Сенька прибыл в родное село в пору вывозки навоза. Ворота всех дворов были сняты с петель. И видно было, как девки и бабы во дворах, в подоткнутых выше колен сарафанах, железными вилами накладывали в телеги сопревший за зиму навоз. Двери и окна изб тоже были открыты настежь. Солнечные зайчики играли на стеклах окон; так и горел позолоченный крест на сельской колокольне. Подле пожарного сарая у пустой рассохшейся бочки возился пожарник Степка Клок. Он увидал Сеньку, но не поднял головы:
— А-а! Приехал, брат, наши духи нюхать.
Весь народ был на улице, работал; кажется, даже само солнце работало, палило изо всех сил. Запахом развороченного навоза, свежего дегтя, которым смазаны оси телег, пронизан был стоявший в неподвижности сам горячий воздух. Несмотря на то, что все копошились и двигались, было тихо на улице. Сеньку охватило возбуждение. Он жадно разглядывал улицу, эти огороды в плетнях, соломенные повети изб; все кудрявилось в садах и огородах, буйно росло. Село обстраивалось, прихорашивалось. За то время, что была война и революция, даже солому скормили с крыш, деревня захирела. А вот теперь опять залечивались раны. Раскопаны палисадники, обсажены избы тополями, молоденькие березы, рябины тут и там. Сенька кланялся старушкам, которые из-под ладони серьезно разглядывали его:
— Это ты, пострел, так вытянулся? Сенька? Не узнаешь, стал барином. Такой нарядный.
Ребятишки гурьбились около него и следовали за ним. Он подошел к своим воротам.
В глубине двора стоял впряженный в старую телегу, так и прозванную навозной, старый Гнедко, брюхатый, лохматый и облезлый, с которым, однако, отец не хотел расставаться. На телегу все домочадцы, в том числе и малолетний брат Евсташка, торопливо накладывали навоз, пыхтя, молча, не разгибаясь. Все они заметили Сеньку, но никто не оторвался от работы. И только когда наложили целую телегу и, вскочив на нее, отец потоптался и воткнул сверху вилы, Сеньку окружили и остановились в недоумении: не знали, радоваться его приезду или горевать.
— Вернулся все-таки, значит, — сказал отец с возу.
«Напрасно я написал домой, что попал на хорошее место, — решил Сенька, — вот теперь расхлебывай…»
Отец хмуро подал сыну заскорузлую, негнущуюся кисть руки. Потер свою ладонь о его ладонь…
— Стало быть, того, не понравилось на ярмарке-то. Приехал. Ишь ты, голова, какое дело-то. Давно нашего плохого духу не нюхал. За три года-то, чай поди, отвык.
— Да, отец… Вот хочу тут оглядеться немного.
— Оглядываться будешь потом, — ответил он точно бы недружелюбно. — А ты свези вот сперва удобрение на задворки. У меня руки зудят, отваливаются. День-деньской копаюсь в навозе как жук.
Мать встряла:
— Погоди ты, отец, — повисла на шее у Сеньки, — и побледнел-то как — город, видать, не дом родной. Сейчас я растурюсь, самоварчик поставлю.
— Не надо, мама. Чай пить будем потом, когда я с делом управлюсь. Давай, отец, вожжи, я повезу в самом деле.
— Наряды городские снять, Семен, придется, — сказал отец. — А то смеяться люди добрые станут. Как жених вырядился. Неужто в городе каждый день в новой одежде ходите?
— Да, отец.
— Вот бить-то вас некому. Видать, в городах порядку еще нету. А в деревне, слава богу, все стало на хорошее место. И хорошие люди опять в чести, и вольная торговля не возбраняется, и мужика не притесняют, и по амбарам продотряды перестали лазить… И помещикам капут. Только вот наш Иван у всех как бельмо на глазу. Комсомольцы против бога горлопанят. Да я так думаю, чай, и им скоро все это надоест.
Сенька сбросил с себя городское платье, облекся в залатанные солдатские обноски старшего брата, напялил на себя отцов картузишко, лапти на ноги. Отец оглядел его и остался весьма доволен.
— Ну вот, теперь ты на линии. Настоящий мужик.
Он подал Сеньке жирные, в навозе, вожжи:
— Поезжай садом. В случае упадет что с возу, на свою землю упадет. Дерьмо нам дороже золота.
— Помнишь, батя, целые годы мужики навоз не вывозили, при комбедах. Никто дворов не очищал. Коровы стояли в навозе по брюхо. Каждый рад был, ежели бы кто двор его очистил. Валили удобрение в овраги.
— Совсем другая была епоха. Каждый хотел умнее мужика быть. А уж куда… Указывальщики, кроме карандаша, в руках ничего не держали. Про то сейчас забудь. Забудь про то, как в комбеде мужиков на три части делили: беднота всех лучше, кулаки — дерьмо, а середняки — середка на половине. Бедных в лучший сорт людей произвели. За границей, я слышал, над этим очень смеялись. Была нескладица, ну и расплачивались за это. Боялись скот разводить, осеменять поля, кому охота в кулаки попасть. А теперь всяк норовит выйти в поле раньше соседа. Потому — новая политика. Партия не против: обогащайся кто может. Ну, мужики теперь как с ума посходили. Когтями землю роют. Устали не знают. Погляди-ко в поле на рожь. Вздыбилась, как море волнуется. Откуда что взялось. А вечером увидишь на выгоне стадо — не узнаешь. От ныли небо застит. Другая епоха, — подтвердил он внушительно и с удовольствием. — Хоть сей что хошь, хоть разводи что хошь. Распеленали нас навовсе. Весь мир, не только Россию, в молоке утопим, в масле. Только нам не мешай…
— Помешаешь… До времени потерпим, а тут и возьмем свое. По Ленину…
— Ишь ты, беда какая… Так ты езжай садом, полегоньку, как я сказал.
Сенька поехал садом и не узнал сада: все прибрано, улажено, ухожено, сорняки везде выполоты, стволы деревьев побелены, обрыты, сухие сучья подпилены, на новых плетнях задорно вился хмель. Вишни — как кровяной закат. На усаде — конопля, поезжай на тройке — утонешь. Все зеленело, благоухало, росло. Нигде ни одного праздношатающегося на дороге или на селе. Малолетние дети и те что-нибудь делали на огородах, в поле, на усадьбах. Точно все находились в хорошо слаженной мастерской. Телята и козлята паслись на приколах при дороге, где были клочья ничейной травы. Отремонтированные мельницы-ветрянки весело махали крыльями день и ночь. Нивы, сады были огорожены добротным частоколом или плетнями. На усадах стояли чучела, охраняли посевы от наглых птиц. Пустыри, заросшие некогда бурьяном, везде распаханы и усажены молодыми саженцами или подсолнечником. На ветлах прилажены новые скворечницы, на коньках домов жестяные флюгеры или деревянные петушки. Наличники выкрашены, стены изб помыты, крапива в проулках выдергана, зеленый ковер подорожника покрывал землю везде в непроезжих местах. За наличниками ворковали голуби, невесть откуда появившиеся.
— Обросли все до новой стрижки… А мать-то как вырядилась; каково-то будет дальше. Жизнь в самом деле тут пошла по новому руслу. Передышка. Какой ей срок даден? Три года назад мы знали содержимое всех амбаров, а сейчас попробуй-ка — «культурные хозяева»!
Вечером пригнали стадо, и Сенька увидел на выгоне густую отару овец, табун лошадей, множество тучных коров. Они еле протискивались в загоне между двух рядов прясел, охраняющих от скота посевы. Блеяние, мычание, ржание раздавалось над селом. Сенька был потрясен этой картиной. Ведь совсем недавно по разгороженному выгону, по полям, поросшим бурьяном, уныло брели всего каких-нибудь десятка два одров, пригнанных с фронта, да пять-десять захудалых коровенок.
— С чего это взялось, отец?
— Дай только нам волю, так мы всю землю в сад превратим. А на лугах будут пастись во всей красе горбатовки и холмогорки. Ты только волю нам дай…
— А козы зачем, не пойму? У нас, помнится, коз на селе не бывало.
— Теперь каждая убогая старушка, сирота и вдова хочет скотину иметь, хотя бы и махонькую. Корову завести не под силу, так заводят коз. Что там про серую деревню думают, интересно знать, самые ученые люди? Не нравится им это послабление мужику…
— Ученые думают — это временная поблажка.
— Час, да наш, — ответил отец. — Не раз на этой стезе споткнетесь… Хотите без мужика обойтись. Не выйдет. Кишка у вас тонка.
Невестка — жена старшего брата — пригнала ко двору косяк скотины. Никогда столько не было у Пахаревых. Тут толкались подтелки и овцы и две бурые коровы. Скотина заполнила весь двор. Возбужденный отец ходил по двору как царь, тут было его мужицкое царство, любовно гладил каждую скотинку, попавшую под руку, проверял нагул, выросток шкур, тонкость руна, молочность и пригодность вымени.
— Довольно вам тут, ироды, — восторженным от полноты счастья голосом журил он. — Как огрею вот… Смотрите у меня… Будете подминать свежую траву под ноги… Не хочешь — не ешь…
Невестка и мать с подойниками в руках перекрестили коров, пошептали над ними молитвы, отвели к воротам, ближе к свету. И вскоре послышалось мерное цирканье струй молока в жестяные подойники.
— Стой, Красавка, стой, милая, — шептала мать, — не лягайся. Сейчас мы тебя как раз облегчим. Анна! — кричала она невестке. — Отрежь ломтик ситного да дай Красавке. Слишком нравная пришла нынче. Ну, стой, матушка.
Ломтик ситного? Корове?
В ту пору, когда Сенька работал в комбеде, коров кормили только гнилой соломой, снятой с крыш, а ситного и люди не видали. Чудеса!
Невестка принесла краюху хлеба и, вырывая из нее мякиш, стала давать его корове. Та перестала лягаться.
Стоя за столбом у клетки, Сенька слушал этот разговор.
— Анна, — сказала тихо мать, — что-то негоже судачат на селе про Сеньку.
— Старикам это ни к чему. А девки да бабы, те языки распустили. Особенно вдовы молодые. Видали его на улице чисто одетым. Батюшки, видать, на хорошей должности был. И зачем в деревню вернулся… Вон на крыльце у соседей уж собрались девки. Принарядились, наштукатурились, выставили крашеные рожи, как лукошки… Так глазами-то и зыркают. Известно дело, натерпелись без парней-то, так всякому рады: «Сенька приехал… Сенька приехал… Может быть, женится…»
— Зубоскалки, балаболки. Как раз дурня окрутят. Беда с ним, с Сенькой. Ты пусти по селу молву, что от этих самых проклятых книг он немножечко тронутый…
— Ой, маменька, не могу. Такой он у нас говорун и не из тех, чтобы за глупого слыть. Уволь, маменька, язык у меня не поворотится. Загодя скажу: меня же поднимут на смех.
— Эка важность — поднимут на смех. Замужней бабе чихать на смех людской, был бы муж в спокое. Так ли говорю?
— В этом ты, маменька, права. Только ведь девок не урезонишь. Они, как воронье, падки на парней. Да и куда от них деться парню? Парни теперь в девках, как в малиннике. У соседей — девки-невесты, табуны их бродят на околице. Сама земля Российская только на девках и держится: погляди-ко, они и в поле, и в огороде, и в саду, и в дому. Девка и пашет, и косит, и урожай убирает. Нынче девка — коренной двигатель.
Мать тяжело вздохнула:
— Ой, беречь надо Сеньку. Молодо-зелено, в голове один туман. А девка пошла бесстыжая, только помани, пойдет без пряника. Под каждого калеку готовы лечь.
— Что поделаешь, — ответила невестка. — Справных, цельных мужиков мало на земле осталось. Так и калеке будешь рада… Скучно им. По селу ходят, от тоски скулят, каждой мужика надо, а где его взять? Мужик, он в грязи не валяется. Вся родная сторона мужицкими костями усеяна. Инда ужасть забирает.
— Тогда вот что скажи девкам, Анна. Он, мол, ученый, и у него в городе богатая невеста на примете есть. Стриженая, завитая, в короткой юбке, не вам, мол, чета. Пускай не надеются. Наша девка-растрепа ему не пара. А за Сенькой в то же время доглядывай да меня оповещай. Ой, беда нынче не только с девками, а и с парнями. Девки на шею сами вешаются, а парни тому и рады. А при таком разе ему и жены не надо. Грех только один. Бывало, ему исполнится семнадцать лет, тут же ему и бабу под бок. Он сразу и угомонится. А нынче моду взяли не с женами-то спать, а с полюбовками, по-городному. Да разве это мыслимо, чтобы спать с чужой бабой, невенчанной. Грех это смертный. И поп говорит: не пожелай жены ближнего своего. Помяни мое слово, новая власть пока по недоглядке эту пакость терпит, погоди, она и тут порядок наведет.
— Зря много девок развелось, маманя. Родили бы больше парней, а то на одного хворого десять здоровых телок приходится. Ну и прокудят… ведь природа, маменька, она свое требует…
— Да ты это что? — сердито вскрикнула мать. — Словно как оправдываешь смотниц этих. Нет мужика — терпи. Стало быть, такая тебе вышла планида. Христовой невестой в мире живи, разве это плохо?!
— Не все терпеть-то могут, маменька. Иная по зрелости своей и неустойке только на мужика глянет, тут же озноб ее и прошибет. Всякие ведь на свете бывают.
— Бога вы не боитесь. И ты тоже. У человека душа есть. Она может с плотью, как с врагом лютым, бороться и побороть, коль чистая душа да сильная. Бывало, в мою пору все девки, которые замуж не выходили, вековушками звались и обет богу давали в чистоте быть. Так и сейчас надо. Мало ли дел на миру. Церкви украшай, над покойниками читай, нянчи племянников, бедным помогай, сирот приголубь. Живи. Не в плотских делах счастье. Душе не так земля нужна, как небесная твердь. Нет, нет, Анна. Всякая тварь на земле не зря живет. Поэтому и девка живи только для души, коли не пришлось жить иначе… Жизнь не на шутку нам дана. Будет, отшутились. Бывало-то, честь блюли в первую голову. Совесть была, душа, бог-вседержитель. Ну, дальше докладывай, что бабы калякают.
— Жениться, говорю, ему чересчур рано. Все ученые в этом и не нуждаются. Они над книгами ломают ночами свою головушку, с книжками и спят… А тут встревает Грунька, пусть, говорит, только на околицу он выйдет, после нас он и книжку не захочет.
— Грунька? — испуганно переспрашивает мать. — Царица небесная, она уж пронюхала, быть беде.
— Да, маменька, Грунька. С утра зубы скалит: «Не спрячу Сеньку, шило в мешке не утаишь». Баба чересчур баская.
— Ах, наказанье божеское на меня. Сохрани, господь, с Грунькой ему связаться. Гулена. Цвель. Ни стыда ни совести. Все командированные из района у нее ночевали. Анна, — приказала мать строго, — следи, чтобы к Груньке он ни на шаг не подходил. Да я ему и сама скажу. Ты вот что, убери его городскую сряду, в сундук запри. Пускай все лето замухрышкой ходит, в отцовской рубахе. К девкам стыдно будет подойти-то.
— Да полно, маменька, для девок будь хоть в рогоже, только бы мужского пола. Столько артелей девок — и все порожние ходят. Налились соком при довольной жизни как яблоки антоновские. Дурь сама в головы так и прет.
Они принялись шептаться, и Сенька ушел в избу. Бабы нацедили в кринки парное молоко и подали ужин. Подали щи с потрохами, густота такая, ложка стоит. Подали гречневую кашу с подсолнечным маслом. Подали молоко с ватрушками по колесу. Мать с умилением смотрела на уплетающего за обе щеки Сеньку и все потчевала, все потчевала. Старалась, чтобы он как можно больше съел. Сеньке даже дышать было трудно, до того набил брюхо.
— Вот что, мать, — сказал отец, облизывая ложку, — ты приготовь мне блинчиков поутру в дорогу да пораньше разбуди. В Лапшихе аглицкая свинья опоросилась и поросят продают. Отменная порода, из-за моря привезена, хочу пустить пару поросят, до покрова выкормлю. Верная выгода, свинина в ход пошла. Денег вот не хватает, так я возьму сотню-другую яиц да зайду на базар. Досветла расторгуюсь.
— Погоди, отец, — ввязался Сенька, — у меня деньги есть, и идти на базар тебе не стоит.
— Откуда деньги у тебя? — изумился отец.
— Заработал.
— Дивно. Говорят земляки, заработал ты по шее от Обжорина, не больше.
— А ты смотри!
Сенька принес из горницы свою куртку и выложил из нее новенькие червонцы. Мать, отец, невестка оцепенели. Они выговорить ничего не могли и только ощупывали и разглядывали на свет хрустящие червонцы, потом переводили взгляд с денег на Сеньку, с Сеньки на деньги.
— Оставляю себе двадцатку на учебники, а это забирай, — сказал Сенька.
Но отец не брал деньги:
— Ты мне скажи, откуда они взялись? Такие деньги трудом не достаются.
— Это верно. Только деньги эти мои, — ответил Сенька.
— Не возьму! — сказал отец. — Греха на душу не приму. Деньги чужие.
— Ну вот еще! — Сенька вспылил. — Говорю, за один месяц сам заработал.
Мать заплакала:
— Отец, не бери. Бешеные деньги никогда не бывают трудовыми… Куда нам глаза девать на старости лег.
Сенька принялся ее утешать:
— Какой вздор. Неужели вы меня вором или разбойником считаете? Уверяю вас, я на это не способен.
— Нет, нет! Отдай деньги тому, от кого получил. Добрые деньги так просто в руки не даются.
— Да вы послушайте, чудаки. Так я же при богатых людях состоял. Подашь обед богачу, который с девками сидит да валандается, — и тут же рубль на чай. Подымешь с полу платок — полтинник. Вычистишь ботинки — двугривенный.
— Значит, деньги шальные, неправедные и поганые. — Мать отодвинула деньги с омерзением. — Спаси нас бог от них. Снеси обратно или выкинь в яму и закопай.
— Погоди, мать, — возразил отец. Он не мог оторвать от денег жадного взора. — Что поделаешь? В городе у всех деньги глупые, кроме рабочего люда. Прилетают деньги и улетают так же бестолково. А при гульбе и запоях деньги пьяные. Ничего, мы им найдем место.
Он начал считать деньги, и от волнения руки его дрожали.
— Только не скотину покупать на пьяные деньги, — сказала мать. — Нечистые деньги для этого дела, чай, непригодны.
— Ну ладно, — согласился отец. — Яйца приготовь, я их все-таки продам. А эти деньги в таком случае пойдут на сено.
Отец завернул деньги в тряпочку, сверток перевязал лыком, засунул сверток в старый подшитый валенок, валенок затискал в ящик, а ящик зарыл в подполье.
— Так-то целее будут.
После этого мать зажгла фонарь и пошла провожать Сеньку до постели, постланной на конюшнике на ворохе свежего сена, которое пахло пряно и ароматно. На сено кинули дерюгу; мешок, набитый куриными перьями, положили в изголовье; на окутку — отцовский кафтан. Давно Сенька не спал на такой славной постели.
— Если кафтан не погодится, в нем много блох, или жарко станет, а может, шерсть будет царапать лицо, возьмешь с загородки попону Гнедка, она полегче.
Мать перекрестила его молча. Сенька растянулся на дерюжке и тут же утонул в пахучем сене. Так было сладко лежать после тяжелой работы на вольном воздухе да еще после сытного ужина. Мать все стояла с фонарем в руке и озабоченно глядела на сына.
— Послушай меня, глупую старуху, Сенюшка, — сказала она. — Уж ты не пеняй на меня. Кроме добра, я тебе ничего не желаю. Христом-богом прошу — не ходи гулять на околицу. Кроме деревенских неприятностей да всякого худа, ничему ты там не научишься. Не твоя компания. Серость наша неприглядная. Возьми лучше книжечку — да и на травку под яблоньку. Шмели гудят, птички щебечут, одуванчики кругом — и читай себе да почитывай.
— Ну вот, мама! Неужели я дикарь какой, буду знакомых сельчан сторониться. Как-то даже нехорошо. Скажут, курса еще не кончил, а уж зазнался, нос подымает, точно барин.
— Ты хоть и не барин, а ученый, не нам чета. А они — девки, как ни говори, а все черная кость.
— Да ведь и я не белая.
— Нет уж, ломоть отрезанный… Гусь свинье не товарищ.
— Кто гусь, кто свинья?
— Тьфу ты, не перечь матери. Ой, не избежать мне горя с тобой. Горе мое горькое, — она завопила. — Не ходи ночью в проулки, где девок тискают, не якшайся с шантрапой. Не встречайся ты с Грунькой. Не узнаешь ты ее, она совсем другая стала. Неопределенный человек.
— Да ты не плачь только, не стану я с нею встречаться, коли тебе так надо. Ведь мы знакомы-то с нею только по работе в комбеде.
— Ну, ну, знаю. Да ведь молодо-зелено. А грех да беда на кого не живет.
Она смахнула с морщин слезы, еще раз перекрестила Сеньку и спустилась по лестнице вниз, держа фонарь над собою. И сразу темнота обступила его со всех сторон. Только в дырку повети глянула сверху яркая звездочка. А в хлеве внизу дышала корова, жевала жвачку, иногда возились куры на насесте или сонно хрюкала свинья.
Тело сладко ныло от работы, но голова была возбуждена до предела, и он не мог заснуть. Он все думал. Он думал о Груньке, от которой его предостерегала мать.
Грунька когда-то была активисткой в комбеде. Исполняла в спектаклях роли забитых девушек. Говорила робко, была круглолица, румяна, тоненькая, но пышногрудая. Выросла она в ужасной бедности. Мать — солдатка, имела пятерых детей и ходила по миру. Груньке на гулянку даже выйти не в чем было, и по праздникам она сидела на завалинке со старухами или одиноко бродила по лесу, собирая грибы и ягоды. Назло богатым Сенька открыто приходил к ней домой, чтобы поднять к ней уважение, подчеркнуть, как ее ценят в ячейке комсомола. Он проводил тогда в жизнь установку — «опираться на бедноту». Грунька охотно позволяла себя перевоспитывать. На ликбез пошла первая, сняла икону со стены, выступила на сцене и не пропускала ни одной политической беседы. Она нашла свою среду и была рада.
Изо всех сил Сенька старался ее развить. Она даже вошла в сельхозкоммуну, которую комбедовцы организовали на помещичьей земле. С тех нор как Сенька уехал учиться, Груньку он не видал.
Предостережения матери отдались в его сердце болью, и он не мог успокоиться.
Наступила глухая ночь.
Смолкла гармошка на селе. Но в тесном проулке за забором девки, сжавшись в круг, заунывно пели:
Я стояла у ворот,
Спросил прохожий: кой те год?
Совершенные лета,
А никем не занята.
Голоса девок, эти знакомые простые припевки еще больше его растревожили. В них вся глубина девичьей печали, которая понятна была ему. Вдруг Сенька услышал, как в задние ворота тихо, робко постучали. Он приподнял голову, притаил дыхание и прислушался. Стук повторился настойчивее. Сенька слез с конюшника и отворил задние ворота. Там у рябины в лунном свете он увидел Груньку. Она осторожно шагнула навстречу ему и сказала умоляюще:
— Сенька, прости меня. Я к тебе с докукой.
И заплакала, склонив голову на грудь и утирая глаза уголком косынки.
— Ну, ну… Что тебе? — спросил Сенька.
— Зайди ко мне на минуточку.
— Да ты что? С ума сошла?
— А бывало, заходил, не боялся, когда в комбеде начальником был. А как только ученым стал…
И плечи ее задергались.
— Ладно, ладно. Только не сейчас. Понимаешь? Ведь люди же кругом.
— Бывало, ты и людей не боялся.
— Да я и сейчас не боюсь. Но все-таки, знаешь, какие длинные языки у баб.
Она перестала плакать и показала ему свое лицо, сдвинув косынку на затылок и обнажив пышные русые волосы. Он увидел другую Груньку — расцветшую, налитую бабу.
— Ну как, Груня, дела-то?
— Ты приди. Я все расскажу. Не найду вот себе дела.
— Как же так? Ты всегда была работницей примерной.
— Никто не берет и в работницы-то.
— Не может быть!
— Время-то, Сенечка, другое. Бедной власти нету на селе. Хожу на поденку от случая к случаю, когда горячая пора да кто-нибудь позовет. В общем, с голодухи не умираю.
Сенька был удивлен, так все это было неожиданно.
— А замуж так и не вышла?
— Куда там! Кто меня замуж возьмет? Молодые парни уходят в город, вот как ты, лучшей доли ищут, хотят выдвинуться. А если они женятся там, то на образованных. Да и где парней взять? Все на войнах перебиты.
Они стояли понуро, не зная, как закончить разговор.
— Я вся тут. Ни обуть, ни надеть, — продолжала она. — Справных девок девать некуда. Я уж давно ищу хоть бы калеку какого-нибудь или вдовца многодетного. На детей пошла бы охотно. Но нынче и вдовцы норовят справных девок взять. А в нас, вековушах, парни как в мусоре роются… В город ушла бы, в прислуги али как, в посудницы. Да ведь разве в этом тряпье в город пойдешь. Засмеют на дороге и в город не пустят.
Она распахнула платок, которым укрывала плечи, и он увидел на ней давно обносившуюся кофту и старенький сарафанчик.
— Поглядят — и сразу откажут. Да и в городе нашей сестры хоть пруд пруди. Ведь я до сих пор еще неграмотная. Что на ликбезе узнала, все забыла. Теперь бедноте — капут. Ей-ей, Сенюшка, наша пора отошла. Крупнов, которого ты как липку обдирал, теперь и царь и бог на селе. И уж он не кулак, а культурный хозяин прозывается. В почете. Ему партейцы руки жмут. На выставках дипломов нахватал за лучший породистый скот. Нет, Сенюшка, твои надежды были напрасные: еще годков пять, ты говорил, и мы в царстве справедливости и правды.
— Ну это не твоего ума дело, — сказал Сенька. — Социализм возьмет реванш. Вот увидишь.
— Заграничными словами от беды не откупиться. Ты вот во все глаза погляди на село-то. Сам поймешь. Прежнего ни капельки не осталось. Крупнов да Семен Коряга, которых мы кулачили, если входят теперь в сельсовет, как все вскакивают. Каждому хочется им угодить, первое место уступают. Твой брательник и тот перед ним тушуется, с красной книжкой в кармане. Я, заметь, не вру.
Сенька вспомнил, как вскакивали в ресторанах люди, когда входил мехоторговец, и поморщился.
— Везде это, Груня, началось. Кто кого. Да, жизнь, она хитрая, шельма.
— То-то и есть. А ты мне перечишь.
— Шутки плохи, — сказал он.
— Куда хуже. Теперь меня везде за прошлое травят. «Активисткой» прозвали. Вот «активистка» идет, зануда, против вольной торговли глотку драла. Под красным флагом ходила, коммунию строила…
За плетнем кто-то шевелился. Это девки подглядывали и подслушивали…
— Иди, Груня, — сказал Семен. — А то тут сплетен не оберешься.
Грунька закуталась в платок и ответила грустно:
— Вот и ты стал другой. Бывало, над сплетниками смеялся, а теперь их боишься.
— Не боюсь, но все-таки, — сказал он горько. — Ну, прощай.
— Придешь или побрезгуешь?
— Приду.
Грунька перелезла через плетень, а Сенька остался, лег на дерюжку и до утра все думал и ворочался:
«Грунька, и ты меня укорила… Эх, село мое родное, закомуристое».