Шестого апреля вытегорская газета «Известия» сообщала о собрании жителей города. Повестка дня насчитывала несколько пунктов: декрет об отделении церкви от государства, постановление губернского Совдепа о переходе золота, серебра и изделий из них в общенародное достояние, распоряжение Священного синода по поводу отобрания у церквей и учреждений духовного ведомства земли и других имуществ, о материальном обеспечении местного духовенства и другие текущие дела.
И в первую очередь были оглашены 17 пунктов декрета об отделении церкви от государства и школы от церкви.
Переполненное здание женской гимназии пронизывали токи ярости, недоумения, возмущения.
— Нам нужны церкви! Нам необходимы батюшки! — отчаянные вопли женщин заглушали речи казённых ораторов.
Корреспондент выражал недовольство тем, что «смешиваются понятия: храм, здание с церковью — обществом верующих». Он утверждал, что «согласно декрета никто не покушается на храмы — церковь…». Все эти разъяснения не произвели на собравшихся ни малейшего впечатления.
«После краткой речи тов. Леонтьева, пытавшегося отождествить право церкви как юридического лица с таковым же правом союза потребителей, собрание, усматривая умаление значения церкви, настолько наэлектризовывается, что продолжительное время стоит гам и шум, как это бывает на многолюдных митингах, где большинство не знает друг друга, встречается только впервые, где понятен подобный взрыв страстей; здесь же столь острое выявление чувств было и неуместно, и даже вредно для дела церкви, на что и было справедливо указано о. Марковым, внёсшим своим выступлением некоторое успокоение…»
Никакого «успокоения» не было и в помине. Более того, выступления очередных ораторов вызвали новый накал страстей.
«Оглашается известное выступление патриарха Тихона. Товарищ Клементьев, член Вытегорского Совдепа, пытается прочитать приговор нескольких волостей крестьян Самарской губернии на это послание….» А текст патриаршего послания, распространившегося по всей России с начала года, просто прочитанный вслух, сам по себе был способен накалить атмосферу до такой степени, что с собранием уже не смог бы справиться ни один — пусть самый опытный и волевой — оратор.
«Тяжёлое время переживает ныне Святая Православная Церковь Христова в Русской земле: гонения воздвигли на истину Христову явные и тайные враги её истины и стремятся к тому, чтобы погубить дело Христово и вместо любви христианской всюду сеять семена злобы, ненависти и братоубийственной брани…
Зовём всех верующих и верных чад Церкви: станьте на защиту оскорбляемой и угнетаемой ныне Святой Матери нашей».
И тут же, после чтения «приговора крестьян Самарской губернии», как передал корреспондент газеты молодой поэт Сергей Ручьев — «опять митинг — и митинг беспорядочный. „Долой, вон, убирайся, не надо нам читать газету…“ Под общий шум, даже не приступив к оглашению приговора, тов. Клементьев покидает трибуну.
Такой же прием оказывается вначале товарищу Николаевскому, члену Вытегорского Совдепа, но тов. Николаевский заставил собрание выслушать себя и, при некотором шуме, в течение получасовой речи доказывал целесообразность (закона) об отделении церкви от государства. Отделяясь, церковь становится свободной и вольна молиться или нет за царя, за разных Питиримов и проч., может не молиться и за тех, кто волею истории стоит у власти. Свободно верующий христианин всё принимает на алтарь церкви. Церкви нужен живой дух, да она и есть — сама любовь и, только будучи несвободной, она могла иметь в своей среде Питиримов, Протопоповых, Распутиных и проч.».
Особо значимо здесь упоминание митрополита Петроградского Питирима, арестованного 2 марта 1917 года вместе с царскими министрами и уволенного 6 марта того же года на покой постановлением Святейшего синода. Он был одним из немногих в священноначалии, сохранивших верность царскому дому, наравне с о. Иоанном Восторговым, архиепископом Харьковским и Ахтырским Антонием, епископом Тобольским и Сибирским Гермогеном, епископом Камчатским Нестором, архиепископом Литовским Тихоном — будущим Патриархом… Почти все из упомянутых были также отправлены на покой — Синод избавлялся от «реакционного духовенства», принимая в то же время приветственные послания от епархий новому строю и «новой эры в жизни церкви»… «Из Лабинской. Вздохнув облегчённо по случаю дарования Церкви свободы, собрание священно-церковнослужителей принимает новый строй…» «Духовенство города Екатеринодара выражает свою радость в наступлении новой эры в жизни Православной Церкви…» «Тульское духовенство в тесном единении с мирянами, собравшись на свой первый свободный епархиальный съезд, считает своим долгом выразить твёрдую уверенность, что Православная Церковь возвратится к новой жизни на началах свободы и соборности…»
Пройдёт год — и жестокие мучения и смерть настигнут как большинство из немногих оставшихся верными престолу «церковных реакционеров», так и представителей «прогрессивного духовенства», избавлявшихся от «обскурантов» в своих рядах. В марте 1918-го священника станицы Усть-Лабинской Михаила Лисицына, перед тем как зарубить, водили меж домов с петлёй на шее. В Пасху того же года священника Иоанна Пригоровского станицы Незамаевской Екатеринодарской губернии живого закопали в навозной яме, перед этим выколов ему глаза и отрезав язык и уши. А в Туле той же весной крестный ход был расстрелян из пулемётов… С июня 1918-го по январь 1919 года были убиты 18 архиереев, 102 священника, 154 дьякона, 94 монаха и монахини. Закрылись 94 храма и 26 монастырей.
О. Иоанн Восторгов будет расстрелян 5 сентября после совершения в московском храме Василия Блаженного молебнов над святыми мощами «от жидов умученного» младенца Гавриила. Он спокойно подошёл к вырытой могиле и после общей молитвы вместе со всеми приговорёнными призвал всех с верою в милосердие Божие и скорое возрождение Родины принести искупительную жертву.
За месяц с небольшим до этого Совнарком издал закон об антисемитизме, предписывавший, в частности, следующее: «Принять решительные меры к пресечению антисемитского движения. Погромщиков и ведущих погромную агитацию предписывается ставить вне закона».
Понятно, что молебен над святыми мощами младенца Гавриила был квалифицирован новой властью именно как погромная агитация.
Но вернёмся в деревянную «сонную» Вытегру.
…— Нет среди нас гонителей церкви, как свободного общества, — вещал товарищ Николаевский. — Мы только хотим, чтобы свет евангельской истины не омрачался мракобесами…
Верил ли он сам в то, о чём говорил? Безусловно, верил. Как и многие из собравшихся верили в то, что с революцией пришёл в Россию «свет евангельской истины». Многим ещё предстояло удостовериться — как к свету евангельской истины относится новая власть.
Собрания и митинги в провинциальном городке следовали одни за другими. Один из них был посвящен «борьбе с обывательщиной», на котором председатель президиума исполкома Вытегорского совета товарищ Мехнецов произнёс зажигательнейшую речь:
— Товарищи, помогайте же вашей власти дружной работой устроить продовольственную разруху (эта жуткая оговорка попала в газетный отчёт — Мехнецов хотел сказать «устранить». — С. К.), помогайте вашей власти вести борьбу со спекуляцией… Помните, что вы должны быть хотя бы в душе красноармейцами Свободы. Будьте все строителями новой России и проповедниками Свободы! Пусть заря лучшей жизни встаёт над страной, заря светлая, мощная и радостная, при которой легче будет дышать!.. Перестанем быть обывателями, будем гражданами!
Но преображение «обывателей» в «граждан» шло чересчур туго, свидетельством чему был отчёт на соседней с выступлением Мехнецова газетной странице о побоище «на почве пользования лесом в даче бывшей помещицы Бельской» между гражданами Тихмангской и Ухотской волостей, «в результате которого убиты 2 и нанесены тяжкие раны 3 лицам. По распоряжению уголовной следственной комиссии виновные отданы на поруки. Дело будет направлено в Окружной Народный Суд».
А 1 мая «Известия Вытегорского совета крестьянских и рабочих депутатов» поместили чрезвычайно интересный «анонс» предстоящего мероприятия.
«Вытегорский Комитет Российской Коммунистической партии (большевиков) скоро устраивает вечер, посвящённый Карлу Марксу.
Широко постановленная программа, участие на вечере такого известного народного поэта, как т. Николай Клюев, — безусловно должно привлечь на вечер не только широкие пролетарские массы города, но всех интеллигентов.
Как заключительный аккорд, в 3-м отделении будет поставлена чудная революционная пьеса т. Николая Клюева „Красная Пасха“ — эта песнь Мщения, Скорби, песнь проклятия тем, кто предаёт социалистическую революцию…
Эта пьеса, алмазная жемчужина, такая сильная, захватывающая за живое, потрясающая глубиною красочной мысли, — вылилась на бумагу, кажется, только ради вечера, и нам, Вытегорам, выпало великое счастье первыми увидеть её у себя, — на вечере коммунистов-большевиков.
Кроме того, т. Николай Клюев скажет „малое слово от уст брата большевика“ „На пороге счастья и вечности“ и прочтёт несколько великолепных стихов из книги „Красный звон“.
Мы очень привыкли, если так можно выразиться, к „народнодомскому“ искусству, что вечер коммунистов, независимо от того, как пройдут остальные №№ программы, — по одному тому, что на вечере примет участие т. Николай Клюев и будет разыграна его „Красная Пасха“, несомненно оставит на всех, кто будет присутствовать, неизгладимые впечатления».
В этой заметке обращают на себя внимание два сообщения: упоминание о неизвестных нам клюевских текстах — пьесе «Красная Пасха» и речи под названием «На пороге счастья и вечности» — и свидетельство того, что эту речь Клюев произносит, как «малое слово от уст брата большевика».
Его тоска действительно была тоской «об Опоньском царстве на Белых Водах» — и ближе всех он ощущал к себе именно Ленина, в ком чувствовал «керженский дух»… Но «дух» — это одно, а партия с её дисциплиной и уставом — нечто другое… Другое?
А вот здесь-то для Клюева не было разграничительной линии. Написав посвящение Ленину, он сознательно принял решение о вступлении в новый «монастырь», дух которого, по его представлению, соответствовал духу Древней Святой Руси. Не он один так думал, не у него одного было своё понимание «коммуны». Ярый антикоммунист Михаил Пришвин записал в своём дневнике: «Сейчас все кричат против коммунистов, но по существу против монахов, а сам монастырь-коммуна в святости своей признаётся и почитается всеми буржуями»…
В социал-демократическую партию тех же большевиков Николай не вступил бы ни за какие коврижки. А в ту партию, что стала в том же году «Российской коммунистической» — вступил. «Боже, свободу храни красного государя Коммуны!» Это при том, что в Олонецкой губернии наибольшей популярностью пользовались как раз левые эсеры, победившие на губернских выборах в июне 1918-го… Вытегорский уезд, правда, представлял собой некое исключение. Из 15 членов уездного исполкома 11 были большевиками и только четверо — левыми эсерами, а родной брат поэта Пётр Клюев был утверждён заведующим Вытегорской почтово-телеграфной конторой распоряжением комиссара Мурманского почтово-телеграфного округа. После разгрома левых эсеров 6 июля он, уже назначенный комиссаром почт и телеграфов, на заседании исполкома объявил, что «признает платформу Советской власти и одобряет политику Совета народных комиссаров».
Клюев свой выбор сделал до 6 июля. И ведь до сих пор о нём пишут, что он «играл» сначала в «крестьянского поэта», потом в «большевика»… Но этот выбор в то время являлся не «игровым», а смертным — в полном смысле этого слова. После него — отступления быть не могло.
Жаль, что невозможно сейчас прочесть заявление Клюева в РКП(б), как и узнать — кто давал ему рекомендацию… Есенин, написавший в июне того же 1918-го «Иорданскую голубицу» («Небо — как колокол, / месяц — язык, / мать моя родина, / я — большевик. / Ради вселенского / братства людей / радуюсь песней я / смерти твоей»), где «большевик», признающийся в своём «большевизме» с отчётливо слышимым вздохом неожиданности свершившегося, видит грядущую Россию ничего общего не имеющей с собственно большевистской программой («Вижу вас, злачные нивы / с стадом буланых коней, / с дудкой пастушеской в ивах / бродит апостол Андрей. / И, полная боли и гнева, / там, на окрайне села, / Мати Пречистая Дева / розгой стегает осла») — принёс через некоторое время в виде «заявления в партию» поэму «Небесный барабанщик», на которой бестрепетная рука столичного большевика вывела свою «рекомендацию»: «Нескладная чепуха. Не пойдёт». У Клюева — пошло. И есть большой соблазн предположить, что в качестве заявления он принёс свою «Марсельезу», то бишь «Красную песню» («Богородица наша, землица…») и «Есть в Ленине керженский дух…». И был не просто принят местными большевиками, а принят с распростёртыми объятиями. Культурные, образованные люди в партии были наперечёт.
О пьесе «Красная Пасха» мы можем судить лишь по газетным отчётам — тем более интересно вчитаться в их пышущие эмоциями и трогательные в первобытной стилистической неграмотности и смысловой обнажённости строчки.
«ВЕЧЕР В ПАМЯТЬ КАРЛА МАРКСА
…На вечере выступил — первый раз у нас в городе — т. Н. Клюев, наш близко-родной поэт-коммунист, певец перезвонов сосен милой Олонии…
В вступительном слове т. С. Ручьев рассказал биографию К. Маркса, т. П. Ваксберг познакомил присутствующих с коммунизмом, т. М. Мехнецов в горячей речи сказал о том, что „царствие коммунизма придёт и царствию его не будет конца“, а т. Н. Клюев, встреченный громом аплодисментов, произнёс „малое слово от уст брата-большевика“ — „На пороге Счастья и Вечности“.
В 3-м отделении Вытегоры первыми увидали полную глубоких символов революционную пьесу т. Н. Клюева — „Красную Пасху“…
Пьеса заканчивается торжественным пением рабочих „Христос Воскресе из Мертвых!..“
С этой песнью радости народной Пасхи разошлись по домам те, кто искал, но не нашёл на трудовом вечере большевиков того, о чём часто приходится слышать на всех углах и закоулках в сплетнях про большевиков-коммунистов…»
В «Вытегорской коммуне» (уже в 1919 году) товарищ Александр Богданов, печатая большую статью о Клюеве «Пророк нечаянной радости», уделил место и «Красной Пасхе».
«Пьеса вызвала много разных противоречивых толков. Священник С. Марков с церковной кафедры назвал пьесу „Кровавой Пасхой“, небывалым кощунством.
Действительно, пьеса затрагивала больные нервы умирающего утончённого язычества.
Многими слушателями она была превратно понята.
Внешний рисунок прост, но действительно зрителям, привыкшим к реалистической драме, трудно было уловить гамму тонких ажурных символов…»
Но — несмотря на все «трудности восприятия» Вытегорский комитет РКП(б) принял пьесу восторженно. Он, как передали вытегорские «Известия», принёс «глубокую благодарность дорогим товарищам Н. А. Клюеву и М. Н. Мехнецову, всей „Красной Пасхе“: Мать-Земле (Н. Ф. Сидоровой), Любви-невесте (Л. И. Потаниной), Ангелу (Н. Г. Кучнеровой), Сыну-Воле (П. М. Ваксберг), Мщению (А. А. Абакумову), всем „Юным струнам“, К. Николичеву и духовому оркестру, всем, принявшим участие в вечере, всем, почтившим память нашего великого учителя и друга — Карла Маркса».
Всё это вместе взятое может произвести на современного человека чрезвычайно странное впечатление, но для тех людей ничего странного в происходящем не было.
«Великий Пётр был первый большевик» — так написал в поэме «Россия» Максимилиан Волошин, увидев в современных ему большевиках петровскую государственную «хирургию», петровскую жажду ломать через колено оставшиеся древние устои и обычаи, петровскую ненависть к старой вере — впрочем, не только к старой, если вспомнить его «всешутейший и всепьянейший собор», петровское стремление «научить Россию у Запада» и, конечно, то, что никакая плата человеческими жизнями за претворение в действительность задуманных проектов Петра не останавливала…
Клюев революцию воспринимал в антипетровском и в целом — в антиромановском ореоле (по-хорошему уж — в «антиголштинском», ибо в 1730 году пресеклась династия Романовых по мужской линии, а в 1761-м — и по женской, и фамилию носили выходцы из Голштейн-Готторпской династии) — как возмездие за всё содеянное на Руси за последние 250 лет…
«В Соловках, на стене соборных сеней изображены страсти: пригорок, дерновый, такой русский, с одуванчиком на услоне, с голубиным родимым небом напрямки, а по серёдке Крестное древо — дубовое, тяжкое: кругяш ушёл в преисподние земли, а потесь — до зенита голубиного.
И повешен на древе том человек, мужик ребрастый; длани в гвоздиных трещинах, и рот замком дорожным, англицким заперт. Полеву от древа барыня в скруте похабной ручкой распятому делает, а поправу генерал на жеребце тысячном топчется, саблю с копиём на взлёте держит. И конский храп на всю Руссию…
Старичок из Онеги-города, помню, стоял, припадал ко древу: себя узнал в Страстях, Россию, русский народ опознал в пригвождённом с кровавыми ручейками на дланях. А барыня похабная — буржуазия, образованность наша вонючая. Конный енерал ржаную душеньку копием проболеть норовит — это послед блудницы на звере багряном, Царское Село, царский пузырь тресковый, — что ни проглотит — всё зубы не сыты. Железо это Петровское, Санкт-Петербурхское…»
Все переосмысленные символы Евангелия и Апокалипсиса были очевидны читателям газеты «Звезда Вытегры», где стихотворение в прозе «Красный конь» появилось в апреле 1919 года. Сам же Клюев вкладывал в написанное ещё один смыл, ведомый лишь ему самому. Когтем скребли по душе строки Есенина: «Не изменят лик земли напевы, не стряхнут листа. Навсегда твои пригвождены ко древу красные уста». И Николай вслушивается в пророчество «старичка с Онеги-города», что «вздыбится Красный конь на смертное страженье с Чёрным жеребцом. Лягнёт Конь шлюху в блудное место, енерала булатного сверзит, а крестцами гвозди подножные вздымет…» Тогда и «сойдет с древа Всемирное Слово», срок которому уходит далеко в глубь времён, ибо у «старичка» клубок слёзный «в горле со времён Рюрика стоит»…
И — свершилось. К вящему восторгу поэта.
«Нищие, голодные мученики, кандальники вековечные, серая убойная скотина, невежи сиволапые, бабушки многослёзные, многодумные, старички онежские, вещие, — вся хвойная пудожская мужицкая сила, — стекайтесь на великий красный пир воскресения!
Ныне сошло со креста Всемирное слово. Восколыхнулась вселенная — Русь распятая, Русь огненная, Русь самоцветная, Русь — пропадай голова соколиная, упевная, валдайская!»
И это уже дохристианская Русь мешается с христианской — и одна неотделима от другой, и «старичок с Онеги-города», и воскресшее, подобно Христу, Всемирное слово, Русь огненная соединяются в едином праздничном действе с Матерью-Землёй, Любовью-невестой, Сыном-Волей — героями «Красной Пасхи».
И внимают они песне олонецких скопцов, чьи слова вынесены в эпиграф «Красному коню»:
Что вы верные, избранные!
Я дождусь той поры-времечка:
Рознить буду всяко семечко.
Я от чистых не укроюся,
Над царями царь откроюся, —
Завладаю я престолами
И короною с державою…
Все цари-власти мне поклонятся,
Енералы все изгонятся.
Понятно, что происходящее нововерный батюшка воспринимает, как кощунство. Но слушают Николая вытегорские коммунисты и беспартийные, и солидарны с ним, что коммунизму, как новому царству Христову, «не будет конца», и почитают память «великого учителя и друга Карла Маркса».
Всё происходящее пронизано словом Христовым, каждый из присутствующих обуян подлинно религиозным вдохновением — и Маркс здесь не помеха, но союзник в религиозном действе вопреки тому, что писал о нём Сергей Булгаков в статье 1906 года «Карл Маркс как религиозный тип».
В самой же революции сталкивались силы, движимые исключительно «религиозными типами». В самой бешеной борьбе с православием была настоящая религиозная страсть.
Спрашивается, зачем бороться с Богом, если, как было объявлено, его нет? Зачем бороться с пустотой?
Знали, что не с пустотой борются. Знали, что верховный авторитет, евангельское Слово обесценивает многое и многое, внедряемое в жизнь новой властью. И борьба с православием была проникнута истинно религиозным пафосом.
И невозможно не вспомнить, что огромное количество местечковых евреев, принесённое революционным потоком в наркоматы, в ЧК, в уездные комитеты, в газеты, в банковскую систему — воспитывалось в духе лютой ненависти к Христу, которого называли «мамзер» — «незаконнорождённый». Им с детства внушали, что кресты и иконы — это «нечисть». Более того — русские люди («гои») в их представлении не считались людьми, опять же квалифицировались как «нечисть» и «бездушный скот»… Это отношение проявилось мгновенно и столь ясно, что вызвало соответствующую реакцию. В петроградской газете «Молва» в июне 1918 года был описан митинг голодных людей на Знаменской площади:
«— Помитинговать штоль немножко?..
Против всех протестуют, но на „жидах“ все соглашаются, как один. И не только свободные граждане, но и красногвардейцы охотно поддакивают им.
— Конечно, жиды много портят. Они социализму вредят, потому ведь в банках — жиды, в газетах — жиды… А при настоящей коммуне — перво-наперво, конечно, всех жидов потопить…»
Проходили тогда в Петрограде и другие митинги и собрания. В частности, лекция магистра богословия, преподавателя Петроградской духовной семинарии иеромонаха Николая Ярушевича с характерным названием: «Святая Русь (Думы о прошлом, перспективы будущего)». В. Княжнин читал публичную лекцию «Патриарх Гермоген и его подвиг». Будущий живоцерковник священник Александр Введенский произносил на диспуте «С Богом или без Бога» речь «Современные анархисты и социалисты как богоборцы», а в концертном зале Тенишевского училища протоиерей И. Егоров и В. Лебедев читали соответственно лекции: «Христос — основной закон жизни» и «Закон и Бог».
Многое видевший в те дни своими глазами и много слышавший своими ушами Николай Бердяев, изо всех сил стремившийся сохранить «толерантность», столь необходимую «русскому интеллигенту», в частности, в своей работе «Христианство и антисемитизм», — всё же вынужден был констатировать очевидное и неумолимое: «Ненависть к евреям расовая, бытовая, политическая недопустима для христианина, но возможна религиозная ненависть к антихристовой идее еврейства, и в глубочайшем смысле этого слова — она неизбежна… Русский народ должен дать приют избранному народу Божьему, и русский же народ должен всей силой своего духа противиться антихристианской идее еврейства, еврейскому отвержению Мессии Распятого и еврейскому ожиданию иного мессии».
Вот только как сам Бердяев предполагал совместить одно с другим — отсутствие «политической ненависти» с «ненавистью религиозной»?.. Одна органично срослась с другой — и выплеснулась с обеих сторон, но с наиболее зверской жестокостью — именно с еврейской стороны.
Хотелось бы сказать — «а там, во глубине России, там — вековая тишина»… Но эпоха «вековой тишины» во глубине России и в каком бы то ни было её углу кончилась. Страсти кипели и там, где русские коммунисты венчали Христа с Марксом и древними языческими стихиями. Никто этого, естественно, не формулировал, но подспудно чувствовали все — выбор стоит кардинальный. Какой будет Россия, перефразируя Владимира Соловьёва — «Востоком Маркса иль Христа?» — ибо их несовместность, явственно обозначенная Сергеем Булгаковым, изначально понимали вожди и идеологи, но её же какое-то время упорно не желала понимать та самая «масса», которая, по идее, и была движущей силой революции.
А не желала понимать именно потому, что начала справедливости, равенства и свободы были неотделимы для неё от святыни в человеке. И именно это органическое единство в русском существе составляло предмет звериной ненависти многих представителей новой власти, начинавшей помимо переустройства всей жизни страны и народа свой знаменитый «штурм неба».
Социальная и классовая война естественно переходила в религиозную — самую жестокую из всех войн. На этой войне не берут пленных и не оставляют живыми раненых. Начиналась религиозная война власти и её ландскнехтов с частью народа, не желавшей сокрушать своё тысячелетнее мироздание.
Тридцатого июля 1917 года отец Павел Флоренский писал: «Всё то, что происходит кругом нас, для нас, разумеется, мучительно. Однако я верю и надеюсь, что, исчерпав себя, нигилизм докажет своё ничтожество, всем надоест, вызовет ненависть к себе, и тогда, после краха всей этой мерзости, сердца и умы уже не по-прежнему, вяло и с оглядкой, а наголодавшись, обратятся к русской идее, к идее России, к святой Руси… Я уверен, что худшее ещё впереди, а не позади, что кризис ещё не миновал. Но я верю в то, что кризис очистит русскую атмосферу, даже всемирную атмосферу, испорченную едва ли не с XVII века».
То же самое мог бы через год сказать и Клюев, приехавший в Петроград уже в качестве почётного председателя Вытегорской организации РКП(б).
Он приехал с материалами двухтомника «Песнослов», о публикации которого в течение года вёл переписку с хорошо ему известным издателем М. Аверьяновым, обговаривая и условия издания, и гонорар, и оформление. В конце концов, заручившись гарантией Наркомпроса, который изъявил желание издать двухтомник «в целях широкого распространения в народе», объявил Аверьянову, что договор с ним считает недействительным. Одновременно готовил к публикации сборник избранных революционных стихотворений — «Медный Кит».
«Только во сто лет раз слетает с Громового дерева огнекрылая Естрафиль-птица, чтобы пропеть-провещать крещёному люду Судьбу-Гарпун.
(Страфиль-птица — по преданиям славянской мифологии — всем птицам мать, укротительница бурь, спасающая под своим крылом землю от бед вселенских. — С. К.)
И лишь в сороковую, неугасимую, нерпячью зарю расцветает в грозных соловецких дебрях Святогорова палица — чудодейная Лом-трава, сокрушающая стены и железные засовы. Но ещё реже, ещё потайнее проносится над миром пурговый звон народного песенного слова, — подспудного мужицкого стиха. Вам, люди, несу я этот звон — отплески Медного Кита, на котором, по древней лопарской сказке, стоит Всемирная Песня».
Не знаю — понял ли хоть кто-нибудь из работников издательства при Петроградском совете рабочих и красноармейских депутатов, где «Медный Кит» готовился к выходу в свет, хоть что-нибудь в этом клюевском «присловье» к книге, где все стародавние знаки — как тревожное пророчество…
Клюев встречался с Блоком, ночевал у него на квартире, вёл с ним долгие разговоры об издании своих книг, о происходящем вокруг… Они хорошо понимали друг друга, и многое из написанного старшим собратом в статьях весны — лета 1918-го могло быть созвучно мыслям Клюева.
«Учение Христа, установившего равенство людей, выродилось в христианское учение, которое потушило религиозный огонь и вошло в соглашение с лицемерной цивилизацией, сумевшей обмануть и приручить художника и обратить искусство на служение правящим классам, лишив его силы и свободы.
Несмотря на это, истинное искусство существовало все две тысячи лет и существует, проявляясь то здесь, то там криком радости или боли вырвавшегося из оков свободного творца. Возвратить людям всю полноту свободного искусства может только великая и всемирная Революция, которая разрушит многовековую ложь цивилизации и поднимет народ на высоту артистического человечества…»
И одновременно с этим — в записных книжках: «Я одичал и не чувствую политики окончательно». «Как безвыходно всё. Бросить бы всё, продать, уехать далеко — на солнце и жить совершенно иначе».
…Гражданская война полыхает по всей России. Англичане и французы хозяйничают в Мурманске, японцы во Владивостоке. Белые взяли Ставрополь, Николаевск, Екатеринбург, Екатеринодар, Казань. В Архангельске было создано Временное правительство Северной области во главе с масоном Н. В. Чайковским. Тем самым, кто встречал Брешко-Брешковскую… (Позднее, уже живя в эмиграции в Париже, Чайковский получит письмо от бывшего министра внутренних дел: «Вспомните, Николай Васильевич, хотя бы наш север, Архангельск, где мы строили власть, где мы правили… Вспомните тюрьму на острове Мудьюг в Белом море, основанную союзниками, где содержались „военнопленные“, т. е. все, кто подозревался союзной властью в сочувствии большевикам. В этой тюрьме начальство — комендант и его помощник — были офицеры французского командования, что там, оказывается, творилось? 30 % смертей арестованных за пять месяцев от цинги и тифа, держали арестованных впроголодь, избиения, холодный карцер в погребе и мерзлой земле…») На территориях, что под контролем красных, соответственно не прекращаются расстрелы.
Еще 20 мая Яков Свердлов выступил на пленарном заседании ВЦИКа с совершенно людоедским докладом «О задачах Советов в деревне»: «Мы должны самым серьёзным образом поставить перед собой вопрос о создании в деревне двух противоположных враждебных сил, поставить перед собой задачу противопоставления в деревне беднейших слоев населения кулацким элементам. Только в том случае, если мы сможем расколоть деревню на два непримиримо враждебных лагеря, если мы сможем разжечь там ту же гражданскую войну, которая шла не так давно в городе, если нам удастся восстановить деревенскую бедноту против деревенской буржуазии, только в том случае мы сможем сказать, что мы и по отношению к деревне делаем то, что смогли сделать для городов…»
Когда к Троцкому пришла делегация церковно-приходских советов с заявлением, что Москва умирает от голода — теоретик «перманентной революции» ответил:
— Это не голод. Когда Тит брал Иерусалим, еврейские матери ели своих детей. Вот я заставлю ваших матерей есть своих детей, тогда вы сможете прийти и сказать: «Мы голодаем».
Сельские Советы, как «контрреволюционные», большевиков не устраивали. Начали создаваться комитеты бедноты, куда сплошь и рядом набиралось всякое отребье, помимо конфискации продукции занимавшееся погромами храмов. За недосдачу крестьянами хлеба по продразвёрстке уже полагается десять лет тюремного заключения. Одно за другим вспыхивают крестьянские восстания. Еще до официального объявления «красного террора» расстреливаются, часто после жестоких пыток, священники, диаконы, пресвитеры, иеромонахи, иноки, послушники…
А после убийства Урицкого (который отменно проявил себя в Петрограде в качестве палача — во время его всевластия в Питерской ЧК было уничтожено около пяти тысяч человек) и покушения на Ленина ВЦИК РСФСР под председательством Якова Свердлова (который и был фактическим организатором этого покушения) принял резолюцию: «…на белый террор врагов рабоче-крестьянской власти рабочие и крестьяне ответят массовым красным террором против буржуазии и её агентов».
«Красная газета» (та самая, утробный рёв которой поэтически транслировал Клюев в двучастном цикле «Из „Красной газеты“») писала 31 августа: «За кровь товарища Урицкого, за ранение тов. Ленина, за покушение на тов. Зиновьева, за неотомщённую кровь товарищей Володарского, Нахимсона, латышей, матросов — пусть польётся кровь буржуазии и её слуг — больше крови!»
Начался, как выразился сам же чекист Яков Петерс, «истерический террор».
Одновременно началось и неудержимое восхваление Ленина в газетах и на митингах. Слова «великий», «гениальный», «дорогой учитель» лились потоком. Инициировал эту кампанию опять же Свердлов. Ленин при жизни стал превращаться в миф.
Но то, как откликнулся Клюев на ранение вождя, не имеет ни прецедентов в русской поэзии, ни последующего продолжения. Он создаёт совершенно фантастический цикл стихов, где впервые возникает мотив физиологического соития Божественного с земным — словно нет разницы между Богом-отцом и античным божеством, наслаждающимся земным блаженством.
Братья, сегодня наша малиновая свадьба —
Брак с Землёй и с орлиной Волей!
Костоедой обглоданы церковь и усадьба,
Но ядрёно и здраво мужицкое поле.
Не жалейте же семени для плода мирскова,
Разнежьте ядра и случкой китовьей
Порадуйте Бога — старого рыболова,
Чтоб закинул Он уду в кипяток нашей крови!
Сладко Божью наживку чуять в заводях тела,
У крестца, под сосцами, в палящей мошонке:
Чаял Ветхий, что выловит Кострому да иконки,
Ан леса, как наяда, бурунами запела.
«Плотяный Христос» Клюева — антитеза «бесплотному», «бесполому» Христу Василия Розанова, о котором великий соблазнитель писал в «Тёмном лике» и «Людях лунного света» — и с этими книгами Клюев не расставался вплоть до своего последнего ареста. Стихи Клюева — прямое отвержение розановских умозаключений — дескать, «социализм — весь в крепкой уверенности о земле. Христианство же есть полая безнадёжность о всём земном! Социализм — хлебен, евангелие — бесхлебно. Социализм — день, когда все предметы имеют точные свои размеры и точный свой вид: христианство же всё, — ночь… когда предметы искажены, призрачны, не видны в реальных очертаниях и зато приобретают громадные фантастические формы… Социализм хочет сытого человека — у которого труд и сон без сновидений. Христианство прежде всего хочет сновидений; оно хочет плачущего человека, любящего свою печаль…». У Клюева и христианство — всё в земных, рельефных, гипертрофированных формах, и социализм его — знающий о небе и сверхчувственных материях. Более того, если у Розанова «христианство ничему не радуется, кроме себя» — у Клюева христианство — радость земли и всей Вселенной. И плоды земные обретают неощущавшуюся прежде сладость, и не противно христианству ни половое влечение, ни соитие, ни порождение новой жизни, а выкармливание грудью — сосцы и целительное молоко, напояющее жаждущего, — один из устойчивых клюевских образов. Нематериальное обретается в материальном, земное неразрывно связано с духовным.
Физиологический акт тождествен вселенской рыболовле, где «уды» фонетически и символически тождественны «уде». Плод сего сакрального действа — Лев, тождественный Христу и Ленину («Буйно-радостный львёнок народов и стран»). Вся Вселенная преображается с его приходом, вплоть до изменения магнитных полюсов Земли.
Оглянитесь, не небо над нами, а грива,
Ядра львиные — солнце с луной!..
Восшумит баобабом карельская нива,
И взрастёт тамарис над капустной грядой.
«Пламенеющий ленинский рай» воспоют, по мысли поэта, и железный Запад, и сермяжный Восток, а пуля, пробившая тело вождя, — что удар римского копья в ребро распятому Христу.
Ленин, лев, лунный лён, лучезарье:
Буква «Люди», как сад, как очаг в декабре…
Есть чугунное в Пуде, вифанское в Марье,
Но Христово лишь в язве, в пробитом ребре.
Есть в истории рана всех слав величавей, —
Миллионами губ зацелованный плат…
Это было в Москве, в человечьей дубраве.
Где идей буреломы и слов листопад.
Само слово «Ленин» становится сакральным в изменившейся Вселенной, оно слышно в голосе природных стихий, в шёпоте земли и пении океана, оно оплодотворяет всё живое и порождает новое Слово, подобное Слову, порождённому почти тысячелетие назад.
Жизни ухо подслушало «Люди» и «Енин».
В этот миг я сохатую матку доил, —
Вижу кровь в молоке, и подойник мой пенен…
Так рождается Слово — биение жил.
Слово Христа и Слово Ленина рождены той же силой, что некогда породила вещее Слово — о чём Клюев, и не только он, мог прочесть в «Поэтическом воззрении славян на природу» у А. Афанасьева: «В дуновении ветров признавали язычники дыхание небесного владыки, в… шуме падающего дождя слышали его дивную песню, а в громах — его торжественные глаголы, выступая в весенних грозах, он… будил её (природу. — С. К.) от зимней смерти своей могучею песнею, вновь творил её своим вещим словом. Слово божье=гром есть слово творческое».
Ленинское слово воплотилось в жизнь — в «октябрь — месяц просини, листопада», в месяц появления Николая Клюева на свет — и это временное наложение также исполнено для поэта сакрального смысла.
Символ Льва сопровождает весь «ленинский цикл», утверждая Ленина в его высшем предназначении, ничего общего не имеющем с «реальной политикой».
«Лев грядет… От мамонтовых залежей / Тянет жвачкой, молочным теплом…» «К Пришествию Льва василёк и коринка / Осыпали цвет — луговую постель…» «К кронштадтскому молу причалили струги, — / то Разин бурунный с персидской красой… / Отмерили год циферблатные круги, / как Лев обручился с родимой землёй»…
Клюев во втором томе «Песнослова» рядом с циклами «Сердце единорога», объединяющего «Избяные песни» и «Белую повесть», включает и «Долину единорога» — предреволюционные стихи, многие из которых насыщены дьявольской символикой и напоены потусторонней энергетикой (достаточно вспомнить дьявола, что станет «овцой послушной и простой» — по Оригену, утверждавшему прекращение вечных мук и прощение дьявола — и эти его утверждения были осуждены Пятым вселенским собором)… И здесь же помещает цикл «Красный рык», где «ленинский блок» занимает центральное место.
«Новому суровому слову» он несет своё подношение от лица и имени Древней Руси, от сакрального животного и священного символа русских лесов.
Я — посол от медведя
К пурпурно-горящему Льву, —
Малиновой китежской медью
Скупаю родную молву.
……………………………………
Я — посол от медведя, он хочет любить,
Стать со Львом песнозвучьем единым.
Здесь слышится мерная поступь рока — а роковое начало несёт в себе ожившая архаика, древняя непросветлённая тьма, вышедшая из тысячелетних глубин, где томилась она подобно свергнутым и заточённым в Тартаре Зевсом титанам из Гесиодовой «Теогонии».
Багряного Льва предтечи —
Слух-упырь и ворон-молва.
Есть Слово — змея по плечи
И схимника голова.
В поддёвке синей, пурговой,
В испепеляющих сапогах,
Перед троном плясало Слово
На гибель и чёрный страх.
Это не Распутин. Это сам Клюев — вестник прихода древних подспудных сил, размыкающих земную кору, в земном воплощении орудующих, словно «зелёная банда» или орда громил в Царскосельском дворце, — и спасения от этой силы нет и быть не может.
Царскосельские помнят липы
Окаянный хохот пурги…
Стоголовые Дарьи, Архипы
Молились Авось и Низги.
Авось и Низги — наши боги
С отмычкой, с кривым ножом, —
И въехали гробные дроги
В мёртвый романовский дом.
Известие о расстреле императора Клюев прочитал ещё в июле в вытегорской газете.
«Расстрел Николая Романова
18 июля состоялось 1-е заседание президиума Центрального Исполнительного Комитета 5-го созыва. Тов. Свердлов оглашает только что полученное по прямому проводу сообщение от 8-го Уральского Совета о расстреле бывшего царя Николая Романова.
В последние дни столице Красного Урала Екатеринбургу серьёзно угрожала опасность приближения чехословацких банд. В то же время был раскрыт новый заговор контрреволюционеров, имевших целью вырвать из рук Советской власти коронованного палача.
Ввиду этого президиум Уральского областного Совета постановил: расстрелять Николая Романова, что и приведено в исполнение 16-го июля.
Жена и сын Николая Романова отправлены в надёжное место».
И здесь же, на той же газетной странице — ещё одно сообщение.
«Похищение бывших князей
Алапаевский исполнительный комитет сообщает о нападении утром 18 июля неизвестной банды на помещение, где содержались под стражей бывшие великие князья: Игорь Константинович, Константин Константинович, Иван Константинович, Сергей Михайлович и Палей.
Несмотря на сопротивление стражи, князья были похищены. Есть жертвы с обеих сторон. Поиски ведутся».
Ложь на лжи — и волне объяснимая. Большевики, естественно, не пожелали обнародовать, что антимонархисты, на знамёнах которых было начертано «Вся власть Учредительному собранию!», наступавшие на Урал, ненавидели императора не меньше «ленинцев» и «свердловцев» и «вырвать из рук Советской власти» Николая II они могли только с целью самим прикончить его. Конечно, никто, кроме посвящённых, не мог знать, что Свердлов через располагавшуюся в Вологде американскую миссию отправил телеграфное донесение Якову Шиффу в Америку о том, что царь может быть захвачен белогвардейцами или немцами, и получил в ответ приказ «ликвидировать всю семью». Но самое главное в том, что от народа необходимо было скрыть ещё одно преступление: убийство императрицы, малолетнего цесаревича и четырёх царских дочерей. Вот поэтому «жена и сын Романова» были отправлены «в надёжное место», о дочерях не упоминалось вообще, а убитые и сброшенные в Алапаевскую шахту князья объявлялись «похищенными». В противном случае трудно было квалифицировать свершившееся иначе как преступную бойню.
Впрочем, большевики сами своим умолчанием, длившимся восемь лет, поспособствовали возникновению многочисленных самозванцев и самозванок, продолжающих отравлять пространство памяти об убиенных вплоть до наших дней.
И, конечно, никто не должен был знать, что неизвестный, невесть откуда привезённый раввин после таинственного ритуала на месте злодеяния оставил на стене дома Ипатьева две каббалистические надписи: «В эту ночь Белшацар (Валтасар. — С. К.) был убит своими слугами» и — «Здесь, по приказу тайных сил, Царь был принесён в жертву для разрушения Государства. О сём извещаются все народы».
А через три дня, в свежем газетном номере, где Клюев печатал с посвящением товарищу М. Мехнецову стихотворное проклятие «чёрным белогвардейцам», «Романовскому дому» и «чумазому Распутину» и пел хвалу «пулемёту, несытому кровью», была опубликована новая заметка «Романов перед расстрелом», призванная, очевидно, внушить ещё большее отвращение читателей к царской семье.
«Окружавшие Николая в Тобольске попы, ханжи и обломки когда-то блестящей камарильи были от него далеко. Близкий друг его по Тобольску еп. Гермоген рыл окопы на чехословацком фронте.
Сам Николай в последние недели своей позорной жизни чувствовал себя совсем неплохо… Читал „Красный дьявол“, „Уральский рабочий“… Пополнел… Покраснел…
Алиса нервничала, фыркала, не переваривала тюремного режима…
Неусыпно охранял коронованных негодяев особый караул под командой рабочих, подступы к их последнему дворцу — отборный отряд рабочей красной армии…»
… Пройдёт чуть более десяти лет, многое станет известно об этом ритуальном убийстве, многое переживёт, перечувствует и переосмыслит сам Клюев, с жутким и трагическим восторгом живописавший «гробные дроги» — на которых, ни больше ни меньше — «по-козьи рогат возница, / на запятках Предсмертный Час. / Это геенская страница, / Мужицкого Слова пляс!» (вот во что превратилось тогда его «спасение демонов»!)… И в «Песни о Великой Матери» он найдёт совсем иной тон и совсем иные слова для Николая II, описанного в преддверии мученической кончины.
…И увидал я государя.
Он тихо шёл окрай пруда.
Казалось, чёрная беда
Его крылом не задевала,
И по ночам под одеяло
Не заползал холодный уж.
В час тишины он был досуж
Припасть к еловому ковшу,
К румяной тучке, камышу,
Но ласков, в кителе простом,
Он всё же выглядел царём.
Свершилось давнее. Народ,
Пречистый воск потайных сот,
Ковёр, сказаньями расшитый,
Где вьюги, сирины, ракиты, —
Как перл на дне, увидел я
Впервые русского царя.
…Когда в 1982 году я сидел в мастерской у живописца Анатолия Яра-Кравченко и расспрашивал его о Клюеве, маститый художник, автор портретов членов политбюро ЦК КПСС, украшавших в праздничные дни фронтоны московских зданий, пряча таинственную улыбку, взял дерматиновую папку и открыл её с тихими словами: «Я Вам сейчас прочту». Он начал читать вслух именно эти строки из поэмы, считавшейся навсегда утраченной, и я, приросший к стулу, только и смог выдавить из себя: «Можно, я помогу Вам разобрать Ваш архив?» Анатолий Никифорович усмехнулся и, закрыв папку, произнес: «Потом как-нибудь, потом…» Это «потом», естественно, так и не наступило, а целиком всю поэму, извлечённую из архива Комитета государственной безопасности, Россия прочла уже в роковые осенние дни 1991 года на журнальных страницах.
Слишком хорошо отпечатался клюевский «Ленин» в сознании Маяковского, который потом рвал рубаху на груди: «Если б был он царствен и божествен, я б от ярости себя не поберёг…» С Маяковским Клюев встречался ещё до революции. Как-то раз в доме Фёдора Шаляпина, обожавшего клюевские стихи, они сидели за хозяйским столом. Маяковский отчаянно пытался перетянуть одеяло на себя, «я… я… я…» не сходило с его губ. Клюев молчал, смотрел исподлобья, а потом тихонько, напевно произнёс: «Идё-ёт железо на русскую берёзку»… Можно себе только представить, с каким чувством ужаса и отчаяния за погибающую человеческую душу читал Клюев маяковское «Несколько слов обо мне самом», где «полночь промокшими пальцами щупала меня и забитый забор, и с каплями ливня на лысине купола скакал сумасшедший собор»… Эту сцену орального секса в тени собора, от которой «Христос из иконы бежал, хитона обветренный край целовала, плача, слякоть», и где, воззрившись на пустой киот, поэт в тупом отчаянии молит: «Время! Хоть ты, хромой богомаз, лик намалюй мой в божницу уродца века…» — Клюев хорошо запомнил и в вихре революционного погрома воскрешал своим словом древнюю архаику, как надёжную оборону против железа, которое, как он ясно видел, продолжает идти «на русскую берёзку» с удесятерённой силой. Отсюда и жалостливо-покровительственная интонация в ответе Маяковскому на его громовые «р-р-революционные» вопли — в стихотворении 1919 года.
Маяковскому грезится гудок над Зимним,
А мне — журавиный перелёт и кот на лежанке.
Брат мой несчастный, будь гостеприимным:
За окном лесные сумерки, совиные зарянки!
Тебе ненавистна моя рубаха,
Распутинские сапоги с набором, —
В них жаворонки и грусть монаха
О белых птицах над морским простором.
…………………………………………
Простой, как мычание, и облаком в штанах казинетовых
Не станет Россия — так вещает Изба.
От мереж осетровых и кетовых —
Всплески рифм и стихов ворожба.
Обострённое чувство, что из революции — его, клюевской революции — изымается то жизнетворческое, самое главное, ради чего он, народный радетель и заступник, «посвящённый от народа», исторгал из своей лиры «музыку революции» с её нотами злобы, ненависти, ликования, проклятий, радости, победного клика, стона убиваемых, — всё более рождало в нём неприятие происходящего — и писались открытые инвективы «железному времени», где он не стеснялся уже и отрицания своих собственных первоначальных революционных выкриков.
Не хочу Коммуны без лежанки,
Без хрустальной песенки углей!
В стихотворной тягостной вязанке
Думный хворост буреломных дней.
Не свалить и в «Красную газету»
Слов щепу, опилки запятых.
Ненавистен мудрому поэту
Подворотный тявкающий стих.
…Эта «лежанка» долго ещё будет вспоминаться Клюеву как при жизни, так и после его гибели. Над ней будут злорадно хохотать молодые неоперившиеся дикари-стихотворцы из Пролеткульта, в обществе которых окажется Николай в эту трагическую осень в Петрограде, в редакции журнала «Грядущее», где он по соседству с «железными» пролеткультовскими мальчиками будет печатать свои «берёзовые» стихи.