В конце 1950-х годов, в период всеобщей реабилитации, Иван Михайлович Гронский, отсидевший свои 18 лет, составлял реабилитационные справки для Военной прокуратуры. Но когда дело дошло до Клюева — категорически отказался за него хлопотать. Клюев остался для Гронского и личным его врагом, и врагом советской власти.
По делу 1937 года Клюев был реабилитирован военным трибуналом Сибирского военного округа в 1960 году, и для широкой публики это оставалось неизвестным вплоть до 1988 года, когда по запросу Комиссии по его творческому наследию он был, наконец, реабилитирован и по делу 1934-го. Это при том, что одного из его палачей, Николая Христофоровича Шиварова (который был арестован 27 декабря 1937 года и в июне 1938-го покончил с собой в лагере), трибунал Московского военного округа реабилитировал в 1957 году за отсутствием состава преступления (!). Томский же следователь Георгий Горбенко в 1939 году был отправлен на учёбу, в 1950-х работал директором Томского строительного техникума, в том же 1957-м ненадолго исключён из КПСС «за участие в репрессиях» и мирно скончался в своей постели в 1972-м.
Посмертная судьба творческого наследия Клюева не менее интересна, чем его изобилующая крутыми поворотами жизнь. Об этом можно и нужно писать отдельную книгу. Я же остановлюсь на нескольких существенных фрагментах.
Может показаться странным, но за всё время, прошедшее после гибели поэта — и военное, и послевоенное, — его книги никогда не изымались из библиотек. На них не составлялось никаких циркуляров, и они не попадали ни в какие «запрещающие» списки. Видимо, ответственные товарищи считали, что имя «Клюев» говорит само за себя — и ни у кого просто рука не потянется к этому «запретному плоду». В мире литературном прочно и основательно сложилась репутация абсолютного монстра, глядящего куда-то «далеко назад», а широкий читатель со временем стал забывать, что был когда-то такой писатель вообще.
О нём вспомнили без уничтожающих эпитетов (или с их «необходимым минимумом») в конце 1950-х годов исследователи творчества Сергея Есенина. Есенин как бы посмертно протянул руку помощи своему другу и извлёк его из тьмы забвения. Естественно, не обошлось без использования различных «лыгенд» и сплетен.
Здесь, конечно, постарались живые современники, авторы многочисленных мемуаров.
«Пагубное влияние оказывал на Есенина Клюев — талантливый поэт, но кулак и лицемер до последнего ногтя» (О. Литовский).
«Во всём облике Клюева, с которым я встречался недолго, было что-то елейно-лицемерное, лукавое, иконописно-наигранное, но чрезвычайно занятное… Церковно-книжная стилистика Клюева с его елейной рассудочностью» (К. Зелинский).
«Он мне сразу показался актёром, исполняющим в тысячный раз затверженную роль» (И. Эренбург).
«Трудно было разгадать этого „мужика“. Он был умён, а „работал под дурачка“. Был хитёр, а старался казаться простодушным. Был невероятно скуп, а прикидывался добрым» (И. Шнейдер).
Это что касается человеческого облика, искажённого и извращённого до последнего предела. Что же касается Клюева-поэта — здесь история выкидывала удивительные фортели. Два человека — на Западе и в Советском Союзе — стали его первооткрывателями. И каждый из них — с чудовищной человеческой репутацией.
В Соединённых Штатах Америки Клюевым вплотную занялся Борис Филистинский, ставший к тому времени Борисом Филипповым. Коллаборационист во время Великой Отечественной, основатель так называемого «русского гестапо» в Великом Новгороде, лично принимавший участие в расстрелах советских военнопленных, он стал вместе с Глебом Струве издателем и комментатором многочисленных книг и собраний сочинений классиков так называемого Серебряного века — Гумилёва, Ахматовой, Мандельштама, Клюева — издаваемых на деньги Центрального разведывательного управления и служивших своего рода оружием психологической войны против СССР. Этого не скрывали и сами комментаторы. Но как бы там ни было — дело было ценное хотя бы в части публикации многих и многих неизвестных тогда в Отечестве текстов, в частности, текста клюевской «Погорельщины», напечатанной со списка, хранившегося у Ло Гатто. Тенденциозность предисловий и комментариев (и их частичную историческую безграмотность) приходилось по возможности не брать во внимание.
А в СССР первооткрывателем Клюева (без привязки к Блоку или Есенину) считался Владимир Орлов, напечатавший о нём статью в 1966 году в «Литературной России», хотя ещё до этого появились в провинциальной печати ценнейшие сведения о поэте, разысканные петрозаводским краеведом А. Грунтовым. Но самым первым был всё же Сергей Чудаков — талантливый поэт, умный критик и абсолютно бесшабашный и беспринципный малый, отягощённый массой комплексов и имевший весьма смутное представление о человеческой морали — своеобразный исторический персонаж эпохи так называемой «оттепели», ставший легендой (с чёрным оттенком) ещё при жизни и оставшийся ей после своего бесследного исчезновения. В 1962 году в «Знамени» он напечатал рецензию на сборник стихов Владимира Фирсова «Вдали от тебя», озаглавив её клюевской строкой: «Пшеничные рощи, как улей медовы…» Подробно разобрав книгу Фирсова как «человека одарённого», он сопровождал свой разбор упрёками стихотворцу, который, «споря с героем из-за его бегства в город, стремится вернуть его назад, не в новую, а в старую деревню», в то время как «надо идти вперёд», ибо «нужно укрупнять поселения, а дотянуть свет до всех мелких деревенек — и дорого, и неправильно». Фактически отстаивая хрущёвскую программу уничтожения русской деревни, Чудаков в конце своего сочинения отдельно в качестве назидания обратился к Клюеву и его стихам из неупоминаемой тогда нигде книги «Львиный хлеб». К Клюеву, который, по словам критика, «тезис: „подснежник мудрее, чем университет“… защищал с блеском и подлинным пафосом»…
Именно по следам этой рецензии выдала свою инвективу во «Второй книге» Надежда Мандельштам: «Только руситы ищут себе ставленника без подозрительной крови в жилах. Они перебирают прошлое и почему-то не замечают Клюева. Боюсь, что их выдвиженец всех поразит неожиданностью и блеском…» Передёрнуто здесь всё, что только можно, но по крайней мере о Клюеве она не произнесла ни одного худого слова.
(И она нежданно оказалась провидицей. Во всяком случае тогда ещё никто не предполагал возможности такого явления, как поэзия Юрия Кузнецова. После Клюева он стал вторым — и последним — поэтом XX столетия, уверенной и мощной, поистине Святогоровой поступью прошедшим по русскому мифологическому пространству.)
Не замечали Клюева не только «руситы» (как напрасно думала Надежда Мандельштам). Клюева не замечали и не желали замечать читатели вполне либеральных убеждений, пробавлявшиеся «самиздатом». Об этом свидетельствовал, в частности, Михаил Поливанов в предисловии к той же «Второй книге»: «…Многие из них, в разное время и в разных местах, не сговариваясь, просто перестали читать… официально рекомендуемую литературу. И руководствуясь тем же инстинктом, которым руководствуются овцы, откочёвывая в степь, где есть свежая трава, от вытоптанного пятачка, на котором их пасут, они нашли для себя в современной литературе Гумилёва, Мандельштама, Ахматову, Пастернака, Булгакова. Мы ведь знали эти имена задолго до того, как их снова стали печатать, и таких было совсем немало…» Клюева в этом «джентельменском наборе», естественно, нет, да, пожалуй, и не могло быть… Сознание тогдашних «самиздатчиков» и читателей стихов и прозы в списках, соответствующим образом настроенное, не в состоянии было «переварить» поэта.
И это вполне объяснимо. Еще в 1921 году Корней Чуковский в статье «Ахматова и Маяковский» писал о «двух Россиях» — России «старой» и России «новой», каждая из которых воплотилась в творчестве названных поэтов. России Клюева, как и вообще России поэтов Русского Возрождения, в этой «диоптрии» места не было, а наследники подобного «критического подхода» в 1960-е о «морже златом» тем более не вспоминали.
К концу 1960-х годов относительно спокойная тональность, в которой звучало в печати имя Клюева, начала резко меняться. Связано это было — когда напрямую, когда опосредованно — с кампанией, развязанной против так называемых «руситов» из журнала «Молодая гвардия». Так, Александр Дементьев, громивший их в статье «О традициях и народности», опубликованной «Новым миром», не мог не привести клюевских строк из стихотворения «Мы ржаные, толоконные…» как свидетельства «замшелости» и «реакционности» и самого поэта, и его современных «последователей». Вскоре в том же «Новом мире», где имени поэта слышать не могли без зубовного скрежета, появились воспоминания Елизаветы Драбкиной об Анне Ульяновой, у которой «особое негодование… вызывают „христианствующие“ и „мужиковствующие“ поэты типа Клюева, пытавшиеся изобразить Ленина в этаком „божественном“, „русопятствующем“ виде, умилительнейшем, покрытом липкой славянофильской патокой…». Здесь очевидно отношение к Клюеву и самой Драбкиной, до самого конца оставшейся апологеткой антирусской «ленинской гвардии».
В биографии Сергея Есенина, написанной Евгением Наумовым и изданной массовым тиражом в том же 1969 году, образ Клюева был явлен в густых тёмных тонах. Через три года вышла книга Аллы Марченко «Поэтический мир Есенина». Клюев в этом небезынтересном сочинении вовсе уж предстал в образе «чёрного человека» в судьбе Есенина — едва ли не страшнее и не хуже Вадима Шершеневича. А ещё через год на книжных прилавках появилась мемуарная книга бывшего имажиниста Матвея Ройзмана «Всё, что помню о Есенине».
Минимальной объективности от этого человека не приходилось ожидать изначально. Но Ройзман поистине превзошёл и всех хулителей последних лет, вместе взятых, и, наверно, самого себя. Застарелая ненависть выплеснулась на страницы мощным потоком, и мемуарист уже не стеснялся в выражениях. Оказывается, именно «мужиковствующие» и спаивали, и провоцировали на скандалы бедного Есенина так, что им даже был запрещён вход в «благопристойное» кафе «Стойло Пегаса»… А наш герой удостоился поистине замечательной характеристики: «Клюев, как был реакционером в идеологии и поэзии, так и остался… Ведь не за положительное отношение к Советской власти в начале тридцатых годов Клюев был сослан в Нарым…»
На дворе 1973 год. Подобные фразы давным-давно исчезли с печатных страниц, их стеснялись тогда самые крутые «сталинисты» — и цензура (как это кому-то ни покажется странным!) стремилась подобное не пропускать. Но Ройзману, оказалось, можно. В тоне, заданном Александром Дементьевым и Александром Яковлевым — автором памятной статьи «Против антиисторизма».
Именно по следам подобных инвектив замечательный поэт Николай Тряпкин написал тогда свои «Стихи о Николае Клюеве»:
Он сам себя швырнул под ту пяту,
Из-под которой дым, и прах, и пламя…
Зачем же мы всё помним ярость ту
И не простим той гибели с мощами?
Давным-давно простили мы таких,
Кому сам Бог не выдал бы прощенья…
А этот старец, этот жалкий мних —
Зачем в его летят ещё каменья?
Но пройдёт ещё немного времени — и с середины 1970-х годов стихи Клюева — перепечатки и новонайденные в архивах — станут появляться на страницах отечественных газет и журналов. Наконец, в 1977 году усилиями замечательного учёного Василия Григорьевича Базанова выйдет первый посмертный отечественный сборник стихов опального поэта в «Малой серии Библиотеки поэта». А ещё через несколько лет, в 1984-м — в Вытегре — будет торжественно отпраздновано 100-летие со дня рождения Николая Алексеевича.
Книжка же самого Базанова о Клюеве «С родного берега», сданная в том же году в издательство «Современник», останется без движения лежать в редакционном сейфе вплоть до 1990-го, когда она увидит свет в издательстве «Наука». Не помогла своевременному её выходу и заключительная глава, снабжённая множеством оговорок («Внеисторична сама концепция Клюева, внеисторично отношение поэта к современной деревне, наивна попытка создать модель будущего из обломков патриархальной старины…»)… Отдельные публикации стали возможны, как и статьи о поэте (и тот же Базанов в «Русской литературе» в 1979-м опубликовал статью «Поэма о древнем Выге», посвящённую не опубликованной ещё тогда в СССР «Погорельщине»). Но книгу о «нереабилитированном» печатать тогда никто не рискнул.
Ещё в 1988 году мы получали из прокуратуры СССР письма, в которых утверждалось, что относительно рукописей и книг, «изъятых у Клюева при аресте, этими сведениями органы КГБ не располагают, нет их и в материалах дела». При том, что и стихотворения, и поэмы сохранились «в материалах дела» в количестве, превзошедшем самые смелые ожидания, если учесть, что все изъятые рукописи у абсолютного большинства других писателей сжигались «как не представляющие интерес для следствия». Рукописи Клюева, как можно было понять, представляли очень большой интерес для следствия и сохранились, как и его «дело» под грифом «хранить вечно». У меня же по этому поводу есть ещё и другие соображения.
В «деле» 1934 года не осталось никаких свидетельств того, что с рукописями знакомился кто-либо, кроме следователя Шиварова. Я же предполагаю, что их держали в руках сотрудники отдела, возглавляемого Глебом Бокием, с которым имел прямую связь Александр Барченко. Озабоченные своими мистическими «проникновениями» в историю, эти сотрудники могли порекомендовать сохранить и «Погорельщину», и «Песнь о Великой Матери», и «Каина», и лирику как нужный «познавательный материал»… Впрочем, доказательств этому предположению пока нет, но, возможно, они однажды отыщутся.
Окончательно «прорвало» в конце 1980-х, когда «Новый мир», «Сибирские огни», «Север» и другие журналы стали наперебой печатать произведения и документы из старых книг, государственных и домашних архивов. Воспринимались эти публикации на общей волне реабилитации «жертв сталинизма», когда отечественная история стала в руках властей предержащих и «обслуживающего персонала» чем-то вроде оружия, направленного против «империи» и её ныне живущих жителей… Впрочем, это тема для отдельного разговора.
Публикации «Песни о Великой Матери» в «Знамени» в 1991-м и «Каина» в «Нашем современнике» в 1993-м шли уже на фоне государственного и общенародного развала и крушения. Должно было пройти время, схлынуть чёрные волны, прежде чем стало возможно не торопясь, спокойно и вдумчиво оценить и осмыслить сокровища, доставшиеся нам от «моржа златого».
Клюева некогда не замечавшие его любители Серебряного века стали всеми возможными способами вписывать и втискивать в этот самый Серебряный век, не желая думать о том, что ни один из поэтов того яркого, красочного, порочного, сумасшедшего предапокалиптического времени не в состоянии даже частично охватить исторические, мировоззренческие, духовные пласты, подвластные Николаю Алексеевичу. Более того, нас и поныне предупреждают в связи с клюевским наследием, что «миф, даже самый эффектный и увлекательный, может быть опасен. Особенно миф, имеющий острый национальный привкус».
В 1999 году усилиями местных энтузиастов и знатоков жизни и творчества Клюева в Томске на доме по Старо-Ачинской (его последний адрес на воле) была установлена мемориальная доска. А через три года она была сорвана, брошена в канаву (где её в конце концов чудом отыскали) — и сам дом был снесён «по разрешению мэрии». «Свирепому капиталу» и ныне нет дела ни до культуры, ни до человеческой памяти.
Но по-прежнему — один за другим выходят богато и вдумчиво откомментированные тома стихов и прозы, корпуса воспоминаний с доселе неизвестными материалами и документами… В Вытегре и Томске проходят ежегодные Клюевские чтения. Открытие Клюева продолжается, и пожалуй, именно сейчас, в преддверии новых грозных событий, настаёт наконец время осознания его помыслов и пророчеств.
«Завещаю тебе в случае моей смерти поставить на моей могиле голубец — в хмурой нарымской земле», — с этой просьбой обращался Николай Клюев к своему собрату Сергею Клычкову. Неизвестны их могилы, и не стоят над ними голубцы. Но поразительно! Словно через десятилетия услышал эту просьбу поэта-странника наш современник Николай Тряпкин, не знавший о существовании этого письма, когда складывал свой «Стих о Николае Клюеве»:
Теперь бы здесь да белый голубец,
Зелёный клён да ковшик из бересты.
Сюда бы шли и старец, и юнец,
И грозный страж, и милые невесты.
Пускай придут и вспомнить, и почтить,
И зачерпнуть из древлего колодца.
Мы так его стараемся забыть,
И всё-таки забыть не удаётся.
Мы вспомнили о нём. Сорвана пелена забвения с его имени и его стихов. Теперь — настало время подлинного осмысления. Ради нашей духовной и душевной крепости. Ради нашего просветления. Ради нашего спасения, наконец.