Пахарев, пробывший на родине около месяца, выследил все интриги Гривенникова и собрал доподлинные справки. Он был реабилитирован вместе с Бестужевым. Гривенникову пришлось-таки уйти из института «по собственному желанию».
Пока шло разбирательство, Пахарев пропустил часть лекций и зачетную сессию. Теперь он должен был просиживать не только дни, но и ночи, чтобы как-нибудь выкарабкаться из острого цейтнота. Сдав экзамены, он напоследок зашел в институт, чтобы попрощаться.
В институте учебные занятия уже закончились. Он был пуст и безмолвен. Только подле окна на стопочках книг притулились, скорчившись, две молоденькие студентки-первокурсницы и, как галчата, глотая воздух, долбили вслух конспекты лекций.
Нефедыч, увидя его, так весь и просиял от радости:
— Драгоценный Семен Иваныч, прозеленел-то весь, батюшка, вчуже больно. Ну вот и отлично, я сейчас одним духом Давиду Григорьичу доложу…
Он затрусил и вскоре вернулся, сказав, что ректор ждет. Давид Григорьевич был один в своей ректорской, сидел за столом. Он улыбнулся и подал руку:
— Ну, рассказывайте. Что к чему и как там?
— Сдал. Не очень блестяще. Но что делать? Товарищи-то уже на работу устроились.
— Хорошие ребята ваши друзья, не уклонились от своих обязанностей. Да и вообще-то ведь защищать права другого — значит защищать свои права…
Прощаясь у дверей, он вздохнул и добавил:
— Н-да! Право на высокое чувство надо выстрадать…
Пахарев на всю жизнь сохранил перед ректором глубокое благоговение в сердце…
Теперь он жил в комнате один. Только его постель и осталась в углу. На полу валялись исписанные тетради, замусоленные учебники, окурки, конфеты, корки хлеба. Запустение. Все товарищи разлетелись по разным местам страны. О! Эти вечные «причалы» и «отчалы» молодежи, подобно выводкам перелетных птиц, отлетающих из насиженных мест в далекие края, чтобы там свить свои новые гнезда.
Тетя Феня пришла в комнату утром, когда Пахарев еще спал. Он проснулся и вдруг увидел ее, убирающую мусор после студентов.
— Я сам, тетя Феня! Сам… Нахламили, черти, и уехали.
— А ты, видать, беззаботный, — сказала тетя Феня, — все дрыхнешь. Сколько же эдак можно? Другие уж давно к месту определились, денежки лопатой гребут. Вон Федор Петрович уж в новой шляпе щеголяет, в шагреневых штиблетах. Мне коробку конфет принес, сдержал слово.
— У Федора Петровича связи, — ответил Пахарев. — У него боевые товарищи с гражданской войны все на ответственных постах. А я без протекции, тетя Феня. Меня в городе не оставят.
— Эх, погляжу на тебя, какой же ты недотепа. Сходил бы в губком, похлопотал бы.
— Этого еще недоставало. Так вот меня именно они теперь и ждут, так уж обо мне и скучают.
— Ну как хошь. Только знай, скоро мы будем клопов морить, все кровати вынесем во двор. Всю мебель уберем к ляду. И ты отсель убирайся. Ночевать будешь на лестнице.
— Мне все равно. Что я? Разве Юлий Цезарь или Наполеон Бонапарт? Я — обыкновенный смертный. Меня баба на полосе родила и в подоле домой принесла. Буду и на лестнице. Бедность не порок.
— Все вы так говорите, пока студенты. И бедных страсть жалеете. А как только оперитесь, да вылетите из клетки, да на должность встанете — не подступайсь. Каждый вертелся как бес: тетя Феня, тетя Феня, ссуди четвертак на папиросы, завтра отдам. А там, глядь, при встрече и не кланяется.
— Ну вот, тетя Феня… Я же не такой.
— Все одним миром мазаны. Да ведь я не обижаюсь. Мало ли нашей сестры, старух, встречается в бедовой студенческой жизни, да каждую и помни. Голову-то надо с пивной котел. Ну, так ты иди к начальству скорее. Один-одинешенек остался, неприкаянный.
Он пошел к Бестужеву. Его встретила Катиш по-домашнему, в шелковом пеньюаре. На этот раз она была подчеркнуто любезна и даже, пожалуй, ласкова.
— У меня было предчувствие, что вы придете. Я выразить не сумею, как благодарна вам за Стефана. Это так благородно с вашей стороны, так благородно…
Она провела его в комнату Бестужева, в которой осталось все по-прежнему. Нестеровский Лев Толстой все так же висел на видном месте. Когда она стала рассказывать, что Бестужев не захотел остаться в Поволжье, а уехал в Мурманск, глаза ее налились слезами:
— И почему так далеко, в самый холод, я не понимаю. «Чем дальше, тем лучше, — говорит. — Дальше едешь — тише будешь… — Спохватилась: — Такого квартиранта я уже не найду. Студенты как перелетные птицы. С севера на юг, с юга на север снуют.
Она принесла книгу и отдала Пахареву:
— Это вам от него на память. Пахарев нашел в книге записку:
«Семен! Уезжаю сознательно от могил предков. За все доброе — спасибо. Наверное, больше не увидимся. Вы — человек, которому, может быть, суждено не потеряться в мире. У вас есть драгоценное свойство оберегать душу. Бестужев».
— Вы куда? Я сейчас приготовлю кофе.
— Спасибо, но мне надо торопиться. Разузнать что и как, я один остался неустроенным.
— Заходите иногда. Я тоже на службе. Рубль стал устойчивым и появились товары. Я — в ателье мод, модельером. Скоба, дом пятнадцать. Если понадобится, подберем и материю на костюм, и фасон. Всегда к вашим услугам.
— Я на моды неразборчив, да и не охотник.
Он пошел проведать и коммуну Ивановых. Там стоял дым коромыслом. Увязывались, укладывались к отъезду. Вещи была расставлены на полу, портрет Блока косо висел на гвозде. На составленных корзинах и чемоданах стояли бутылки с пивом, незатейливая закуска. Гости сидели на полу. Маша, красивая, холодная, неулыбающаяся, одетая, как монахиня, в черное, указала Пахареву место у стены:
— Хочешь пива, наливай сам.
Вдовушкин был навеселе, подвел к Пахареву завитую особу, пухленькую, с ямочками на щеках, и сказал:
— Моя благоверная. Зовут Клашкой. С незаконченным средним образованием. Чем хлопотать на месте, еду туда готовеньким. А ты как?
— Да я же и места пока не получил.
— Тебе, брат, достанется в самом отдаленном районе, ибо все теплые места мы предусмотрительно заграбастали. Я еду к родным жены в Мурашкино. Отец уж прислал невестке заочное благословение.
Он потрепал жену по плечу:
— Женился, вот и будет у меня дом — полная чарка. А ты как по этой части?
— Да еще и не думал.
— Зато за тебя думают. Одна дева убивается, я знаю. Бесчувственный ты чурбан, хотя и вирши крапаешь. По глазам вижу, знаешь сам, кто по тебе сохнет.
Пахарев покраснел:
— Думаешь, Пегина? Все выдумки. У нас чисто товарищеские отношения, не больше. И ни с той ни с другой стороны не было даже намеков… или каких-либо таких мыслей.
— С твоей — да. Ибо — слеп. С ее стороны — трагедия.
— Пустяки!
— Давай сосватаю.
— Нет уж, не стоит.
— Тогда хватим на расставанье «по последней». Отец у меня пил всегда только «по последней» целыми неделями. И сын пойдет по стопам отца.
— Леонтий, нельзя! — Жена вырвала из рук Вдовушкина стакан и выплеснула пиво за окошко. — Я никакого алкоголя не допущу.
— Скована жизнь! — сказал Вдовушкин, и все рассмеялись.
Иванов укладывал столярный инструмент в фанерный ящик и одновременно рассказывал о Починках, куда он едет вместе с сестрой учительствовать.
— Починки — это центр цокающего диалекта. Там говорят: «чарь», «чай»… «Хоцу вскоцу, хоцу не вскоцу». И вот там-то Машеньке предстоит обучать детей русскому языку.
— Ничего не дается без усилий, — докторально заметила Маша. — Верблюду, чтобы достать колючку, и то надо натренировать тело…
— Да, вы знаете, — сказал кто-то из гостей, — новость: Адамович оставлен при кафедре Московского университета. Этот будет профессором. Вот уж умеет работать.
— Всякий может быть профессором, — сказала Маша, — стоит только захотеть научиться делать усилия. Без шлифовки и драгоценный камень не блестит. Вон Кораллов блестящих способностей, а пустышка. Вы слышали, он сочиняет куплеты для трактирных певцов, сам выступает с гитарой в качестве мелодекламатора.
— Все устраивается в этом мире, «выходит на круги своя» по Пифагору, — сказал Вдовушкин. — Прохожу я Балчугом и вижу вывеску: «Кустарные изделия Гривенникова»…
— Всю жизнь носил маску, — произнес Пахарев.
— Душа и маска — извечная социальная проблема, — заметила Маша. — Вон Поликарп уже делает карьеру: уехал подальше, на Кавказ. Но вот увидите, окажется, в столице. Ловок, увертлив. Привык стоять на виду. Таких я не люблю.
— Ты никого не любишь, — сказал Вдовушкин. — Чтобы любить, надо иметь сердце.
— А у тебя, Леонтий, кругозор двухспальной кровати.
— Согласен. Порок, — он ткнул себя в грудь, — никогда не подымется до величия ледяного целомудрия.
— Очень ослоумно, — отрезала Маша.
— Ты сурова в оценках людей, Маша, — ввязался в разговор Пахарев. — Поликарп талантлив и энергичен, а энергия — половина успеха.
Иванов возразил:
— Поликарп не так талантлив, как честолюбив. Маша угадала, но не все поняла. Честолюбие в некоторых случаях заменяет талант, если оно сочетается с доброй волей. Честолюбие возбуждает в таком случае все стороны души. Честолюбивые и добрые люди всегда ищут коллектив, деятельность. Честолюбие несовместимо с уединением… Слава и покой не укладываются под одной крышей. Недаром Поликарп избрал шумный город.
Чокнулись, перебрали памятные случаи из своей жизни. Грустно было расставаться. Еще около часа толпились в коридоре, восклицая, прощаясь друг с другом.
— Теперь мы станем все другими, — сказала Маша. — Каждый погрузится в свое новое дело.
— Ну, Пахарев, — сказал Иванов, — если достигаешь известности, про нас не забудь. Мы жили бедно, но содержательно. Тебе суждено много преодолеть. Учитель в провинции и швец, и жнец, и в дуду игрец… Прощайте, братцы, дайте я вас расцелую.
Расцеловались и разошлись.
Город спал, проходили, громыхая, последние трамваи. Пахарев шел пустынной улицей к студдому, грусть его разрасталась, и он знал, что этот момент отделяет его от прошлого непроходимым рубежом.