Глава 14 РОКОВОЙ РУБЕЖ

Жизнь в революционной России — сфера смешения ценностей, чувств, образов мышления, действий и противодействий. Динамика этого коловорота определяется огромными просторами территории, временем совершения событий, скоростью вызревания в умах людей, объединённых в различные группировки, понимания того, что уже произошло и что ещё происходит, что может произойти — и «чем дело кончится и сердце успокоится».

Как будто кто-то поворачивает гигантский калейдоскоп, вращая его по нарастающей, всё быстрее и быстрее, и события то разбегаются отдельными осколками жизни по самым отдалённым уголкам Руси, то складываются в тот или иной жизненный уклад-узор, который тут же вновь распадается на другие осколки.

Жизнь России со времени революционного взрыва в Петрограде, и так не отличавшаяся гармоничностью и цельностью, приходящая с начала войны во всё большее и большее расстройство, — становится совершенно мозаичной. Вся Русь превращается на глазах в огромное, постоянно меняющееся на глазах мозаичное полотно. И главными средствами, определяющими композицию и смысл этой мозаики, становятся цели, ожидания, надежды людей.

Человек, будучи как бы кусочком смальты в обшей мозаике жизни, по мере движения революционной стихии становится сам «человеком-мозаикой», в которой роль осколков смальты играют его меняющиеся ценности, цели, восприятие жизненных противоречий и сами его противоречивые действия, поступки, изменения отношения к происходящему и к самому себе.

* * *

Камертоном, по которому власть победивших определяет ценность человека, является его отношение к революции: принял — не принял. А затем — его отношение к власти: наш — не наш. (Этот камертон определял и события февраля — октября 1917 года, и события августа 1991-го — октября 1993 года.) И никто не задумывается, что даже у тех, кто революцию принял — есть свои цели и чаяния. Каждый хотел от революции реализации своих ожиданий и надежд. Люди — кусочки смальты — в революционном потоке стихии действовали непредсказуемым даже для самих себя образом, видя действительность совсем иную, чем предполагали до революции. Действительность превзошла все их ожидания и изменила их цели.

Мозаика жизни 1917 года, калейдоскоп событий, сменявших одно на другое и сталкивающихся в непримиримом противоречии, поражают воображение и поныне. Иной раз создается полное ощущение дежавю.

В марте в Петрограде вводится карточная система на хлеб.

Двадцать девятого марта на Николаевский вокзал прибывает в Петроград Е. Брешко-Брешковская — «бабушка русской революции», которую встречают член Государственной думы Н. В. Чайковский, трудовик Дзюбинский и Керенский, провозглашающий:

— Дорогу бабушке! Идёт свободная женщина свободной России!

На следующий день в газетах публикуются списки лиц, сотрудничавших с жандармским управлением (всё это чудовищно напоминает 1991 год!).

Объявление в газетах: «В галантерейных магазинах появились в продаже красные галстуки. На некоторых галстуках имеются золотом сделанные надписи: „Да здравствует свободная Россия!“ Товар этот раскупается нарасхват, несмотря на сравнительно дорогие цены».

Третьего (17-го по новому стилю) апреля появляется в Петрограде приехавший в «экстерриториальном» вагоне из Германии Ленин. С броневика на Финляндском вокзале он провозглашает лозунг: «Да здравствует всемирная социалистическая революция!» На следующий день в Таврическом дворце звучит ленинский доклад — знаменитые Апрельские тезисы.

Четырнадцатого апреля газета «Земля и воля» выходит с шапкой «Из записной книжки социалиста». Под этой шапкой печатается изречение Петра Кропоткина: «Беспорядок — это расцвет благородных страстей и самоотверженных порывов, это эпопея возвышенной любви к человечеству».

Шестнадцатого апреля печатаются прокламации, призывающие к расправе с Лениным.

Девятнадцатого апреля — налёт на Александро-Невскую лавру.

Двадцать первого апреля (4 мая) в Петрограде проходит стотысячная демонстрация рабочих и солдат с требованием мира и передачи власти Советам.

Двадцать четвертого апреля печатаются воззвания о том, что «свобода в опасности! Не нужно митингов и шествий!». Непрестанно поступают сообщения о погромах и перестрелках на улицах.

Двадцать седьмого апреля (10 мая) Временное правительство издаёт постановление о свободе печати и торговле произведениями печати.

Через два дня военный министр Гучков подаёт в отставку, заявляя, что армия ему не подчиняется.

Четвёртого (17) мая в Петрограде открывается Всероссийский съезд крестьянских депутатов.

На следующий день образуется коалиционное Временное правительство из трудовиков, эсеров, меньшевиков, кадетов, народных социалистов, естественно, масонов. Председатель — князь Львов.

Через неделю в столице создаётся Красная гвардия — вооружённые отряды, для которых «матерью порядка» является всеобъемлющая анархия.

Проходит несколько дней — и начинается расследование о контактах Ленина и Зиновьева с немецким командованием.

Двадцать четвёртого мая (6 июня) происходит преинтереснейшее событие. В Петрограде открывается сионистский съезд, на который собираются самые отчаянные революционеры — большевики, меньшевики, бундовцы, эсеры, анархисты, поалей-ционисты — еврейской национальности. Принимают решение о дальнейших действиях — о вооружённом восстании.

Второго (15) июня на первом Всероссийском съезде духовенства и мирян в Москве Сергей Булгаков горестно вопрошает: «Если грядущая Россия станет строиться без имени Христа, если демократия российская окажется в духовном разрыве со Святой Русью, то… кому она нужна, кому из нас дорога будет отрекшаяся от Христа Россия?»

Тридцать первого августа Зинаида Гиппиус сделала в дневнике примечательную запись: «…Поведение… его (Керенского. — С. К.)… сумасшедше-фатально… С того момента, как на всю Россию раздался крик Керенского об „измене“ главнокомандующего, — всё стало непоправимым… Керенский теперь всецело в руках максималистов и большевиков. Кончен бал».

В том, что «кончен бал», сомнений не было ни у кого, кто мог трезво оценивать события. Уничтожающую характеристику возглавившему Временное правительство «социалисту» дал Сомерсет Моэм, резидент английской разведки, работавший на свержение Керенского и на утверждение главой республики Бориса Савинкова: «Керенский… произносил бесконечные речи. Был момент, когда возникла опасность того, что немцы двинутся на Петроград. Керенский произносил речи. Нехватка продовольствия становилась всё более угрожающей, приближалась зима, и не было топлива. Керенский произносил речи. Ленин скрывался в Петрограде, говорили, что Керенский знает, где он находится, но не осмеливается его арестовать. Он произносил речи».

Пока произносились бесконечные речи, Россия погружалась в пучину смуты.

Деревня уже находилась в состоянии гражданской войны. Бои за землю шли нешуточные — одно село шло на другое с оружием в руках под командованием бывших солдат и дезертиров с криками «ура!». К осени 1917 года крестьянскими мятежами (в ответ на полное нежелание и неспособность Временного правительства решать земельную проблему) был охвачен 91 процент всех уездов бывшей Российской империи.

И жутким откликом на послефевральскую смуту стало отсылающее к древнейшему русскому памятнику «Слово о погибели Русской земли» Алексея Ремизова:

«Было лихолетье, был Расстрига, был Вор, замутила смута русскую землю, развалилась земля да поднялась, снова стала Русь стройна, как ниточка, — поднялись русские люди во имя русской земли, спасли тебя: брата родного выгнали, краснозвонный Кремль очистили — не стерпелось братнино иго иноверное.

Была вера русская искони изначальная.

Много знают поволжские леса до Железных ворот, много слышали горячих молитв, как за веру русскую в срубах сжигали себя.

Где ты, родная твердыня, Последняя Русь?

Я не слышу твоего голоса, нет, не доносит и гари срубной из поволжских лесов.

Или в мать-пустыню, покорясь судьбе, ушли твои верные сыны?

Или нет больше на Руси — Последней Руси бесстрашных вольных костров?»

И причину кошмара, творящегося на Русской земле, Ремизов зрит в оскудении и исчезновении веры: «Человекоборцы безбожные, на земле мечтающие создать рай земной, жёны и мужи праведные в любви своей к человечеству, вожди народные, только счастья ему желавшие, вы, делая дело своё, сея вражду, вы по кусочкам вырывали веру, не заметили, что с верою гибла сама русская жизнь…

Русь моя, земля русская, родина беззащитная, обеспощаженная кровью братских полей, подожжена горишь!»

И словно отвечает Ремизов в «Слове о погибели Русской земли» Клюеву — его «Поддонному псалму», его величанию России: «О родина моя земная, Русь буреприимная! Ты прими поклон мой вечный, родимая, свечу мою, бисер слов любви неподкупной…» У Ремизова и Русь сгибла, и поминальная лампада вместо свечи зажжена: «О, родина моя обречённая, покаранная, жестокой милостью наделённая ради чистоты сердца твоего, поверженная лежишь ты на мураве зелёной, вижу тебя в гари пожаров под пулями, и косы твои по земле рассыпались.

Я затеплю лампаду моей веры страдной, буду долгими ночами трудными слушать голос твой, сокровенная Русь моя, твой ропот, твой стон, твои жалобы…»

Это «Слово» Ремизов написал 5 октября 1917 года, и уже позже, в Париже, встретив писателя, Керенский упрекал его за то, что тот своим «Словом», написанным «против главы Временного правительства», сыграл на руку большевикам. «Играть на руку» кому бы то ни было Ремизов и не думал, а его «Слово» — плач по послефевральской России — появилось в печати уже в России послеоктябрьской — сначала в литературном приложении к газете «Воля народа», а затем — во втором сборнике «Скифы».

* * *

А первые «Скифы» вышли летом в Петрограде — с романом Андрея Белого «Котик Летаев», драматической «русалией» Ремизова «Ясня», циклом Клюева «Земля и железо», который завершался стихотворением «Оттого в глазах моих просинь…» с посвящением «прекраснейшему из сынов крещёного царства крестьянину Рязанской губернии Сергею Есенину». (Позднее этим стихотворением автор откроет другой цикл — «Поэту Сергею Есенину».) Сборник предварялся стихотворением Валерия Брюсова «Древние скифы».

В 1922 году на вечере памяти Блока в Вольной философской ассоциации Иванов-Разумник вспоминал: «Идея духовного максимализма, катастрофизма, динамизма — была для Блока тождественна со стихийностью мирового процесса; только случайным отсутствием Александра Александровича в Петербурге и спешностью печатания сборника объяснялось отсутствие имени Блока в „Скифах“… К концу 1917 года, уже после Октябрьской революции, вышел второй сборник „Скифов“, опять без произведений Александра Александровича; он должен был появиться впервые в третьем. Кстати рассказать: в первом сборнике было напечатано стихотворение Валерия Брюсова „Скифы“, и тогда мы говорили с Александром Александровичем, насколько эти брюсовские „Скифы“ мало подходят к духу сборника (настолько мало подходят, что, печатая их, мы, редакция сборника, сами переименовали их в „Древних скифов“ — так и было напечатано), говорили и о том, какие „Скифы“ должны бы были быть напечатанными, чтобы скифы были скифами, не „древними“, а вечными. А. А. Блок напомнил об этом разговоре, когда в начале восемнадцатого года дал мне прочесть только что написанных своих „Скифов“. Вместе с тогда же написанными „Двенадцатью“ они должны были открыть собою третий том нашего сборника. Но времена переменились — не до „сборников“ больше было…»

Действительно, «не до сборников»… Блок писал свои «Двенадцать» и «Скифы» уже совсем в другую эпоху — оглядываясь не на брюсовские стихи, а на клюевский цикл, на есенинские поэмы «Товарищ», «Пришествие», «Отчарь».

Предисловие же Иванова-Разумника к сборнику звучало предельно агрессивно и восторженно-устрашающе:

«„Скиф“.

Есть в слове этом, в самом звуке его — свист стрелы, опьянённой полётом; полётом — размеренным упругостью согнутого дерзающей рукой надёжного, тяжёлого лука. Ибо сущность скифа — его лук: сочетание силы глаза и руки, безгранично вдаль мечущей удары силы…

…И эти времена и сроки — всегда перед нами; всегда кипит перед нами вечное вино жизни. Бесчинно проливают его безумцы, по каплям смакуют его духовные скопцы. Но если безумец может быть оправдан, то скопец — всегда осуждён…»

Эти слова стали побудительным толчком для клюевского «шокирующего» стихотворения «О скопчество — венец, золотоглавый град…», где физиологическая образность лишь оттеняет духовную составляющую, а страсть, выламывающаяся из каждой строки, как бы укрощается к финалу кнутом «времени-ломовика» — и завершается этот гимн «осуждённого» безапелляционной строкой: «Пусть критики меня невеждой назовут». Так уже и назвали. И назвал именно тот, кто величал и будет величать Клюева первым поэтом революции.

Этого «разброда и шатания» в скифском лагере ещё не чует Иванов-Разумник — и строит в боевые порядки «скифов» и «эллинов» перед решающим революционным боем. Ничто в «Скифах» не мыслилось иначе как в мировых масштабах и глобальных категориях.

Андрей Белый помимо «Котика Летаева» публикует статью «Жезл Аарона». «Тайну мудрости», «Цветок нового Слова», освобождённый от «ветхих смыслов понятий», он видел в клюевском цикле «Земля и железо».

В бору, где каждый сук — моленная свеча,

Где хвойный херувим льёт чашу из луча,

Чтоб напоить того, кто голос уловил

Кормилицы мирской и пестуньи могил, —

Там, отроку-цветку лобзание даря,

Я слышал, как заре откликнулась заря,

Как вспел петух громов и в вихре крыл возник,

Подобно рою звёзд, многоочитый лик.

В ответ на «Жезл Аарона» Есенин напишет «Ключи Марии», над которыми начал работать той же осенью 1917 года — во всяком случае, обдумывать их, суммируя свои многочасовые беседы с Белым и Клюевым… С Клюевым, от которого он начал внутренне отстраняться, — и сотоварищ его почуял это мгновенно.

«Мир Вам и крепость, возлюбленный Михаил Васильевич, — писал покинувший Петроград и вернувшийся в Олонию Клюев Аверьянову в начале октября. — Присылаю Вам „Песнослов“ в окончательном виде и буду ждать издания в радости с уверенностью во внешность его, соответствующую содержанию… Моя новая книга подвигается вперёд успешно, но ответственное, страшное время обязывает меня относиться к своему писанию со всей жестокостью…» Значимые слова, ибо далее — «со всей жестокостью» — о Есенине: «Живу я в большом сиротстве, в неугасимой душевной муке, в воздыханиях и молитвах о мире всего Мира, об упокоении всех убиенных, в том числе об одном известном Вам младенце, жизнь которого и торжество так дороги и насущны мне. Но чего не сделает человек, когда покинет его Ангел? Верую, что младенцы, пожранные Железом, будут в Царстве и наследуют Жизнь вечную. Это меня утешает, хоть и плачет Золотая Рязань…»

Жуткий, если вдуматься, текст. Можно подумать, что до Клюева дошло ложное известие о смерти Есенина — таких известий тогда было в избытке, люди исчезали в безвестности или появлялись спустя время. Но у Клюева — речь о другом. О молитве за живого Есенина, как за умершего, наравне с убиенными, ибо «человека покинул Ангел» и плачет по нему Золотая Рязань… Есенин со своей стороны мог бы спросить — кого же в действительности Ангел покинул? Но у Клюева — своя печаль. Он шлёт новые стихи Миролюбову для «Ежемесячного журнала» и специально подчёркивает в письме: «И на этот раз очень прошу напечатать, они для меня и лично нужны, но очень был бы благодарен, если бы Вам понравились они и литературно… Я много грешил в Питере — и так сладостно покаяние под родными соснами. Впрочем, и грехи мои так понятны, а иногда даже и нужны…» Одно из посланных стихотворений — не покаяние, но жалобный плач. По собственным грехам? Не о них сейчас речь. О горе сердечном.

Ёлушка-сестрица,

Верба-голубица,

Я пришёл до вас:

Белый цвет Серёжа,

С Китоврасом схожий,

Разлюбил мой сказ!

«С Китоврасом» — с человеком-конём, взятым премудрым Соломоном и заспорившим с хозяином, как повествует древнее «Сказание о том, как был взят Китоврас Соломоном»: «Однажды Соломон сказал Китоврасу: „Теперь я убедился, что сила твоя — как и человеческая, и не больше твоя сила нашей силы, ибо поймал я тебя“. И ответил ему Китоврас: „Царь, если хочешь узнать мою силу, сними с меня цепи и дай мне свой перстень с руки, тогда увидишь силу мою“. Соломон снял с него железную цепь и дал ему перстень. А он проглотил перстень, простёр крыло своё, размахнулся и ударил Соломона, и забросил его на край земли обетованной. Узнали об этом мудрецы и книжники и разыскали Соломона».

Достаточно было Есенину прочесть в клюевском контексте имя «Китоврас», чтобы восстановить всю смысловую цепочку и понять клюевский намёк на есенинское «О, Русь, взмахни крылами…», на его «разбойность» и «сшибание камнем месяца», на его спор «с тайной Бога»… И следуя обратному направлению мысли, вернуться к «мудрости» Клюева-Соломона и «силе» Китовраса (дескать, «сила есть — ума не надо»)… Всего этого уже хватало для смертельной обиды. Но дальше следовало:

Он пришелец дальний,

Серафим опальный,

Руки — свитки крыл.

Как к причастью звоны,

Мамины иконы,

Я его любил.

«Серафим опальный» сразу же отсылает к «серафиму» из «Святой были», что «разошёлся… с жизнью внутренней» и возвёл «навет» на «святорусский люд» — как тут не вспомнить есенинского «Товарища» с расстрелом Исуса в финале? А после признания в любви к Есенину, как «к маминым иконам» — высшая степень любовного чувства для Клюева! — опять «самоуничижение», что паче гордости: «Пусть я некрасивый, хворый и плешивый, но душа, как сон»… Это и ответ на жестокие есенинские насмешки, которые тот позволял себе над старшим собратом, и опять же отсыл к есенинскому «смиренному Миколаю», у которого «тихо сходит пасха с бескудрой головы»… И, наконец, обозначение того главного, что и составляет «соломонову мудрость» Николая: знание вещего сна, — «где в углу за печью чародейной речью шепчется Оно»… То таинственное, жизнедающее Оно, что проявилось в «Белой повести», посвящённой памяти матери, растворившееся в воздухе деревенской избы и кликавшее в иные миры. То незримое, что преображает сущий мир, соединяя его с миром горним, что стало живительной влагой для клюевского слова в предреволюционном цикле «Земля и железо», от которого пришли в восторг и Белый, и Разумник, и Есенин, и обалдели слушатели Религиозно-философского общества — от маститой Зинаиды Гиппиус до юного Михаила Бахтина.

Неизреченен Дух и несказанна тайна

Двух чаш, двух свеч, шести очей и крыл!

Беседная изба на свете не случайна —

Она Судьбы лицо, преддверие могил.

Нет, не может Клюев так просто отпустить от себя своего наперсника, уже передав ему свои духовные сокровища. Горе настолько велико, ощущение предательства до такой степени губительно, что сам Николай, перед тем как помолиться за Есенина живого как за умершего, пишет о себе как об убитом — убиенном злодейской волей коварного Годунова царевиче Димитрии.

Буду в хвойной митре,

Убиенный Митрий,

Почивать, забыт…

Грянет час вселенский,

И собор Успенский

Сказку приютит.

Ещё не зная этого стихотворения, Есенин при встрече с Петром Орешиным, печатавшим в «Деле народа» и «Знамени труда» стихи и корреспонденции о деревенской жизни, точнее, о её послефевральском окончательном развале, читал ему только что написанное «Преображение» с молитвой «Господи, отелись!» (образ из «стад небесных», о которых прочёл в афанасьевских «Поэтических воззрениях славян на природу») и пророчеством того, что «Новый Содом сжигает Егудиил» и «зреет час преображенья, он сойдёт, наш светлый гость, из распятого терпенья вынуть выржавленный гвоздь»… Как хотите — но это уже не Христос, распятый римлянами по наущению иудеев. Это — есенинский «светлый гость», «дорогой гость», от шествия которого видна лишь «золотая дуга» над облачной кущей и который «из лона голубого, широко взмахнув веслом, как яйцо, нам сбросит слово с проклевавшимся птенцом»… Кажется — отсылка к Клюеву, у которого «в суставе утка, а в утке — песня-яйцо…». Только у Клюева, в отличие от него — Есенина — ничего не проклёвывается. Есенин чувствует себя взмывающим поверх разумниковских заклинаний, клюевского религиозно-культурного пласта, беловских теорий. Уже и сам Блок ему не брат… И так Орешину и вызвездил в лоб: «Я от Клюева ухожу. Вот лысый чёрт! Революция — а он избяные песни. А поэт огромный. Ну, только не по пути!..» Давно ли «Избяные песни» наизусть читал, восторгался, как «олонецкий знахарь хорошо знает деревню» — да и сейчас знает им цену… Цена ценой, а своё, почитай, уже бесценное, ибо крылья за спиной выросли: «Мы ещё Белому и Блоку загнём салазки!.. Клюеву и даже Блоку так никогда не сказать!» Слишком тут много было от силушки, от внутреннего горения, от вдохновения, от ощущения творческого свершения, что порождает в душе тот восторг, когда не думаешь о справедливости слов, сорвавшихся с языка… Но было и серьёзное — явно наметившееся расхождение с Клюевым по основополагающим позициям.

Если «больше нет Воскресенья» — так и нечего цепляться за старые символы. «Предоставьте мёртвым хоронить мертвецов»… Это и почуял Клюев, у которого впервые в стихи, посвящённые Есенину, вторгся смертный мотив.

* * *

Прошёл октябрь. Без всякого сопротивления был занят Зимний дворец. Анархия по стране разливалась морем разливанным — без конца и без края… Ощущение безвластия всё нарастало. В чьих руках власть — кто знал, кто догадывался, кому было вообще наплевать: «власть народная — значит, моя». В отдельно взятом уезде, деревне, на сущем пятачке…

А за власть надо драться. «Будет ещё очень много крови», — предупредил Ленин. И это при том, что отменялась смертная казнь, отпускались на волю поначалу арестованные враги новой власти под честное слово…

Революция включает в себя столько разнонаправленных потоков, подчас несовместимых друг с другом или прямо враждебных друг другу, что поистине приходится силой ввести их в одно русло, не дать им затопить страну, народ, государство… Февральская захлестнувшая через край свобода обнажила во многих людях самые низменные эгоистические чувства, да и любителей кровушки нашлось немало.

Кровавый катаклизм после Февраля стал неминуем, ведь столкнулись интересы не частных лиц, а целых слоёв, сословий, классов.

Но пока — советская власть управляет декретами. И первым стал — долгожданный Декрет о земле. Отмена частной собственности на землю, уже реально осуществлённая земельными комитетами, фактически узаконивалась.

Отменяется смертная казнь на фронте, освобождаются солдаты и офицеры, арестованные по политическим мотивам. И в первые же дни смены власти начинается стрельба и в Петрограде, и в Москве. «Комитет спасения родины и революции» руководит мятежом юнкеров, который подавлен за один день. Три дня и три ночи обстреливается Московский Кремль. Петроград и его окрестности объявляются на осадном положении.

Под грохот выстрелов на Поместном соборе Русской православной церкви проходят выборы патриарха — спустя 200 лет. Им становится митрополит Московский Тихон.

Начинаются выборы в Учредительное собрание. Письма крестьян и городских обывателей в «Учредилку» запоминающиеся.

«Если бы я задал себе вопрос: когда лучше жилось — при „старом строе“ или при новом, то я не мог бы ответить. Старый строй с его жандармско-полицейским режимом безусловно мне не симпатичен, „новый“ так называемый строй страдает симптомами анархии и полной государственной беспринципностью. Но нужно заметить, что в океане русской анархии повинна старая власть. Историческая лошадь, русский народ получил свободу, и эта свобода понята им крайне своеобразно и характерно, особенно с особенностью русского духа, воспитанного „царским режимом“… И если ранее т. н. „революционеры“ бежали от „николаевского“, „старого“ режима, то теперь людям, стоящим близко к пониманию конституционно-парламентского строя, приходится бежать за границу от царя русской земли, русского мужика с топором в руках, не могущего протереть кулаком глаза и увидеть „правду“, ту правду, о которой он хлопотал и хлопочет…»

«Я и другие, много нас, хотим голосовать за батюшку царя Николая, при котором нас, бедняков, никто не трогал и всё было доступно и дёшево, и хлеба было много, а теперь при новом вашем правительстве одни грабежи да убийства и насилия, и жаловаться некуда, и делает всё солдатня. Неужели батюшка не вернётся к нам? Господи, вразуми народ и верни нам защитника царя».

«Прочитал события при открытии Учредительного собрания… я вижу, что вы, представители народа, собрались туда для партийных распрей, а не для работы по восстановлению нового республиканского строя. Довольно шума; довольно братской крови — нужно строительство новой, тихой, светлой жизни; нужно заключить демократический, почётный для всех народов мир. Не нужно вашего шума — нужна плодотворная работа для восстановления жизни изголодавшихся крестьян, солдат и рабочих… Все вы там собравшиеся, как я посмотрю, не представляете из себя истинных тружеников, а вы есть люди, ищущие сильных ощущений и любители скандала и самохвальства. Я говорю вам, мой голос пославшего вас туда, что всему бывает предел, считайтесь с голосом народной массы — она хочет покоя, хочет отдыха после проклятой бойни… Бойтесь, лопнет наше терпение и мы перебьём и разгоним вас всех и скажем, что мы сами собой будем управлять без всяких партий. Будет одна партия труда и справедливости; не будет ни правых, ни левых. Голос мой есть голос исстрадавшихся людей, как я, — нас легион».

Всё это многоголосье парадоксально сливается со «Словом о погибели Русской земли» Ремизова, которое Иванов-Разумник в статье «Две России», помещённой после ремизовского «Слова» во вторых «Скифах», противопоставил стихам Клюева и Есенина — анафематствование революции противопоставлял приятию… Он тогда не знал о стихах Клюева, написанных той же осенью, ещё до октября, 1917 года — на рубеже эпох.

На божнице табаку осьмина

И раскосый вылущенный Спас,

Не поёт кудесница-лучина

Про мужицкий сладостный Шираз.

Древо песни бурею разбито, —

Не Триодь, а Каутский в углу.

За окном расхлябанное сито

Сеет копоть, изморозь и мглу.

С «беседной избой» произошло что-то страшное. «Уму — республика, а сердцу — матерь-Русь…» Но вот вторглась в избу «республика» — и воздух в ней стал другой, вся жизнь поменялась, душа из неё ушла, и космос избяной пропал.

В избе гармоника: «Накинув плащ, с гитарой…»

А ставень дедовский провидяще грустит:

Где Сирин — красный гость, Вольга с Мемёлфой старой,

Божниц рублёвский сон, и бархат ал и рыт?

«Откуля, доброхот?» — «С Владимира-Залесска…»

— «Сгорим, о братия, телес не посрамим!..»

Махорочная гарь, из ситца занавеска,

И оспа полуслов: «Валета скозырим».

Живая старина исчезает на глазах, благодатный аромат избы заглушается махорочным дымом, а голоса странников и самосожженцев, вселявших в сердце сладость и печаль, — галдежом картёжников, что уже ни в красный угол, ни на старую резьбу не глянут. Не для них, «цивилизовавшихся», эта старина, печально покидающая обжитое веками жилище.

Под матицей резной (искусством позабытым)

Валеты с дамами танцуют вальц-плезир,

А Сирин на шестке сидит с крылом подбитым,

Щипля сусальный пух и сетуя на мир.

Кропилом дождевым смывается со ставней

Узорчатая быль про ярого Вольгу,

Лишь изредка в зрачках у вольницы недавней

Пропляшет царь морской и сгинет на бегу.

Уж не думал ли Клюев, слагая эти, исполненные редчайшей, осмысленной и тревожной красы стихи, о своём «белом цвете Серёже», что ещё ответит ему, ещё позабавится, ещё вдарит своей сокрушительной «Инонией»?

Загрузка...