В июле 1921 года был образован при ВЦИКе комитет помощи голодающим под председательством Калинина. Через десять дней образуется ещё один комитет помощи голодающим под председательством патриарха Тихона. 14 августа комитет под председательством патриарха был распущен. А через две недели был распущен и комитет, возглавлявшийся Прокоповичем, Кусковой и Кишкиным — старыми социалистами — по обвинению в контрреволюционной деятельности.
Второго января 1922 года Лев Троцкий разрабатывает план изъятия церковных ценностей со следующим «железным аргументом»: «…Лучше выручить в этом году 50 млн руб., чем надеяться получить 75 млн на следующий год, ибо на следующий год может произойти мировая пролетарская революция… и тогда денег нигде уже не будет». Ещё в июне прошлого года на III заседании Коминтерна он же заявлял: «Мы только сейчас видим и чувствуем, что не стоим непосредственно близко к конечной цели, к завоеванию власти в мировом масштабе, мировой революции…» Теперь же цель, кажется, близка. На дворе — новая экономическая политика, та, что «всерьёз и надолго». Всерьёз и надолго она требует денег. Больших денег. Необходим стартовый капитал для частного предпринимательства. На международной арене нужно убедить всех в экономической состоятельности новой власти. И это — главная цель.
Клинический прогноз Троцкого станет своего рода дополнительным импульсом для поспешного насильственного ограбления Русской православной церкви. По сути это была кульминация религиозной войны, уже четвёртый год бушевавшей на просторах России, войны, сопровождавшейся мощной идеологической кампанией.
Голод в Поволжье, как мнилось, был идеальным поводом для её победоносного завершения.
Шестнадцатого февраля ВЦИК принимает постановление об изъятии церковных ценностей для помощи голодающим. А через два дня будущий обновленческий священник Александр Введенский выступает с обращением под заголовком «Церковь и голод». И это не плач по умирающим с голоду. Это хорошо отработанная истерика наёмного провокатора.
Далее — события ускоряют свой бег и, кажется, уже никакая фантасмагория не выдержит сравнения с будничной реальностью. Спустивший с постамента своего коня и пустивший его в галоп по петроградским улицам Пётр I уже никого не удивил бы в те дни. Самая страшная сказка становилась былью.
Двадцать второго февраля Ленин подписывает секретную директиву о конфискации церковных ценностей и репрессиях против духовенства. Через три дня публикуется декрет об изъятии церковного имущества.
Первого марта Ленин на Всероссийском съезде металлистов призывает учиться торговать и вещает о необходимости «мозги сделать более гибкими и скинуть всякую коммунистическую, вернее, русскую обломовщину…». Оговорка более чем симптоматична. Многие слушатели могли сделать однозначный вывод, что борьба против обломовщины неотделима от борьбы против «русскости», а что касается коммунизма, то не так уж и много в нём русского начала…
Пятым марта датируется письмо митрополита Петроградского Вениамина, кстати, олончанина, земляка Клюева.
«Вся Русская Православная Церковь по призыву и благословению своего отца, Святейшего патриарха, ещё в августе месяце 1921 года со всем усердием и готовностью отозвалась на дело помощи голодающим. Начатая в то же время и в Петроградской Церкви работа духовенства и мирян на помощь голодающим была, однако, прервана в самом же начале распоряжением советской власти.
В настоящее время правительством вновь предоставляется Церкви право начать работу в помощь голодающим…
…Отдавая на спасение голодающим самые священные и дорогие для себя, по их достоинству, а не материальному значению, сокровища, Церковь должна иметь уверенность:
1) Что все другие средства и способы помощи голодающим исчерпаны.
2) Что пожертвованные святыни будут употреблены исключительно на помощь голодающим.
3) Что на пожертвование их будет дано благословение и разрешение высшей Церковной власти…»
Что могло вызвать это послание в душах исполнителей директивы о конфискации церковных ценностей, многие из которых воспитывались в «знании», что Христос — «мамзер» («незаконнорождённый»), иконы — нечисть, а мощи — мусор?
Только ещё большую жажду разорения храма и убийства тех, кто станет у них на пути.
Тринадцатого марта патриарх Тихон разъяснил в Послании «Ко всем верным чадам Российской Православной Церкви», что изъятие не должно касаться священных сосудов и других предметов для богослужебного употребления. Это и в самом деле было для власти покушением на сами основы безбожия, что «свиной хребет о звёзды утренние чешет», как напишет Клюев десять лет спустя. Это было воспринято как новый сигнал к продолжению гражданской войны уже и с тем населением, которое полностью было на стороне большевиков и не отделяло заповедей революции от заповедей Христа.
И через два дня… В Шуе Иваново-Вознесенской губернии была остановлена верующими уездная комиссия по изъятию ценностей. Был вызван отряд красноармейцев, которому противустали мужики с вилами и кольями. Всё закончилось пулемётным расстрелом прихожан и ограблением храма.
Политбюро было ошарашено. Уже три года продолжались убийства священнослужителей, и это считалось в порядке вещей. А здесь огонь пришлось открыть не по «толстопузому попу» и не по «белогвардейцу». Кажется, чем можно было пронять новую власть? По стране бушевали крестьянские восстания и подавлялись, и снова разгорались с высшей степенью озверения и с одной, и с другой стороны… Ко всему можно было бы привыкнуть.
Можно было бы… Да при всём том — не привыкалось. Герои «красного террора», солдатики, стрелявшие в своих же земляков, в неостановимом революционном порыве мечтавшие дойти «хоть до Перу, хоть до Ганга» — долго ещё потом бились в падучей (в прямом и в переносном смысле), продолжали жить с повреждёнными душами и быстро успокаивались, не доживая своего жизненного срока, либо их успокаивали навсегда где-нибудь в Бутове или в общих могилах при Донском монастыре… Так или иначе, политбюро, не на шутку встревоженное, приняло тогда решение о прекращении дальнейших изъятий церковных ценностей.
Ленин на этом заседании не присутствовал. Узнав о решении, он продиктовал своё ныне знаменитое секретное письмо — инструкцию по уничтожению духовенства.
«Я думаю, что здесь наш противник делает громадную стратегическую ошибку, пытаясь втянуть нас в решительную борьбу тогда, когда она для него особенно безнадёжна и особенно не выгодна. Наоборот, для нас именно данный момент представляет из себя не только исключительно благоприятный, но и вообще единственный момент, когда мы можем 99-ю из 100 шансов на полный успех разбить неприятеля наголову и обеспечить за собой необходимые для нас позиции на много десятилетий. Именно теперь и только теперь, когда в голодных местностях едят людей и на дорогах валяются сотни, если не тысячи трупов, мы можем (и поэтому должны) провести изъятие церковных ценностей с самой бешеной и беспощадной энергией и не останавливаясь перед подавлением какого угодно сопротивления. Именно теперь и только теперь громадное большинство крестьянской массы будет либо за нас, либо, во всяком случае, будет не в состоянии поддержать сколько-нибудь решительно ту горстку черносотенного духовенства и реакционного городского мещанства, которые могут и хотят испытать политику насильственного сопротивления советскому декрету».
И далее — формулируется главная цель: ради чего должна быть произведена эта «операция». Ни слова в этом письме не сказано о собирании средств ради помощи голодающим. Речь совершенно о другом.
«Нам во что бы то ни стало необходимо провести изъятие церковных ценностей самым решительным и самым быстрым образом, чем мы можем обеспечить себе фонд в несколько сотен миллионов золотых рублей (надо вспомнить гигантские богатства некоторых монастырей и лавр). Без этого фонда никакая государственная работа вообще, никакое хозяйственное строительство в частности и никакое отстаивание своей позиции в Генуе в особенности совершенно немыслимы. Взять в свои руки фонд в несколько сотен миллионов золотых рублей (а может быть, в несколько миллиардов) мы должны во что бы то ни стало… Никакой иной момент, кроме отчаянного голода, не даст нам такого настроения широких крестьянских масс, который бы либо обеспечивал нам сочувствие этих масс, либо, по крайней мере, обеспечил нам нейтрализацию этих масс в том смысле, что победа в борьбе с изъятием ценностей останется безусловно и полностью на нашей стороне…»
И далее — разъяснение средств к кратчайшему достижению цели:
«Официально выступить с какими то ни было мероприятиями должен только тов. Калинин, — и никогда и ни в каком случае не должен выступать в печати, ни иным образом перед публикой тов. Троцкий.
Посланная уже от имени Политбюро телеграмма о временной приостановке изъятий не должна быть отменена. Она нам выгодна, ибо посеет у противника представление, будто мы колеблемся, будто ему удалось нас запугать (об этой секретной телеграмме, именно потому, что она секретная, противник, конечно, скоро узнает)…
На съезде партии устроить секретное совещание всех или почти всех делегатов по этому вопросу совместно с главными работниками ГПУ, НКЮ и Ревтрибунала. На этом совещании провести секретное решение съезда о том, что изъятие ценностей, в особенности самых богатых лавр, монастырей и церквей, должно быть проведено с беспощадной решительностью, безусловно ни перед чем не останавливаясь и в самый кратчайший срок. Чем большее число представителей реакционного духовенства и реакционной буржуазии удастся нам по этому поводу расстрелять, тем лучше. Надо именно теперь проучить эту публику так, чтобы на несколько десятков лет ни о каком сопротивлении они не смели и думать…»
Нет, что ни говори, человек был гениальный. В любой проигрышной для себя ситуации — будь то решение о вооружённом восстании, заключении Брестского мира или войны с религией — он находил единственно верное решение. И здесь, как и в случае с вооружённым восстанием: «Сегодня рано, а завтра — поздно». И здесь, как и с Брестским миром — против политбюро, — и полная победа над большинством. Формулировки безукоризненны с точки зрения поистине дьявольской логики, средства достижения цели обозначены с предельной чёткостью. А главное — абсолютно точное понимание ситуации и абсолютная решимость в главном вопросе: «Цель оправдывает средства».
И чрезвычайно интересный нюанс. «Секретная телеграмма» должна стать известной «именно потому, что она секретная». А это секретное письмо так и осталось секретным. И не помогло никакое выдвижение Калинина на передний план вместо Троцкого, который уже достаточно «засветился»…
А Ленин — так и остался спасителем в глазах миллионных масс. Он им и был в годы Гражданской войны. Но на лик спасителя не должно было лечь ни одного тёмного пятна. Все телеграммы и письма с требованиями расстрелов спокойно публиковались в издававшихся и переиздававшихся собраниях сочинений. Но это письмо было спрятано за семью замками.
И ещё кажется, что в этом письме, помимо всего прочего, содержится едва ли не прямой ответ на послание митрополита Вениамина. Во всяком случае, эти два документа словно нарочно ложатся рядом для обозначения жесточайшего бытийного и человеческого контраста.
Теперь расстреливать священнослужителей стали уже не в порядке ожесточённого своеволия против православия, а на основании ленинского письма. И это деяние, кто бы что бы ни думал, не прошло для вождя без последствий.
В том же марте один припадок начинает сменять другой. 25 мая новый приступ (склероз сосудов мозга) привёл к частичной потере речи.
Он ещё успеет, оправляясь от болезни, санкционировать высылку из России двухсот враждебно настроенных против власти интеллигентов, в том числе и своих личных противников вроде Николая Бердяева и Ивана Ильина (как бы в контраст с расстреливаемыми митрополитами, архимандритами, настоятелями, духовными профессорами, которым никакая высылка не «грозила»). Он ещё успеет отвергнуть сталинский план «автономизации» и обосновать идею создания Союза Советских Социалистических Республик, и это приведёт почти через 70 лет к развалу государства. Он ещё успеет поучаствовать на расстоянии в противостоянии Сталина и Орджоникидзе, с одной стороны, и грузинских национал-шовинистов — с другой, причём обвинит Сталина в великорусском национализме. Он ещё успеет продиктовать серию статей, где предлагал расширить состав ЦК за счёт рабочих и крестьян — что не было выполнено, и текст так называемого «завещания» был препарирован и искажён до такой степени, что историки потом не смогут определить — что здесь от Ленина, а что от его так называемых «преемников».
Всё это нарастающей волной дошло до «глухой» Вытегры, которая якобы, по словам Клюева, «не слышала урагана»…
Мотив голода в стране и мотив конфискации церковных ценностей сливались в один.
«Трудовое слово» от 22 апреля 1922 года:
«ЦЕННОСТИ — ГОЛОДАЮЩИМ!
В Уральске скопилось 8000 голодающих детей. Приток бесприютных детей в Уфе ежедневно до 200 человек. В Немкоммуне на Волге насчитывается 26 000 детей, не получающих никакого питания. Трупы умерших от голода лежат недели…
В деревнях находят мёртвых матерей, крепко держащих в своих объятьях ещё живых детей. Нансен заявил, что мародёрство и трупоедство принимают массовый характер…
Здесь уже не говорят. Уже не стонут. Тишина кладбища. Жуть одной общей братской могилы. И эти страшные, открытые глаза мертвецов, застывшие с немым укором…
В хлебе спасение Поволжья. В хлебе — победа.
Церковь полна серебром и многими ценностями.
Тот, кого называют своим учителем и богом, велел голодного накормить, неимущему отдать последнюю рубашку; он не сказал, что сокровища всего мира не стоят души одного умершего человека; а тех, которые строят гробницы пророкам и памятники, очищают внешность чаши и блюда, между тем как оставили главное в законе — милость, и внутри полны хищения и неправды, он назвал — повапленными гробами».
И тут же — воззвание петроградских священников о помощи голодающим. Имена этих пастырей уже были хорошо известны: обновленцы Введенский, Красницкий и их соратники.
…«Двенадцать снов царя Мамера» вспомнит Клюев в «Песни о Великой Матери». Давно известно ему это сказание, списанное с Кирилло-Белозёрского списка, книга, пришедшая из Сербии, а туда пришедшая из Индии через Иран и Византию, повествующая о снах-загадках царя города Ириин Шахаиши и толкованиях раба-философа Мамера на эти сны. Он сам видит вещие сны, рассказывает их Коленьке Архипову и сам пытается разгадать их смысл, а мрачные пророчества из «Сказания» не отпускают и мнятся сбывшимися. «И рече Мамер: приидет година тя злая иереи всех начнут учити закону, а сами закона не брегоуще ходят… цари будут борзи и восстают царь на князя, а князь на царя и крамолу сотворят. И друг другу будет враг и мятежно вельми, и пролиется кровь человеческая. И тогда восплачутся мнозие горько; и восстанет господин на раба и раб на господина, а старцы на старца, а сосед на соседа… судьи неправедные начнут судити по мзде, а не по правде: виноватого оправдают, а правого обвинят…»
…О чём он думает, читая этот древнейший текст? О том, как церковь — инструмент государства — была на стороне сильного, а не слабого? И за это — страшное возмездие ей ныне? Или о том, как отшатнулись от церкви толпами, слоями, стали искать «истинного Христа», впадая в ереси и в полное безбожие? И за это — возмездие им всем? Сам же был против старой власти — и в тюрьме сидел, и под наблюдением полицейским сколько лет ходил… Дождался — вот оно, счастье народное! Сошло с креста русское слово! Чтобы вновь распятым быть, как вещал Христос, явившийся Петру, когда тот уходил из Рима… «Развенчана мать-красота»… Да не сам ли пророчествовал ещё в 1917-м: «Чашу с кровью, всемирным причастьем / Нам испить до конца суждено»?
Тяжкие думы одолевают, вопрошает-вопрошает — и нет ответа.
…Он уехал в Питер в августе 1922 года, повёз с собой для издания «Мать-Субботу» и макет исправленного, подготовленного к переизданию «Львиного хлеба».
Он прибыл в Петроград 13 августа, в тот самый день, когда был расстрелян митрополит Петроградский и Гдовский Вениамин вместе с архимандритом Сергием (Шейным), юристами — профессором Юрием Новицким и Иваном Ковшаровым после почти двухмесячного судебного процесса.
Недолго пробыл Николай в Петрограде. В день отъезда он пришёл ещё раз в «Вольфилу» на очередной вечер памяти Блока, где Иванов-Разумник читал отрывки из «блоковского дневника» Андрея Белого, пребывавшего в это время в Берлине. Со смешанным чувством собравшиеся слушали, с неуютом, с тревогой неявленной.
«Соня Каплун мне сейчас рассказала про один разговор её с А. А. Блоком о „Двенадцати“. Она: „В Киеве считают вас в ‘РКП’“? Блок: „Как, неужели меня считают коммунистом?“ (Сказал с мрачной горестью.) Она: „Нет, я вовсе не вижу в ‘Двенадцати’ никакой партийности и менее всего коммунизма, но я вижу октябрь“. Блок: „Как я рад, что, наконец, это начинают понимать!“ Блок до конца остался при „Двенадцати“, но никогда ничего общего не имел с коммунизмом…»
…Через Петрозаводск Николай добрался до родной и становившейся всё более чужой и чуждой ему Вытегры. Наслушался о своей поэзии, о своих новых вещах в это посещение бывшей столицы. Наслушался — и делился теперь заветным с Коленькой Архиповым:
— Разные учёные люди читают мои стихи и сами себе не верят. Эта проклятая порода никогда не примирится с тем, что человек, не прокипячённый в их ретортах, может быть истинным художником. Только тогда, когда он будет в могилке, польются крокодиловы слёзы и печати, и общества; а до тех пор доброго слова такому, как я, художнику, ждать нечего. Скорее наши критики напишут целые книги про какого-нибудь Нельдихена или Адамовича, а написать про меня у них не поднимается рука. Всякому понятно, что всё то, чем они гордятся, самое их потаённое, давно уже мной проглочено и оставлено позади себя. Сказать про это вслух нашим умникам просто опасно: это значит похерить самих себя, остаться пустыми бочками, от которых по мостовой шум и гром, а доброго вина ни капли.
Говорил без злорадства, без раздражения, с тихой печалью, как о чём-то давно понятом про себя самого.
Вспомнил блоковский вечер. И как-то само произнеслось с раскавыченной блоковской строкой:
— Не хочу быть литератором, только слов кощунственных творцом. Избави меня Бог от модной литературщины! То, что я пишу, это не литература, как её понимают обычно.
Белый, некогда близкий и пытливый собеседник, стал теперь совершенно чужим.
— Наша интеллигенция до сих пор совершенно не умела говорить по-русски; и любая баба гораздо сложнее и точнее в языке, чем «Пепел» Андрея Белого.
…Стол в горнице, простая небогатая трапеза. Они вдвоём сидят под киотом, под Спасом дониконовского письма, неторопливо вечеряют, душевно беседуют, словно чувствуя, что недолго осталось.
Тогда же и написались стихи, печальные стихи, в которых кроме Николая Архипова — его одиннадцатилетний сын Илья. И Клюев обращается к другу:
Чёрный ангел станет у двери
С рогатым тяжёлым ковшом,
Чтоб того, кто любви не верил,
Напоить смердящим вином,
Чтоб того, кто в ржавых просонках
Не прозрел Господних чудес,
Укачал в кровавых пелёнках
С головой ослиною бес:
«Баю-бай, найдёныш любимый,
Не за твой ли стыд и кураж —
Ворота Четвёртого Рима
Затворил белокрылый страж?..»
Печаль от кратковременности счастья, от ощущения быстротекущей жизни оборачивается ужасом от пришедшего видения. Ничего не мог в точности знать Клюев наперёд, но как прозрел внутренним взором «чёрного ангела» у двери друга, не верящего любви…
Уже в 1937 году, обороняясь от наветов, арестованный Николай Архипов напишет письмо В. Бонч-Бруевичу, оправдываясь в своём знакомстве с Клюевым, который, погибающий в Томске, воспринимался уже буквально как прокажённый. И вот что писал Архипов:
«С поэтом Клюевым я познакомился в 1918 г. в бытность мою в Вытегре (бывш. Олонецкой губернии). Я ещё в университетские годы занимался вопросами искусства и на этой почве, в обстановке уездной глуши, произошло моё сближение с поэтом Клюевым. Писал он в те годы (я полагаю, под моим влиянием) много революционных стихов и гимнов, но позднее, после переезда в Ленинград, когда мы оказались разобщёнными (я работал в Петергофе), он попал под чуждые влияния, и наши отношения вступили в полосу охлаждения и окончательно порвались с переездом Клюева в Москву… Знаю, что позднее он был выслан из Москвы в Сибирь, но за что и где находится в настоящее время — мне неизвестно. Моего знакомства с ним я скрывать не имел основания, и в 1930 г. я давал сведения в Ленинградское отделение НКВД о его творческой работе и окружающей его среде…»
К оперативным материалам на Клюева у нас доступа нет, и что это были за донесения Архипова — неизвестно.
«Чёрный ангел» скоро навестил и Клюева. В июне 1923 года поэт был арестован в Вытегре. «Дело», заведённое на него, нам неизвестно, но нетрудно предположить, что оно впрямую связано с изъятием церковных ценностей, тех, которые Николай пытался, по возможности, спасти из разоряемых церквей… Обвиняли его в воровстве? В утайке золота и серебра от голодающих крестьян? Или обвинение было куда более серьёзным?
Так или иначе, но Клюев был препровождён в Петроград на знаменитую Гороховую улицу, мелькнувшую когда-то у него в «ленинском» цикле в соединении с любимой птицей Максима Горького.
Чу! Кричит буревестник… К Гороховой, 2
Душегубных пучин докатилась молва.
Докатилась…