущен первый компонент урока, организационный, начну-ка сразу со второго», — решил Пахарев и поглядел в сторону Маруси и своих недоумевающих и хмурящихся руководителей. У Маруси все еще не сходил испуг с лица. Ободов наклонил голову. И только учителя Рулева не оставляло обычное добродушие и доброжелательство. Этот человек не умел ни злиться, ни обижаться, ни возмущаться. Пахарев поглядел на Рулева, тот дружески улыбнулся, что означало: «Со всеми это бывало», — и Сеньке сразу стало легче.

Урок шел в седьмом классе, где согласно программе давались ученикам краткие сведения, вернее, вехи по истории русской литературы девятнадцатого века. Особое внимание уделялось влиянию декабристов на творчество Пушкина. «Установку» в программах ГУСа[8] Пахарев выучил наизусть.

«Каждое литературное произведение становится в определенные историко-социологические рамки, рассматривается как выросшее на определенной экономической почве. Словесник использует те сведения обществоведческого порядка, которыми располагает учащийся, и синтезирует их».

Сейчас он произнес эту «Установку» мысленно и перешел к опросу (второй компонент урока). Методика диктовала: чтобы идти к новой теме, надо сперва оживить в памяти учеников содержание предыдущей темы.

— Вот вы, — обратился Пахарев к маленькой девочке, которую едва было видно из-за парты и которую он избрал из того соображения, что с ней легче разговаривать: — Вот вы, девочка, и скажите теперь, что вашему классу было задано в прошлый раз на сегодняшний день.

Девочка эта хоть и выглядела всех меньше в классе, но зато была всех бойчее и способнее. Она была дочерью библиотекарши и с самого раннего детства познакомилась с сочинениями Пушкина. Ее глазенки так и заискрились от нетерпения показать себя. И не успел Пахарев закончить обращение к ней, как она вспорхнула и затараторила:

— Нам задано было в прошлый раз такое задание: отметить влияние декабристов на творчество великого русского поэта. — И, боясь, что ее остановят, она так без передыху и резала: — Александр Сергеевич Пушкин — краса и гордость России — испытал на себе революционное влияние декабристов. Во-первых, это влияние исходило от друзей-декабристов: Пущина, Кюхельбекера, Одоевского и других. Во-вторых, в ссылке, в Кишиневе, Александр Сергеевич познакомился и имел общение с Пестелем, Давыдовым и Раевским. Поэтому Александр Сергеевич в оде «Вольность» подверг острейшей критике феодально-крепостнический строй.

И голос ее зазвенел на весь класс как колокольчик:

Самовластительный злодей!

Тебя, твой трон я ненавижу,

Твою погибель, смерть детей

С жестокой радостию вижу.

Пахарев был в восторге и спросил ее:

— И это пророчество Пушкина подтвердилось?

— Конечно, — ответила девочка так же самоуверенно. — Последний потомок царствующего дома Романовых Николай Кровавый был казнен по повелению восставшего народа. И хотя Николай Палкин наградил поэта придворным званием камер-юнкера, тем самым он не убил и даже не ослабил революционного пыла Пушкина…

— Спасибо, спасибо, девочка…

Но девочка не садилась. Задыхаясь от волнения и не слыша Пахарева, она продолжала:

— Пушкина всегда занимало восстание декабристов. Он хотел его описать в десятой главе «Евгения Онегина», да испугался и сжег ее в Болдине, в своем имении в Нижегородской губернии…

Пахарев смутно представлял историю десятой главы «Евгения Онегина», и сказанное ученицей показалось ему домыслом. И он заметил, чтобы выказать и свою эрудицию:

— Ну уж этого, положим, никто не знает, сжег ли там он главу или не сжег.

— Нет, знают, нет, знают, — закричали враз ребята, — нам об этом Николай Николаевич говорил.

«Вот так штука, — подумал Пахарев. — Они и это знают. Надо было мне все-таки наперед выяснить, насколько они осведомлены в предмете, а то сядешь в калошу».

И пока он размышлял, девочка не переставая упивалась своими знаниями:

— Пушкин очень часто приезжал в Болдино и всегда жалел народ. Это отразилось в «Истории села Горюхина». Это он описал Кистеневку. А Кистеневка и сейчас стоит, я же знаю.

— Откуда это тебе известно, девочка?

— А я сама из Болдина. В Пушкинском доме сейчас школа. Я там начинала учиться.

— Ну-ну, хорошо, девочка, спасибо, садись. Теперь я хотел бы спросить вот вас — Он указал на мальчика, который не слушал беседу и держал руки под партой. Он устраивал рогатку, из которой по переменам стрелял в голубей во дворе. — Вон-вон, тот самый… он под партой что-то такое перебирает все время руками и никого не слушает. Да, да, вы, вы…

Весь класс обернулся в сторону мальчика. И он встал из-за парты, только не знал, что от него требуется, и принялся вертеть пуговицу на обшлаге своей рубашки.

— Что же вы можете добавить к рассказу этой девочки? Или, может быть, вы о чем-нибудь спросите ее? Можете спросить.

— Спросить, — шепнул мальчугану его сосед.

— Спросить, — повторил он глухо, как эхо, басом, хмуро, не поднимая глаз.

— Ну так что же вы хотите спросить ее по предыдущей теме?

— Кто такой камер-юнкерс? — произнес сосед шепотом, лукаво вскидывая глаза.

— Я хочу спросить, — повторил басом мальчуган, глядя исподлобья на Пахарева, — кто такой камер-юнкерс?

— Да, да, — послышалось со всех сторон, — нам не объяснили этого, что это за должность такая — камер-юнкерс?

Детям очень понравилось это слово, и они стали его повторять:

— Камер-юнкерс! Камер-юнкерс!

И методика, и педагогика категорично предупреждали, что всякое незнакомое слово, употребленное в классе, должно быть объяснено и тут же записано на доске и занесено в словарик. Пахарев подошел к доске и крупно написал на ней «Камеръюнкерс».

Он был наконец очень доволен, урок стал оживленным, осмысленным и содержательным; переход к следующей теме («мостик», как выражались студенты в быту) был найден.

— Запишите это слово, ребята, — сказал он, — и запомните его. Это было придворное звание Пушкина. Но это ничего не значит. В своих социально-политических взглядах Пушкин примыкал к декабристскому движению. И ты записывай, мальчик, тебе это тоже знать нужно. Садись и записывай.

Но мальчик не сел, он едко усмехнулся и поднял руку.

— Ну, что такое? — недовольным шепотом произнес Пахарев.

— У вас ошибка, — таким же глухим басом произнес мальчик и так же флегматично.

— Ошибка? — встрепенулся Пахарев и вспыхнул весь как маков цвет. — Где ошибка?

— На конце лишняя буква.

Пахарев тревожно поглядел на слово и подумал, что буква на конце слова, пожалуй, и в самом деле лишняя.

— Ах, какая досадная опечатка, — произнес он и тут же стер последнюю букву рукой. Но он запачкал руку мелом, невольно прислонился ею к куртке и ее тоже запачкал. Тогда он стал полу куртки отряхивать и запачкал себя еще больше. Он нашел и схватил тряпку и уже без нужды потер то место, на котором была начерчена предательская буква «с». Постоял спиною к классу, чтобы преодолеть как-то стыд и смущение, и только после этого приступил к выяснению вопроса, что такое «камеръюнкер».

— Ну так что же такое камер-юнкер? Чем он занимался при дворе? — произнес он, ибо следовало же наконец объяснить, чем занимался камер-юнкер.

— Камер-юнкер — это такое, такое, — повторил, он падая в бездну от охватившего его отчаяния, ибо он хоть и слышал это слово, но не знал его подлинного значения. — Камер-юнкер — это такое старое дворянское звание, — и обвел глазами класс, ища поднятой руки и мысленно кляня себя за то, что не спросил об этом Пегину и не заглянул в справочник. — Камер-юнкер — это такое старорежимное, отжившее звание… — лепетал он.

И вдруг та самая девочка, которая объясняла влияние на Пушкина декабристов, выручила его, она подняла руку.

О! Он был спасен! И с сияющим лицом, готовый расцеловать эту смышленую девочку, он сказал:

— Ну что ж, девочка, вся надежда, выходит, на тебя… Скажи, скажи, выручи своих товарищей… избавь от конфуза весь класс…

И девочка звонко, на весь класс отчеканила:

— У вас еще две грубые ошибки.

Он потер лоб, предчувствуя беду, испарина поползла по его спине.

— Этого никак не может быть, — проговорил он строго и стал по буквам читать «камеръюнкер».

— «Камер-юнкер» пишется через дефис и без твердого знака в середине. Слова, первой составной частью которых являются иноязычные элементы, пишутся через дефис: камер-юнкер, унтер-офицер, обер-мастер, вице-президент, экс-чемпион и так далее.

Девочка прочитала этот приговор и села, пугливо оглядываясь по сторонам…

Все ходуном ходило в глазах Пахарева. Портреты классиков подмигивали со стен: а-яй, а-яй! Портреты вождей глядели на него укоризненно и строго… А само слово плясало на доске, то сдвигаясь: «камеръюнкерс», то раздвигаясь: «камер-юнкер». А вдруг не права девочка? Решительность и смелость оставили его. Точно кто другой повернул его опять к доске лицом, спиной к перешептывающемуся классу, и он невольно стирал твердый знак, ставил на его место презренный дефис и лихорадочно думал: «Сейчас ли сбежать с урока или рискнуть идти ва-банк?»

И он пролепетал жалким, растерянным голосом:

— Опять досадная опэчатка!

И произнес он это слово на нижегородский манер — «опэчатка». А за спиной, как ветер, пронеслось с парты на нарту:

— Опэчатка! Опэчатка!

— Опять досадная опэчатка!

Пахарев сроду не испытывал такой робости и беспомощности. Опять он вспомнил совет методиста Ободова, который сидел в углу с опущенной вниз головой.

— Не показывай классу себя жалким и беспомощным. Не трусь, если даже попал впросак, а ешь аудиторию глазами… Если ты не подчинишь учеников, то они сами подчинят тебя себе…

И он повернулся и пошел прямо на класс. И к своему удивлению, перед ним на партах вырос целый частокол детских рук. Развеселенные его смущением и крайней оплошностью, школьники теперь всей лавиной ринулись на него в атаку: каждый приготовил ему новый, еще более каверзный вопрос.

Он глядел на эти задорные смышленые лица, раскрасневшиеся от предвкушения еще более забавных ситуаций, мучался догадками, на чем еще они вздумали его «срезать», и у него вдруг созрела мысль: сослаться на нездоровье и уйти с урока. Случаи эти, правда, очень редкие, все же в практике встречались. Только после этого практикант надолго входил в анекдотическую летопись института. Он сам был заводилой по высмеиванию неудачников. Так он раздумывал, а класс дружно протягивал к нему ручонки и голосил:

— Разрешите мне спросить…

— Разрешите и мне спросить…

Ну что поделаешь, надо разрешить, а самому отвечать, раз подняты руки…

— Так что же вы хотите спросить? — сказал он самому близкому и маленькому мальчику, который так исступленно тянулся к нему с поднятой рукой, что даже привстал за партой.

Мальчик встал на цыпочки и дерзко, с сознанием правоты выпалил:

— Вот вы говорите, что Пушкин — декабрист. А по-моему, это неправильно. Я сам читал, он за чистое искусство, а это реакционность. И еще он за свой дворянский класс… Вот что он писал. — Мальчик раскрыл томик Пушкина и прочитал:

Паситесь, мирные народы!

Вас не пробудит чести клич.

К чему стадам дары свободы?

Их должно резать или стричь,

Наследство их из рода в роды —

Ярмо с гремушками да бич.

Мальчик все стоял с раскрасневшимся лицом и ждал категорического ответа. Его заявление еще больше придало смелости всем. Эта смелость уже вызревала в скандал, могущий развались все скрепы школьной дисциплины и превратить уроки в балаган. Пахарев не знал этого стихотворения. Он готовился в пределах программы ГУСа, в которой были отобраны только вольнолюбивые произведения поэта. Он подумал, что его намеренно мистифицируют, и твердо решил этому не поддаваться.

— Не может этого быть, — сказал он. — Пушкин не мог написать такого вздора. Это кто-то другой…

— Значит, книга врет? Книга не может врать.

Мальчик взял с парты томик Пушкина и поднес его раскрытым Пахареву. Тот прочитал и своим глазам не поверил.

А мальчик дерзко подмигнул своим товарищам и вернулся на свое место. Сдержанное шушуканье, как жужжание пчелиного роя, наполнило класс. Кто-то сперва фыркнул, потом за ним другой, и уже скоро все весело смеялись.

— А почему сбросили Пушкина с корабля современности?

— А почему он написал: «Идите прочь! Какое дело поэту мирному до вас?» Кому он говорил это — «прочь!»?

— А почему он не отказался от звания камер-юнкера и подхалимничал перед царем-деспотом?

— А мне папа говорил, что он вовсе и не революционер, а явный представитель вымирающей феодальной аристократии.

— И вовсе не аристократии, а оскудевающего дворянства.

— И вовсе не оскудевающего дворянства, а обуржуазившегося дворянства. Я сам читал…

Но и этого поправили, от задней стены кто-то зычно утверждал:

— И вовсе не обуржуазившегося дворянства, а Пушкин — представитель поднимающегося мещанства. Он сам про себя так говорил: я мещанин, я мещанин… Вот посмотрите. — Он показал эти слова и начал громко спорить с тем, который относил Пушкина к представителям вымирающей феодальной аристократии…

Они втянули в свой спор всех остальных. В классе поднялся невообразимый галдеж, и уже никто никого не слушал, и всякий утверждал свое мнение, вычитанное или услышанное где-нибудь. Только и слышалось:

— Не спорь, я хорошо знаю, Пушкин — барин…

— Не барин, барин не будет страдать за народ.

— А я говорю, будет, не спорь, а то дам…

Все забыли о Пахареве, который ходил между партами и уговаривал не спорить. Каждый, к кому он приближался, тотчас же замолкал, но принимался опять галдеть, как только Пахарев отходил. И тут он стал припоминать все то, что на этот случай рекомендовано педагогикой. Если школьники зашли так далеко, что забыли, где они находятся, надлежало сразу же замолчать и глядеть на них строго и укоризненно. И не выдавать своего гнева, хотя бы в тебе все ходуном ходило. Он так и сделал. И класс сразу стал стихать, начиная с передних парт. Ученики смотрели на практиканта с затаенным любопытством и задорным видом. Тогда Пахарев решил взять реванш. Он докажет им, что не отступит от плана урока. И он продолжал опрос, совершенно забыв о том, что как раз по его же плану время, запланированное на опрос, давно истекло. Он боялся глядеть на ручные часы, взятые для этого у Пегиной и положенные на стол…

Он торопился подвести итоги по прошлой томе, оценить ответы, выставить отметки.

Девочке поставил «уд», остальным «неуды»[9]. Школьники привстали и вытянули шеи, чтобы увидеть, какие отметки ставит практикант в журнал. И вдруг хором заголосили:

— Неправильно! Неправильно!

— Мура!

— Буза!

— Они знают Пушкина лучше вас.

Вдруг поднялся из угла верзила, это был второгодник и прославленный озорник. Все стихли.

— А почему отлыниваете, до сих пор не объясняете камер-юнкера?

Его поддержали:

— И классовую базу Пушкина обошли. Кто же он наконец: феодал, аристократ, дворянин или провозвестник капитализма…

И откуда-то, точно из-под земли, после всех сиплым голосом, нарочно измененным, кто-то протянул:

— За камер-юнкера, и за Болдино, и за все вообще вам тоже надо поставить «неуд».

«Какой ужас, — подумал Пахарев, — как это могут учителя работать по тридцать лет в такой атмосфере?»

Терпение его истощилось. Он чувствовал, что вот-вот сейчас сорвется в истерику, начнет кричать и топать ногами. Он отошел к окну и стал смотреть на волжскую даль с тайгой, озерами и куполами церквей на фоне серых деревень. По улице шла с бидоном пригородная баба и на всю улицу кричала:

— Молока! Молока! Молока!

Вот кому он теперь завидовал. Вольная как птица — орет как хочет и где хочет. А за спиной его опять воцарилась полная тишина. Он вдруг спохватился: ведь объяснение нового урока еще даже не начиналось. Он повернулся и уныло произнес:

— Сейчас мы приступим к следующей теме, к следующему заданию.

— Давно бы пора, — ответили хором.

— Как отразилось настроение декабристов в «Цыганах» Пушкина? Как он обратился к новому герою — «изгнаннику общества», «отступнику света», который жаждет свободы, иной жизни, чем та, в которой он жил? Ведь вам, должно быть, всем известно, что Пушкин был столбяной дворянин… Но хотя он и был столбяной дворянин…

Ему не дали докончить фразу, потому что со всех сторон вдруг посыпалось:

— Что? Что? Что?

— Я говорю, — повторил назидательно Пахарев, — что Пушкин был не простой, а столбяной дворянин.

Тут сдержать класс уже никакими силами было нельзя. Ребятишки хохотали до хрипоты, до слез.

— Ха-ха-ха! Столбяной дворянин.

— Осиновый!

Опять взрыв смеха.

— Дубовый!

Еще сильнее взрыв.

— Березовый!

Падали на пол, катались, дрыгали в воздухе ногами.

— Ха-ха-ха! Столбяной! Не простой, а столбяной дворянин!

В ужасе он посмотрел на часы Пегиной — время урока истекло. Резко прозвучал звонок, которому он был рад как избавлению. Ученики все еще хохотали. Склоня голову вниз, убитая, вышла из класса Пегина, за ней Ободов, качая головой, и добродушный, веселый и тоже хохочущий, закрыв половину лица ладонью, Николай Николаевич.

Пахарев вышел за ним ни жив ни мертв, и за спиной у него кричали:

— Опэчатка! Опэчатка!

И точно иерихонская груба на весь этаж и протяжно:

— Столбяной дворянин!

Пахарев не помнил, как вошел в учительскую, повалился на диван и закрыл лицо руками.

Следовало обсудить качество урока, но при виде совершенно отчаявшегося практиканта методист Ободов не знал, что предпринять, он по своей интеллигентности переживал, мучился, может быть, больше, чем сам Пахарев.

— С одной стороны, следовало бы обсудить, так сказать, допущенные Пахаревым оплошности, — говорил он, путаясь, сбиваясь, боясь обидеть практиканта, — с другой стороны, условия для его работы не были, так сказать, уж очень благоприятны и в некотором роде… вопрос становится чрезвычайно щекотливым.

Наступило тягостное молчание. Методист, как всегда, ждал определенного решения от других.

— Вам слово, товарищ Пегина, — сказал Рулев, — весело улыбаясь. — Вы уже и сейчас можете брать любой класс и вести его смело. Дело мастера боится. Но… иногда мастер дела боится, вот и получается чепуха… Ваши показательные уроки — самые образцовые в этом году. Выскажитесь откровенно, это будет вашему товарищу на пользу.

Пегина тяжело вздохнула и сказала:

— Никогда ученик не должен не только чувствовать растерянность учителя, но не должен даже подозревать о ней. Впрочем, это как в любом деле, например на войне. Солдаты, почувствовавшие колебания и беспомощность командира, уже наполовину деморализовались. Они не будут ему верить, не будут его уважать, они не пойдут за ним…

И, опустив голову и покраснев, она тихо заключила:

— Вам в этот класс больше нельзя ходить, Сеня. Вы себя перед ними дискредитировали. Вам дали уже прозвище «опэчатка»… Это страшнее всего — получить у детей прозвище: пиши — пропало. Помнишь у Гоголя: влепит прозвище народ, век не избавишься от него. Смех убивает. И словом тоже можно убить… Мы, словесники, это хорошо знаем и чувствуем…

Потом сказал Рулев:

— У вас пока нет ни малейшего навыка обучать и воспитывать детей, потому что вы решили загодя, что это такой пустяк, над которым и не стоит думать. Что для вас дети, когда вы справлялись со взрослыми… Глубокое заблуждение. Все руководства, которые вы читали, и инструкции, которые вам известны, не дают еще умения. Они только показывают путь, а путь-дорогу надо пройти самому. Все должен проделать сам: хочешь плавать, так надо и лезть самому в реку. Хоть гением будь, все будешь сперва пускать пузыри… Пузырей вы сегодня напускали достаточно, и я очень рад, что с этого началась ваша педагогическая практика. Впредь будете умнее.

Пахарев поднялся ободренным. Он пожал учителю руку и сказал:

— Ах, Николай Николаевич! Этот урок — самый лучший для меня урок за все три года пребывания в институте, хотя уроков и кроме этого я успел уже получить немало. Но видно, век живи — век учись. Ведь я и в самом деле держал в узде целое село и вообразил, что этого достаточно, чтобы справиться с «малышами». Наивная самонадеянность.

С тех пор Пахарев подружился с Николаем Николаевичем, бывал у него на уроках и многому научился. А главное, освободился от большой части неоправданного юношеского самомнения. Перед Пегиной уже не кичился своим жизненным опытом и начитанностью по древней и новой истории. И охотно принял ее дружбу.

Загрузка...