В конце августа 1918-го Клюев познакомился с Владимиром Кирилловым.
Крестьянин по происхождению, бывший эсер-максималист, позже меньшевик, судимый в 1906-м за участие в террористических актах и прошедший каторгу и ссылку, Кириллов со всей безоглядностью ринулся в революционное половодье. Естественным было его появление в рядах Пролеткульта, созданного за месяц до Октябрьской революции и ставшего самой массовой общественной организацией в Советской России. Идеология сей организации зиждилась на «примате классовых интересов» и «культурной гегемонии пролетариата». Обращает на себя внимание один из основополагающих тезисов: «Пролетариат должен постичь все достижения предыдущей культуры, усвоить из неё всё то, что носит на себе печать общечеловеческого». Сия декларация, практически совпадающая с тогдашними взглядами и словами Ленина, словно нарочно перечила одному из самых печально знаменитых стихотворений Кириллова, тут же приобретшему широчайшую известность.
Мы во власти мятежного страстного хмеля.
Пусть кричат нам: «Вы палачи красоты!»
Во имя нашего Завтра — сожжём Рафаэля,
Разрушим музеи, растопчем искусства цветы.
………………………………………………
Слёзы иссякли в очах наших, нежность убита,
Позабыли мы запахи трав и весенних цветов,
Полюбили мы силу паров и мощь динамита,
Пенье сирен и движенье колёс и валов.
Эта декларация, дословно перекликающаяся с «Маяковской» («Белогвардейца найдёте — и к стенке. А Рафаэля забыли? Забыли Растрелли вы? Время пулям по стенкам музеев тенькать, стодюймовками глоток старьё расстреливай!»), вызвала резкую реакцию у идеологов Пролеткульта, как совпадающая по смыслу с проповедями ненавистных «пролетариям» футуристов.
«Великий Художник — Пролетариат творит новую культуру. Отвлечённую грёзу всей вселенной, красоту человеческой жизни, он воплощает в реальную форму. С любовью и верой мы смотрим в грядущее — оно несёт нам освобождение тела, души и мысли; оно несёт нам неисчерпаемое творчество народных масс. И пусть основанная на рабстве, собственности и грабеже буржуазная культура озлобленно, исступлёнными криками и клеветой встречает приход Великого Художника. Мы теснее и крепче сплотим свои ряды, мы восторженно взлелеем и соберём все цветы пролетарского творчества. В этом — основная задача нашего журнала».
Этой декларацией открывался журнал Пролеткульта «Грядущее», в котором появятся два ключевых клюевских текста — «Красный конь» и «Огненное восхищение». Кириллов, Всеволод Князев с не менее популярным, чем кирилловское «Мы», «Красным евангелием», Маширов-Самобытник, Яков Бердников и многие куда менее известные и совершенно забытые прозаики и стихотворцы из рабочей и крестьянской среды печатали свои вирши на тех же страницах, где публиковались и торжественные «Своевременные мысли» Ильи Садофьева, творившего под псевдонимом «Аксен-Ачкасов», написанные «в пику» «Несвоевременным мыслям» Горького и выдержанные, насколько это было возможно, в памятной стилистике «пролетарского классика».
«…Странно слышать и видеть, как некоторые бывшие идейные и духовные вожди пролетариата, долгие годы служившие великой цели освобождения рабочего класса, теперь, когда этот класс, сбросив с себя оковы векового рабства, неопытными, но могучими и непреклонными руками берётся за строительство новой жизни, эти бывшие вожди, вместо того, чтобы слиться с ним в этой великой работе, став в позу безучастных наблюдателей, занялись неблагодарной работой — отыскиванием на теле освободившегося исполина язв и рубцов — следов прошлого насилия и рабства.
Прикинувшись наивными простаками, они с ужасом кричат о мнимых преступлениях и жестокостях рабочего класса, о зоологических инстинктах толпы, об отсутствии идеализма и т. д., как будто не ведая о том, что ни одна революция в мире не была так гуманна и милосердна к побеждённому врагу…»
Любопытно, что в том же номере журнала «Грядущее», где появилось стихотворение «Мы» Кириллова, другие «пролетарии» утверждали прямо противоположное кирилловским сентенциям.
«Общество свободного Труда, организованное, стройное и гармоническое целое, во всеоружии знания и искусства готовится стать единственным творцом и повелителем как самого себя, так и внешнего мира».
…Нельзя, впрочем, не сказать, что молодёжь, охваченная стихией всеразрушения (свойство абсолютно всех революций), всего лишь прилежно следовала своим именитым предшественникам — «культурным» варварам, ещё в годы первой русской революции вещавшим: «Сложите книги кострами, пляшите в их яростном свете, творите мерзость во храме! Вы во всём неповинны, как дети!» Павел Безсалько, впрочем, вспомнив этот брюсовский «призыв по армии искусств», прокомментировал его с достаточной пролетарской «аккуратностью»: «Да, кое-что мы разрушим, если это „кое-что“ царские монументы на площадях. Развалятся, верно, и церкви, которые мы перестанем посещать. Наверное, и многие дворцы, которые устроены так, что и одному в нём неудобно жить, а присматривать за ними нужно сотне! Мы не будем тратить огромные средства на поддержание такого архитектурного идиотства. Да, мы не будем зажигать костры из буржуазной литературы, но, наверное, знаменитые теперь романы нами никогда не переиздадутся. И многое буржуазное и интеллигентское настолько обесценится, что его уже никто не будет ни хранить, ни ценить…» Это вариант, так сказать, «мягкого» обращения с прошлой «враждебной» культурой.
Обращение Брюсова к «грядущим гуннам» ещё можно было бы счесть рискованной поэтической гиперболой, но уже сразу после Февраля тогдашние демократы-интеллектуалы уже переходили в своём дикарстве на язык «презренной прозы»: «Возникла в Петрограде комиссия по охране памятников. А не нужна ли для равновесия комиссия для разрушения памятников?» (А. Амфитеатров). «И я бы на месте народа стал портить и уничтожать предметы искусства, потому что их захватили богатые люди. Единственная защита искусства состоит в том, чтобы отдать его народу, толпе» (Фёдор Сологуб).
Самым известным, самым популярным стихотворением Кириллова стало стихотворение под кричащим названием — «Железный мессия».
Вот он — Спаситель, земли властелин,
Владыка сил титанических,
В шуме приводов, в блеске машин,
В сиянии солнц электрических.
…………………………………
Вот он шагает чрез бездны морей,
Непобедимый, стремительный,
Искры бросает мятежных идей,
Пламень струи очистительной.
Казалось бы, какое-либо содружество между Клюевым и Кирилловым было полностью исключено по определению… Но — завязалась у них своеобразная «дружба-вражда» при явной взаимной человеческой симпатии.
«Я познакомилась с Николаем Алексеевичем Клюевым летом 1918 года в Петрограде, — вспоминала жена „пролетария“ Анна (ей тогда было 16 лет, она только-только вышла за Владимира замуж, и сняли они комнатушку на окраине Петрограда в Новой деревне). — …Как-то вскоре зашла к нам квартирная хозяйка Ульяна Сергеевна и сказала, что какой-то нищий спрашивает поэта Владимира Кириллова. Этим „нищим“ оказался известный поэт Николай Клюев. Хозяйку смутил его необычный старинный наряд — поддевка и войлочная шляпа.
Николай Алексеевич Клюев приходил к нам несколько раз, они сильно спорили с Кирилловым о путях революции и крестьянстве…»
Первое, что здесь обращает на себя внимание — Клюев пришёл к Кириллову сам. Он уже был знаком с его поэзией, и можно безошибочно утверждать, что его захватили ликующие строки Кириллова, посвящённые революционным матросам («Герои, скитальцы морей, альбатросы… Орлиное племя, матросы, матросы…»), которые сразу же отозвались в стихах «Медного Кита».
«Мой муж, — вспоминала Анна Кириллова, — очень ценил творчество Николая Клюева за его самобытность, знание старинных обычаев, редкий словарный лексикон и деревенскую революционность…» Может показаться, что она преувеличивает, и списать это преувеличение на время написания её коротеньких мемуаров — 1990 год… Но есть тому свидетельство самого Кириллова — отнюдь не мемуарное. В 1923 году, уже в иную эпоху, он написал стихотворение «Из дневника 18 г.», по которому трудно узнать Кириллова — «поджигателя Рафаэля» и «разрушителя музеев».
Я с другом шёл, олонецким поэтом,
Струилась пёстрыми излучинами речь,
Он говорил о Китеже воскресшем,
О красном боге бунта, о коммуне…
Я слушал странные, дремучие слова,
И гулко отдавались по асфальту
Его олонецкие в сборках сапоги…
Но вот качнулась звонко тишина,
Расколотая музыкой оркестра…
……………………………………
В цветах и стали двигалась пехота,
За нею конница… Тяжёлый чок копыт,
И пушки в зелени, и лёгкие двуколки,
Алели ленты в чёлках лошадей,
Качались розы в шелковистых гривах,
В петлицах розы, розы на штыках,
И вечер веял розовые блестки…
И друг сказал: «Багряное причастье —
Народ вкусил живую кровь Христа…»
…Вот уже кем-кем, но затворником Клюева этих лет нельзя назвать совершенно. Он с радостью шёл навстречу революционной молодёжи, не то чтобы невзирая на все идеологические расхождения, а пытаясь воздействовать на неё в русле своей, «клюевской», религиозной, духовной революции — как он пытался воздействовать в возможном будущем на Ленина своим циклом, начертав тот образ, который Ленину должно было воспринять… С Кирилловым, неустойчивым, шатучим, швыряющимся от «палача красоты» до апологии пролетария, заявляющего — «Он с нами — лучезарный Пушкин, и Ломоносов, и Кольцов…», — разговор был, что называется, на короткой ноге… Кириллов же первым и услышал от Клюева только что написанные послания новому другу — послания, исполненные тревожного пророчества при виде духовного дикарства молодёжи, ринувшейся в революцию.
Мы — ржаные, толоконные,
Пестрядинные, запечные,
Вы — чугунные, бетонные,
Электрические, млечные.
Мы — огонь, вода и пажити,
Озимь, солнца пеклеванные,
Вы же таин не расскажете
Про сады благоуханные.
Ваши песни — стоны молота,
В них созвучья — шлак и олово;
Жизни дерево надколото,
Не плоды на нём, а головы.
………………………………
На святыни пролетарские
Гнёзда вить слетелись филины;
Орды книжные, татарские
Шестернёю не осилены.
(А это — отклик на одну из статей в «Грядущем» — статью Ильи Садофьева, громившего напечатанные в таком же «пролетарском» журнале «Пламя» поэму Александра Грина и рассказ Владимира Воинова. Герой рассказа — старик, ожидая прихода «белых», записывает по ночам фамилии «красных» для будущей мести. В диаметрально противоположной ситуации поступает, соответственно, наоборот.
«О, сколько теперь этих „хихикающих“, „на случай“ записавших „беленьких“, вломилось в приоткрытые двери пролетарских святынь!»
Автор статьи усматривал опасность в «переметнувшихся». Клюеву же очевидна опасность для культуры — рабочей ли, крестьянской ли; для него сами эти разграничения были неприемлемы, — исходящая от самих «пролетариев», во всяком случае тех из них, кто громче других называл себя таковыми.)
Кнут и кивер аракчеевский,
Как в былом, на троне буквенном.
Сон кольцовский, терем меевский
Утонули в море клюквенном.
Ваша кровь водой разбавлена
Из источника бумажного,
И змея не обезглавлена
Песней витязя отважного.
Пророчествуя, что «цвести над Русью новою будут гречневые гении», — Клюев не только увещевал своего безоглядного в революционной лихости нового друга, указывая путь от бездушного железа — «к неоплаканному, родному», от бумажного слова — к животному, духосозидательному, но словно брал его в тёплые объятия и разворачивал лицом к тому миру, откуда Кириллов вышел. Звук самого его имени переозвучивал заново для него Николай.
Твоё прозвище — русский город,
Азбучно-славянский святой,
Почему же мозольный молот
Откликается в песне простой?
………………………………
И когда апрельской геранью
Расцветут твои глаза и блуза,
Под оконцем стукнет к заранью
Песнокудрая девушка-муза.
«Поэзия, друг, не окурок, не Марат, разыгранный понаслышке…» На поверхности здесь вроде бы — отклик на совершенно ничтожную пьесу некоего Николая Николаева (под псевдонимом «Антон Амнуэль») «Марат», напечатанную в пролеткультовском журнале «Грядущее» в том же номере, где и клюевский «Красный конь»… Но амнуэлевский «Марат» появился позже. А клюевский «Марат, разыгранный понаслышке» — это страшное ощущение очевидной связи происходящего в Петрограде 1918-го с Парижем 1793-го…
А Кириллов — русский город в Вологодской губернии — в это же время накрепко связан был в сознании Клюева с расстрелом священнослужителей — отца Варсонофия, пресвитера Иоанна Иванова, игуменьи Серафимы и нескольких мирян. О казнях служителей церкви, тем паче служителей храмов Русского Севера, он не мог не слышать.
Как не мог и не знать о чисто робеспьеровско-маратовском кличе Зиновьева, оглашённом в газете «Северная коммуна»: «Мы должны увлечь за собой девяносто миллионов из ста, населяющих Советскую Россию. С остальными нельзя говорить — их надо уничтожить». (А ещё через год с небольшим этот же большевик напишет знаменитые слова, потом приписанные другому историческому персонажу: «Обстановка часто заставляет прибегать к тому, чтобы действительно производить массовые аресты, и случается, что люди сидят без допроса часто невинные. Да, лес рубят, щепки летят; никакого другого средства тут не придумаешь».)
…А стихотворение «Мы ржаные, толоконные…» появилось в другом «пролетарском» журнале — «Пламя», органе Петроградского совета рабочих и красноармейских депутатов, где печатались статьи с характерными для того времени заголовками «Христос-социалист», «Илья Муромец — революционер». Появилось, правда, лишь в части тиража. Из другой части эта «антипролетарская крамола» была решительно изъята.
Красный террор, объявленный 2 сентября 1918 года, официально был завершён 6 ноября (после расстрела восьмисот человек в Петрограде). А 7 ноября выходит книга Клюева «Медный Кит». В «Пламени» на неё даёт восторженную рецензию Иннокентий Оксёнов под псевдонимом «А. Иноков».
«Клюев весь принадлежит народу, он вышел из народных глубин, из олонецких лесов. В его голосе мы слышим голос мудрой народной стихии, в его поэзии слышится вещая непреклонная воля.
Каждое слово поэта ценно, каждая строчка его — откровение, ибо в поэзии мы соприкасаемся с самыми истоками народного творчества, причащаемся первобытной радости чистейшей народной души…
Революция совершила в душе поэта великий переворот. Прежний певец избяного рая, находивший все радости мира в своем родном углу, окинул теперь острым взором большого художника весь широкий мир и увидел, что все страны, все культуры взаимно проникают друг в друга…
В „Медном Ките“ Клюев встаёт перед нами во весь свой рост большого художника. Народ может гордиться своим поэтом».
«Послом от Кита пришёл я к вам, братья. Воистину он хочет примириться с вами» — такую дарственную надпись сделал Клюев на книге, подаренной Александру Александровичу Богданову (Малиновскому) — теоретику Пролеткульта. Без сомнения — с этой же жаждой примирения «Всемирной Песни» с «чугунными, бетонными» он издавал «Медный Кит» в том же Петроградском совете рабочих и красноармейских депутатов, где выходил журнал «Грядущее»… И получил ответное приветствие — рецензию Павла Безсалько.
«Плавая по бурному океану русской жизни и наглотавшись многих медных и железных вещей, вроде — пулемёта, революции, Ленина, власти советов, республики, коммуны — кит почувствовал тяжесть в брюхе. — Ого! — подумал зверь, — я, кажется, забрюхател „современностью“.
Через известный промежуток, какой определён природой, кит родил.
Но родил вместо „современности“ Божьего ослушника, пророка Иону, проглоченного три тысячи лет назад в морях древней Иудеи.
Вышедши на свет Божий, мученик Иона решил издать книгу под названием „Медный Кит“, чтобы рассказать миру о вещах, виденных им во чреве кита. Книга эта издана Петроградским Советом, вероятно, с научной целью, чтобы знали, как преломилась „современность“ в голове человека, который отстал от жизни ровно на 30 столетий…»
Далее Безсалько, позаимствовавший образ Ионы из клюевских «Избяных песен», с издевательскими комментариями цитировал «Поддонный псалом», «Есть в Ленине керженский дух…», «Уму республика, а сердцу — Матерь-Русь…», «На божнице табаку осьмина…» — и заключал намёком на пресловутую «келью под елью»: «В книге „Медный Кит“ и, что то же — „Еловый скит“ есть немало очень сильных, красивых стихотворений, но они не спасают читателя от тяжёлой улыбки при зрелище того, как автор тщетно силится уберечь от всеразрушающей революции свой древний Китеж-град, своё христианское миропонимание.
„Медный Кит“ — книга нездоровая. Да это и понятно: как можно было автору написать здоровую, ясную, солнечную книгу, когда он пробыл такое продолжительное время в тёмном свалочном месте прожорливого кита?»
Это едва ли можно было счесть за частное мнение критика. Клюеву ясно дали понять, что в «пролетарском» сообществе он гость как минимум нежеланный, которого терпят лишь по определённой необходимости. И он хорошо это понял. Тому свидетельство — стихотворение, появившееся на страницах «Пламени» в 1919 году.
По мне Пролеткульт не заплачет,
И Смольный не сварит кутью.
Лишь вечность крестом обозначит
Предсмертную песню мою.
Да где-нибудь в пёстром Харане
Нубиец, свершивши намаз,
О раненом солнце-тимпане
Причудливый сложит рассказ!
И будет два солнца на небе —
Две раны в гремящих веках,
Пурпурное — в ленинской требе,
Сермяжное — в хвойных стихах.
Это уже не «керженский дух» в «ленинской требе»… Два солнца ещё не гасят одно другое — но уже разведены по разным орбитам, где «пурпурное» соотносится с «железным», а «сермяжное» — с «живым»… Железный мир обогревает солнце с Запада, Живой — с Востока.
От смертных песков есть притины —
Узорный оазис-изба…
Грядущей России картины —
Арабская вязь и резьба,
В кряжистой тайге — попугаи,
Горилла за вязкой лаптей…
Я грежу о северном рае
Плодов и газельих очей!
Эта фантастическая картина имела и реальный исток — южные плоды, тропические растения, разводимые в открытом грунте монахами Соловецкого монастыря… Но не только. Рискованный посыл Клюева в будущее и «грядущей России картины» — возможное пророчество о смене географических полюсов, цивилизационном сломе, последствия которого «новое небо и новая земля»… Этот евразийский мотив станет определяющим в книге, которая будет складываться в годы его «вытегорского сидения», книги, что будет названа «Львиный хлеб».
А пока — он предпринимает все усилия для издания двухтомного «Песнослова» — и пишет слёзное письмо Максиму Горькому: «…Революция сломала деревню и, в частности, мой быт; дома у меня всего житья-бытья, что два свежих родительских креста на погосте. Англичанка выгнала меня в Питер в чём мать родила. Единственное моё богатство — это четыре книжки стихотворений, в совокупности составивших „Первый том“ моих сочинений, и новая, не видевшая света книга, в которую вошли около двухсот стихотворений, в большинстве своём отразивших наше красное время, разумеется, в самом широком смысле, чаще так, как понимает его крестьянская Рассея.
Добравшись до Питера и не имея понятия о бесчисленных разделениях в людях и, в частности, в художественных литературных кругах, я встретил на одном из митингов комиссара советского книгоиздательства, который предложил мне издать книжку более или менее революционного содержания, — каковую я ему в обозначенный срок и представил. Но добро без худа не бывает: мои прежние издатели, которые раньше меня обязывали (обедом, десятирублёвой ссудой и т. п.) издаваться только у них, теперь огулом отказываются от печатания моего большеви<с>тского „Первого тома“ и т. д.».
Конечно, Клюев имел понятие «о бесчисленных разделениях в людях» и, тем более, «в художественных литературных кругах». Договор с издателем Аверьяновым он расторг сам, получив предварительное туманное предложение издания от чиновников Наркомпроса… Но всё застопорилось, и Клюев, печатавшийся в журнале Луначарского, но не входивший с ним в личный контакт, обращается к посредничеству Горького, всеми силами выжимая слезу у не принимающего его стихов ни при какой погоде, но сентиментального и душевного, как ему кажется, обладающего немалым авторитетом писателя.
«Разные учёные люди почестнее указывают мне на Луначарского, которому, как члену рабоче-крестьянского правительства, будто бы оченно к лицу издать крестьянского поэта, но я весьма боюсь, что для того, чтоб издал меня Луначарский, — мне придётся немножко умереть, как Никитину с Кольцовым… Алексей Максимович, посудите сами: скоро праздник 25-го октября 1918 года, земля, говорят, будет вольной, и в свою очередь я буду поэтом Вольной Земли и т. п. Если же моё новое социалистическое отечество и Луначарский для издания народных поэтов ставят в действительности смертные условия, то Вы, Алексей Максимович, быть может, усмотрите возможность довести до сведения Луначарского, что я уже приготовился и на такие, самые лёгкие из условий (я оголодался до костей и обнуждался до потери „прав гражданина“) — мне бы только одним глазком взглянуть на Вольную Землю…»
Собственно говоря, при посредничестве Горького, поговорившего с Луначарским и убедившего его в необходимости издания произведений «крестьянского революционного поэта», два тома «Песнослова» вышли в свет в литературном отделе Наркомата просвещения в 1919 году.