понятие философии постмодернизма, являющее собой, согласно его автору — Ж. Деррида (см.), “общий корень всех оппозиционных понятий, которые маркируют наш язык” В качестве единого означающего для любых (выступающих в качестве бинарной оппозиции) парных смыслов метафизического порядка (например: “присутствие” “след”), было введено Деррида с целью преодоления ряда традиционных оснований метафизики — идей “присутствия” “тождества” “логоса” и т. п. (По мнению Деррида, “ничто никакое присутствующее и безразличное сущее не предшествует разнесению и размещению. Нет никакого субъекта, который был бы агентом, автором и хозяином разнесения и с которым разнесение случалось бы время от времени и эмпирически”.)
В 1967 на ежегодном заседании Французского философского общества в Сорбонне Деррида сделал вызвавший широкий резонанс доклад, озаглавленный словом-неографизмом (т. е. словом, обычное написание которого несколько изменено): “La differance” Смысл “D.” вряд ли можно воспроизвести одним словом. Это одновременно и “устанавливание различия” (“разли- чание”), и “отсрочка” “откладывание” (Понятие “отсрочка” разрабатывалось и у других послевоенных французских мыслителей: в художественной форме у Жан-Поля Сартра (“Отсрочка” 1945) и Мориса Бланшо (“При смерти” 1948), в спекулятивной же форме у Деррида. А. Г Е. Г.) В соответствии с этимологией латинского корня Деррида выделил два основных значения термина “различение” Первое предполагает “промедление во времени” “сбор времени и сил для операции, предполагающей отсрочку” “отлагание” “запас” словом, “овременение” или, точнее, “временное становление пространства” и “пространственное становление времени” Второе же значение было более привычно для широкой философской публики: “различать” — значит “не быть тождественным” “быть инаким” “отличным” “другим”
Текст, посвященный тому, зачем Деррида потребовалось введение во французский язык слова “D.” был первоначально представлен им как материал к прочитанной лекции (январь 1968). В несколько иной версии (без вводной части, являвшей собой тезисы, розданные присутствующим на докладе) работа вошла в книгу “Поля философии” (1972).
Как компонент процесса и как результат философски ориентированных языковых игр, “D. — неографизм: по Деррида, “буква а в difference, разнесении, напоминает, что размещение есть овременение, обход, откладывание, из- за которого интуиция, восприятие, употребление, одним словом, отношение к присутствующему, отнесение к присутствующей реальности, к сущему всегда разнесено” Словоформа “D.” будучи центрированной на французском корне differe “различать”, благодаря иному правописанию (вместо традиционного difference), не воспринимаемому на слух, оказывается в состоянии конституировать сопряженную конфигурацию понятий, не обязательно производных от исходной основы.
Деррида отмечает, что D. “не выступает ни под рубрикой концепта, ни даже просто под рубрикой “слова” Это не мешает ему продуцировать концептуальные следствия и словесные или именные образования, которые, впрочем, — это не сразу замечают, — одновременно и отчеканены и взломаны штампом этой “буквы”, непрестанной работой ее странной логики”
Согласно Деррида, классическая философия грешила тем, что ставила во главу угла понятия “тождество”, “единство”, “целостность”, “тотальность” подчиняя им понятия “многое”, “различное” Подлинное же философствование, по его мнению, не упуская из виду тему единства, должно сконцентрироваться на теме различий, точнее, “различании” Нельзя допускать прямолинейного сведения одного явления или состояния к другому, уравнивания или сглаживания оттенков их несходства, различия, противоположенности. Деррида также нередко употреблял в качестве философского понятия слово “different” (“спор”), имея в виду конструктивные спор, дискуссию, дискурс, где именно различия выступают на первый план и где высоко ценится способность человека мыслить вместе с оппонентом, понимать и принимать во внимание его особую позицию. Правда, Деррида был при этом уверен, что другой человек со всеми его отличиями остается для каждого из нас недоступным, непроницаемым.
D. осмысливался Деррида в ряде концептуально перспективных версий:
1) как то, что осуществляет процедуру разнесения, различия вещи, понятия, явления. Согласно рассуждениям Деррида, их самотождественность задается не только отношением с иным понятием, вещью, явлением (в смысле “различать”, “отличать”), но и отношением любого из них — к самому себе: консти- туирование присутствия изначально инфицировано различием. Самотождественность вещи, понятия, явления есть результат его отличия от других “элементов”, несамотождественных вне игры дифференциальных отношений. Любая же самотождественность немыслима сама по себе: фиксация самотождествен- ности вещи, понятия, явления требует в качестве непременного условия возможность его собственной дубликации и отсылки к другому. Так, согласно Деррида, прежде чем сказать, чем А отличается от В, мы уже должны знать, что есть А, в чем именно заключается самотождественность А. Кроме этого, из данной схемы следует, что, например, число “5” существует постольку, поскольку есть числа “6”, “7” и т. д. — они своим “торможением” как разновидностью D. допускают появление “5” По мнению Деррида, D. “возможность концептуальности, ее процесса и концептуальной системы вообще”;
2) в рамках традиционно реконструируемой этимологической связи с лат. “differre” D. трактуется как “движение”, заключающееся в “задержке путем возвращения, замедления, делегирования, откладывания, отклонения, отсрочки выводов”: тем самым уже в собственно лингвистическом контексте прописывается гипотеза о D. как об условии возможности присутствия как такового либо замедляющем, либо инициирующем последнее; D. выступает тем самым “первородным” исходным пространственно-временным движением, будучи более первичным, нежели присутствие любого элемента в структуре. По Деррида, “differance — это то, благодаря чему движение означивания оказывается возможным лишь тогда, когда каждый элемент, именуемый “наличным” и являющийся на сцене настоящего, соотносится с чем-то иным, нежели он сам; хранит в себе отголосок, порожденный звучанием прошлого элемента, и в то же время разрушается вибрацией собственного отношения к будущему элементу; этот след в равной мере относится и к так называемому будущему, и к так называемому прошлому, он образует так называемое настоящее и силу самого отношения к тому, чем он сам не является”;
3) как собственно производство различий, диакритичности: как условие возможности для всякой сигнификации и любой структуры. Согласно Деррида, не существуют и не могут мыслиться какие-либо фундаментальные принципы либо понятия, которые бы не производились D. Так, оппозиция “структуры” и “генезиса” также маркируется “эффектом differance”: конституирование различия как такового предпослано, согласно мнению Деррида, продуцированию всяких внутрисемиотических и вну- трилингвистических оппозиций.
По версии Деррида, субъект: а) “становится говорящим субъектом, только вступая в отношения с системой языковых различений”; 6) “становится означающим вообще, через слово или другой знак — только вписываясь в систему различений”;
4) в качестве одного из концептов продуктов эволюции хайдеггерианского миропонимания нередко трактуется в качестве “онтико-онтологического” различия. По мнению Деррида, D. включает в себя идею онтико-онтологического различия, но последнее уступает ему по объему: D. могло бы в первом приближении именовать и это развертывание различия, но не только или не в первую очередь именно его. Принимая идею М. Хайдеггера об изначально- сти онтико-онтологического различия как “предельной” детерминации различия, Деррида стремится преодолеть его ввиду его метафизичности.
Согласно Деррида, в качестве “различия” такового порядка онтико-онтоло- гическое различие предшествует бытию, но у Хайдеггера, как известно, “ничто” не предшествует “бытию”, так как последнее имеет аналогичный с ним статус “абсолютного означаемого” D. же как “еще более” изначальное, как “различие вообще” предшествует и онтико- онтологическому различию: по утверждению Деррида, “ ...мы должны были бы стать открытыми diff6rance, которое больше не определяется, на языке Запада, как различие между бытием и сущим” Как полагает Деррида, онтико- онтологическое различие зависимо от собственно самой возможности и формы различия (“бытие” в истории метафизики всегда мыслилось как “присутствие”): D. же в смысле возможности формы различия обретает статус условия возможности самого бытия.
Существенно значимым в контексте стремления Деррида преодолеть установки классической философии выступает следующая особенность D. как различия: оно не есть различие логическое, т. е. не есть противоречие, разрешаемое по законам гегелевской логики. У Деррида D. не позволяет гетерогенности различия обрести степень противоречия. Отношение между противоречием и различием сохраняется как “отношение без какого-либо отношения”: противоречие в данной оппозиции смыслов сохраняется, не будучи им. При этом разрешение “не-противо- речия” D. в принципе осуществляется не посредством “схватывания” понятия, в собственной имманентности снимающего свою негативность. D. выносится Деррида по “ту сторону” гегелевской логики.
По мысли Деррида, “я пытался развести Differance... и гегелевское различие, и сделал это именно в той точке, где Гегель в большой Логике определяет различие как противоречие, только лишь для того, чтобы разрешить его, интериоризовагь его... в самоприсутст- вии онто-теологического или онто-теле- ологического синтеза. Differance (в точке почти абсолютной близости к Гегелю...) обозначает точку, в которой разрывает с системой Aufhebung (снятия. — А. Г., Е. Г.) и со спекулятивной диалектикой”
Противопоставляя в работе “Колодец и пирамида. Введение в гегелевскую семиологию” (1968) дискурс логоса, извлекающий истину (сплошь ословес- ненную) из глубины колодца, письменности, оставляющей свою мету, более древнюю, чем истина, на лице памятника, Деррида утверждает: “Разнесение дает о себе знать немым знаком, молчащим монументом, я сказал бы даже некой пирамидой, думая при этом не только о форме этой буквы, когда она как прописная или заглавная, но и том тексте гегелевской “Энциклопедии” где тело знака сравнивается с египетской пирамидой”
В традиции американской постанали- тической философии идея D., трактуемого как “разнообразие” или (в соответствующем контексте) как “социальное различие”, дала начало становлению новых дисциплин: теории гомосексуализма и лесбиянства, теории перформанса, программе гендерных и феминистских исследований, проблематике черных американцев. Рефлексия над нетрадиционными социальными объектами любых типов неосуществима сегодня вне рамок подхода, обусловливаемого разнообразными интерпретациями D Неографизм “D.” был предложен Деррида в качестве одного из синонимов письменности. Как отмечал Деррида, “это специфическое графическое вмешательство (differance. — А. Г., Е. Г.) было задумано в процессе разработки вопроса о письменности” Письменность и D. довольно часто используются Деррида либо в одних и тех же контекстах, либо как синонимы. И все же возникает вопрос, для чего понадобились Деррида эти два концепта, какую смысловую нагрузку несет каждый из них и какое различие значений можно проследить в текстах деконструкции (см.).
Неографизм “D.” представляется исходным потому, что в нем снимается абсолютная природа двух базисных философских категорий — пространства и времени первых в категориальном ряду развертки понятия Бытия в традиционной метафизике. Схватывая оба смысла понятия “differer” (“различать в пространстве” и “откладывать во времени”), D. отражает два первичных вектора игры мира, понимаемой как письменность “опростран- ствливание” и “овременивание” что позволяет представить пространство как-становящееся-временным, а время как-становящееся-пространствен- ным. В таком толковании D. предстает как источник, а также результат и условие своей собственной деятельности. Пространство и время в классической онтологии задают систему координат, в которой разворачивается все категориальное содержание мира присутствия. “Опространствливание” и “овременивание” как основные характеристики D. (но не “письменности”) призваны были, очевидно, указывать на подобные же параметры того мира (или анти-мира), который образуется активностью D.
Следует обратить также особое внимание на идею Деррида об “активном движении (производстве) diff£rance” Если же учесть, что именно такую интерпретацию D. — “активное движение, производство ”#D. — Деррида предлагает называть “прото-письменностью” (т. е. archi- ecriture), то становятся яснее смысловые различия, которые могут существовать между D. и archi-ecriture. В самом первом приближении эти различия могут толковаться через представление о процессе и результате, движении и его эффекте, чистой, спонтанной деятельности и некоторых, спонтанных же, усилиях по ее структурированию (конечно, отнюдь не в структуралистском смысле). Эти представления, разумеется, никогда не смогут исчерпать всего богатства содержания archi-ecriture и D. хотя бы потому, что они заимствованы из метафизического словаря, но некоторые смысловые различия они все же позволяют проследить.
Подобные же различия обозначены Деррида в том фрагменте из текста “Diff6rance” где речь идет об отличии стратегии деконструкции от негативной теологии и где D. определяется в струк- турирующе-результирующем аспекте, как определенная, хотя и очень необычная форма презентации презентация исчезающего как исчезновения. Будучи исчезающим результатом исчезновения,
D. однако, никогда не представляет себя самое, оставаясь позади репрезентации, будучи скрытой процессом репрезентации исчезновения и исчезающего. Строго говоря, различие между D. и archi^criture не столь содержательно, сколь функционально, ибо развести их не представляется возможным.
Об этом с полной ясностью свидетельствует используемая Деррида метафора огня-письменности, согласно которой “огонь письменности... не приходит после, огонь пишет, пишет самое себя, прямо в процессе сгорания” В бушующем пламени письменности/D. вряд ли возможно различить, что относится к D., а что к archi-ecriture; вполне может случиться, что при попытке их разъединения погаснет само пламя, введенное в мертвящий горизонт метафизических дистинкций. Разведение контекстов употребления archi-ecriture и D. поэтому представляется имеющим только функциональное, вспомогательное значение, связанное по преимуществу с обоснованием идеи “мира человеческого” как мира D.
Представление о мире D. мире без почвы, мире абсолютного исчезновения, мире, который пишется archi-ecriture посредством истирания Бытия и уничтожения любых следов присутствия человека в нем, мире не-существу- ющем и, тем не менее, единственном из всех возможных миров человеческого существования, хотя и невозможном по самой сути своей, мире, в котором обнаруживает себя человек это представление становится в деконструкции тем конструктом, который противопоставляется привычному миру присутствия. Именно это противопоставление миров presence (по-французски “присутствие”) и D. представляется той радикальной процедурой деконструкции, которая решительно выводит ее за пределы любой метафизики. То, что характерно для всей нашей эпохи, по Деррида, децентрация, подрыв присутствия — и что оказывается недостижимым для любых деструктивных дискурсов, попадающих в заколдованный круг обоснования, который не смог разорвать даже Хайдеггер все это как будто может удаться деконструкции. По крайней мере предпосылка подрыва присутствия определена здесь достаточно четко это дистинкция миров presence к D. Реализация этой предпосылки, однако, весьма проблематична.
Как представляется, именно это имеет в виду Деррида, когда говорит о загадке D. С его точки зрения, D. как отношение к невозможному присутствию есть нечто такое, что некоторым непонятным образом улавливает, учитывает сигналы присутствия, но одновременно остается тем, что как бы представляет собой на самом деле абсолютно запредельной присутствию, несуществующей в пространственно-временном горизонте Бытия, тем, что, по Деррида, “превышает альтернативу присутствия и отсутствия”
Способность улавливать следы присутствия может быть обнаружена в толковании понятия присутствия, которую Деррида обнаруживает в концепции времени Хайдеггера. Одним из двух мотивов своего обращения к этой концепции Деррида определяет стремление “выявить, пусть достаточно поверхностно и отнюдь не категорическим образом, направление, не обнаруженное в рассуждениях Хайдеггера: скрытый переход (passage cloute), который соединяет проблему присутствия с проблемой письменного следа” Несколько дальше Деррида как бы уточняет формулировку своей задачи сближения понятий присутствия и письменности/D. через хай- деггеровскую концепцию времени, когда говорит о воплощении (realisation) времени, которое по сути своей является уничтожением, истиранием из памяти следов D. “Но это вытеснение есть письменность, которая дает возможность времени быть прочитанным...”
Истирание временем следов Бытия, следовательно, по мысли Деррида, не является абсолютным. Само время, точнее, ход времени, выраженный в процедуре вытеснения, как бы удерживает эти следы, фиксируя их в письменности или посредством письменности. Фиксация исчезающего следа Бытия/присутствия, на обнаружение которой позволяет надеяться логоцентристская культура (точнее, поскольку сама эта культура может считаться попыткой такой фиксации, то есть надежда “прочесть” ее как след присутствия), тем не менее, не должна рассматриваться как репрезентация присутствия. Пользуясь термином Деррида, можно утверждать, что след не есть присутствие, а симулякр (см.) присутствия, призрак, иллюзия присутствия, не могущая претендовать на истинную репрезентацию.
Конституирование мира D., таким образом, осуществляется посредством чрезвычайно специфичного отношения человека к миру Бытия/presence, отношения, которое представляет собой описание этого мира в форме фиксации следов Бытия, неуловимых и постоянно исчезающих непосредственно в момент презентации, схватывания и удержания этих следов посредством archi-6criture. Не-реальный мир не-существования, вместе с тем, не есть чистая негация в том смысле, в каком это могла бы быть негация ничто по поводу не-суще- ствующего. Хотя D. и несет в себе неизбывный мотив смерти, это скорее не смерть, а умирание, равно как и возрождение, являющиеся двумя неразрывными сторонами взаимоотношений жизни и смерти. Все это генерирует вопросы, которыми задается Деррида в “Differance”: “что есть сШёгап'се как отношение к невозможному присутствию, как некие расходы без запаса, как невосполнимое истощение энергии, как инстинкт смерти и отношение к необратимо иному?” Деррида возвращается к этим вопросам в своих более поздних работах (в частности, “Дар смерти”).
французский социальный мыслитель постмодернистской ориентации, теоретик искусства, кинорежиссер и художник; автор концепции “общества спектакля” (1967) и основатель Ситуационистского Интернационала (1957) — художественно-политической ассоциации художников, авангардистского проекта по созданию “сюр-революционного” искусства и осуществлению “анти-культурной” деятельности. Движение ситуационистов базировалось на осмыслении и развитии художественных практик леттрис- тов и дадаистов. Основным объектом критики Ситуационистского Интернационала являлось позднекапиталистическое общество с присущими ему формами социального отчуждения, феноменами тотального потребительства и конформизма. И леттристы, и ситуа- ционисты стремились разнообразными способами противостоять системе (посредством перформансов и текстов), готовой поглотить и конформизировать даже самый радикальный протест. Ориентация на крайний радикализм и анархическую идеологию была призвана служить своеобразной защитой от “спектакуляризации” и фальсификации, которой в капиталистическом обществе, по их мнению, в конечном счете подвергается все и вся.
В своих манифестах сторонники Ситуационистского Интернационала выдвигали перед собой задачу “бороться против пропагандистских методов воздействия высокоразвитого капитализма”, адекватными мерами реагировать на вызовы буржуазного общества, “разрушать буржуазный гештальт счастья” через утверждение лозунгов “целостного урбанизма, экспериментальных установок, гиперполитической пропаганды и конструирования настроений” обесценивая вещи и идеи, противопоставляя порочной организации “спектакуляри- зованного мира” свободу индивидуального конструирования ситуаций. Сторонники Ситуационистского Интернационала не разделяли политику и искусство, воспринимая ситуационист- ский проект как универсальную жизненную установку. Среди наиболее часто используемых членами Ситуационистского Интернационала концептов и (художественных) принципов можно перечислить следующие: “пассионарноцеремониальная негативность” (ключевой принцип революционной выразительности), “сконструированная ситуация” (сконструированный посредством коллективной организации целостности окружения и игры событий момент жизни), “психогеография” (конкретное выверенное воздействие географической среды на аффективное поведение индивидов), “derivb” (экспериментальная поведенческая установка, направленная на выявление принципов урбанистского общества); “целостный урбанизм” (теория комплексного использования искусства и техник интегрального конструирования среды в динамическом соотнесении с поведенческими экспериментами; “dbtournement” (принцип интеграции настоящей или прошлой эстетической продукции в конструировании среды).
Основное произведение Д. близкое к установкам культуры постмодерна и обеспечившее ему известность в интеллектуальных кругах, “Общество спектакля” (1967). По мнению самого Д., эта книга стала выражением наиболее радикальной позиции в момент столкновений 1968: “даже последние простофили того времени смогли наконец-то понять то, что же означало “отрицание жизни, ставшее видимым”, “утрата качества” связанная с формой- товаром, или же пролетаризация мира”. Книга выстроена как совокупность тезисов, по форме напоминающих “Тезисы о Фейербахе” К. Маркса. Книга воспринимается, прежде всего, как художественный манифест, предоставляющий концептуальный аппарат для анализа политических и экономических подтекстов современной визуальной культуры. В то же время ее можно считать переводом экономических идей Маркса на язык современной культурной теории: не случайно, для многих интерпретаторов она выступает как “Капитал” нового поколения. Д. анализирует не только экономическую, но и политическую (не)состоятельность марксизма в современных условиях. Он полагает, что невозможность преодоления товарного фетишизма ставит под вопрос возможность любого революционного движения, по крайней мере в терминах оппозиции “рабочий класс буржуазия”, которые по сути представляют собой нерасторжимое целое, они тождественны: в непонимании этого заключалось историческое фиаско пролетарской революции, и лично Маркса (глубоко буржуазного мыслителя, по мысли Д.) как ее пророка. Поскольку Ситуационистский Интернационал рассматривал художников в качестве основной движущей силы грядущей революции, постольку нет ничего удивительного в тех амбициях, которыми проникнут текст Д. Для него ситуацио- низм был не только способом преодоления искусства; в каком-то смысле он предполагал и преодоление кризиса марксизма, отказ от “мягкотелости” неомарксистских теорий, углубившихся в анализ надстроечных явлений и порвавших с политической практикой. В этом плане “Общество спектакля” это недвусмысленный призыв возврата к практике, даже если этой практикой является показной бунт, поскольку в обществе спектакля, согласно Д. “сама неудовлетворенность давно стала неким товаром” (тезис 59).
Одним из источников вдохновения для Д. выступала “Диалектика Просвещения” М. Хоркхаймера и Т Адорно, постулировавших тотальность культур- индустрии в современном обществе, а также показавших, что “развлечение становится пролонгацией труда в условиях позднего капитализма” а “искусство есть лишь разновидность товара, выделанного, поставляемого, приравненного к индустриальной продукции, продающегося и заменимого” или же Das Passagen-Werk В. Беньямина (см.), задавшего современный ракурс интерпретации феномена modernity — реальность (и наиболее характерная особенность) последнего состоит в потреблении зрелища (иллюзий) взамен или наряду с материальными благами. Не менее важна в этом контексте была и концепция Д. Лукача: именно из разработанной им оппозиции становления и ставшего, овеществляющего отчуждения и “праксиса” вытекает предложенная Д. интерпретация “спектакля”
С помощью понятия “спектакль” Д. объясняет целый ряд современных культурных, социологических и идеологических феноменов: и специфику современных индустриальных обществ (в развитых странах), и проблему глобализации (в самом широком смысле), и порочность репрезентации, и доминанту визуальности в современной культуре, и многое другое. За основу определения “спектакля” можно взять тезис 34: “Спектакль есть капитал на той стадии накопления, когда он становится образом” причем “капитал” перестает быть “невидимым центром, управляющим способом производства”: все протяжение общества это его портрет. Спектакль, по мысли Д. это идеология универсально значимая, и в качестве таковой, несмотря на впечатление тотальной абсолютной видимости, он оказывается дискурсом непрозрачным и эллиптическим: “помимо того, что является собственно секретным, очевидно, зрелищный дискурс замалчивает все, что ему не подходит” Неудивительно, что любые спонтанные (то есть свободные, не “срежиссированные”) действия и мнения спектаклю не подходят: “власть спектакля достаточно часто возмущается, когда замечает, как под ее покровительством формируется некий спектакль-политика, спектакль- юстиция, спектакль-медицина или множество подобных непредвиденных “издержек массмедиа” Термин спектакль содержит в себе совокупность разнообразных (и не всегда вычитываемых) коннотаций, например: а) пассивность (субъектов-зрителей); б) визуальный характер позднекапиталистической экономики; в) постановочность действий (власти); г) условность (социальных конвенций), которая носит в театральном спектакле гораздо более выраженный характер, нежели в кино — в театре она осознаваема и блокирует полную идентификацию, тем самым “разделение” сохраняет свою силу.
Д. наделяет “общество спектакля” следующими характеристиками:
1. Вся жизнь обществ, в которых господствуют современные условия производства, проявляется как необъятное нагромождение спектаклей.
2. Спектакль — это не совокупность образов, но общественное отношение между людьми, опосредованное образами.
3. Спектакль нельзя понимать ни как злоупотребление неким миром визуальности, ни как продукт массированного распространения образов. Это объективировавшееся видение мира.
4. Спектакль, взятый в своей тотальности, есть одновременно и результат, и проект существующего способа производства. Он не является неким дополнением к реальному миру, его надстроенной декорацией. Он есть средоточие нереальности реального общества. Во всех своих частных формах, будь то информация или пропаганда, реклама или непосредственное потребление*раз- влечений, спектакль конституирует наличную модель преобладающего в обществе образа жизни. Форма и содержание спектакля служат тотальным оправданием условий и целей существующей системы.
5. Анализируя спектакль, мы в какой- то мере говорим самим языком спектакля, тем самым переходя на методологическую территорию того общества, которое выражает себя в спектакле.
6. Общество, базирующееся на современной индустрии, не является зрелищным случайно или поверхностно
в самой своей основе оно является зрительским. В спектакле, этом образе господствующей экономики, цель есть ничто, развитие все. Спектакль не стремится ни к чему иному, кроме себя самого. Таким образом, спектакль есть “основное производство современного общества” Он есть не что иное, как экономика, развивающаяся ради себя самой.
Д. выстраивает свою концепцию спектакля как завуалированную критику “окуляцентризма” европейской философии, ибо спектакль, как тенденция предъявлять мир, который уже не схватывается непосредственно, через различные специализированные опосредования, полагает зрение привилегированным человеческим чувством, каковым в прежние эпохи было осязание.
Д. объявляет спектакль наследником всей слабости западного философского проекта, представлявшего собой понимание деятельности, в котором первенство принадлежало категориям видения. Та критика, которую Д. адресует буржуазному обществу, еще более сурова по отношению к обществу, построенному в духе квази-революционных идеалов и породившему примитивный спектакль тоталитарного бюрократического общества: по мнению Д. пролетариат всегда был лишь коллективным зрителем затевавшейся якобы ради его блага революции (хотя еще Лукач, например, искренне верил, что рабочие могут быть сознательными и активными агентами революции). Так, присвоение “голосов” рабочего класса небольшой группой “репрезентантов” их мнения создало, по мысли Д. величайшую историческую иллюзию, фиктивный мир “государства рабочих и крестьян” Схожим образом западная революция 1968, в преддверии которой была написана эта книга, также завершилась “интегрированной театрализацией”, о чем Д. пишет в многочисленных “Комментариях” к различным переизданиям “Общества спектакля” Впрочем, согласно тезису 23, потенциальная угроза спектакуляризации существовала всегда ибо власть нигде и никогда никого, кроме самой себя, не репрезентировала, хотя, казалось бы, требование репрезентативности лежит в основании всей политической системы общества. В действительности, цель любой политической системы состоит в фальсификации общественной жизни. Поэтому демократия есть, прежде всего, видимость демократии. Спектакль (как зрелище) и власть (не только в буржуазном государстве) взаимополагающие категории, поскольку оба являются продуктами “древнейшей общественной специализации” заключающейся в том, чтобы говорить от имени других. Таким образом, допуская множественные интерпретации “видимого мира” позднекапиталистического общества, Д. не оставляет нам никаких иллюзий относительно его эстетизированной поверхности. Не то, чтобы Д. демонизировал видение как таковое, однако, критикуя тот способ, которым, западное общество научилось манипулировать видением и злоупотреблять им, Д. оказывается очень близок к другому французскому мыслителю М. Фуко (см.), считавшему, что мы живем не в обществе спектакля, но в обществе надзора, и что находимся мы не в амфитеатре и не на сцене (местах органического существования спектакля), но в паноптической машине, где “глаз власти” управляет миром и нами. В то же время Д. лишает наблюдателя его привилегированного положения: и его (наблюдателя) терзает мания подглядывания, в “обществе спектакля” и он может в любую минуту оказаться под прицелом чужого взгляда, он сам подвергается опасности “объективирования” или “овеществления” посредством превращения в образ.
(лат. аналог греч. “анализ”) — I) Стиль философского творчества, предложенный Ж. Деррида (см.), имеющий целью не прояснение фундаментального опыта бытия, но всеобъемлющий, пафосный отказ от понятия “бытие” как от такового. Д. у Деррида постулирует принципиальную невозможность содержательного понимания-объяснения бытия. Понятие “Д.” было введено Ж. Лаканом, но развернутое теоретическое обоснование обрело в текстах Деррида.
Деррида был вполне последователен в своей критике основополагающих концептов традиционной философии, оценивавшейся им весьма скептически. К ее ведущим представителям он относил и Ф. Ницше, и 3. Фрейда, и Э. Гуссерля, и М. Хайдеггера. При этом Деррида признавал их непосредственное влияние на становление Д. Призывая радикально переосмыслить классические философские категории “присутствие”, “действительность” “тождество” “истина” — он исходил из посылки, что статус рационального в культуре не самовоспроизво- дится на собственном материале, но поддерживается постоянным усилием по вытеснению из его сферы элементов, оказывающихся не-мыслью, не-мысли- мым. Эта репрессивная установка, лежащая в основании западноевропейской культуры, обозначается Деррида как ло- гоцентризм (см.). Именно системное опровержение философии/культуры ло- гоцентризма образует стратегию-про- грамму Д.
Логоцентристский идеал непосредственной самодостаточности или присутствия задал, по Деррида, парадигму всей западной метафизики. Метафизика присутствия, полагая рядом с человеком трансцендентальную реальность, подлинный мир и стремясь подключить сферу существования к бытию, служит основанием логоцентрической тотализа- ции в гуманитарной области. Ее кризис, по мысли Деррида, ясно обнаруживает себя уже у Ницше, тексты которого представляют собой образцы разрушения гомогенной среды проводника идей “мобильной армии метафор”
Адекватным способом постановки проблемы смысла, по Деррида, является не поиск сокрытых в интуитивной не- различенности онтологизированных абсолютов или “трансцендентальных означаемых” (см.), но аналитика на уровне означающих, вскрывающая исток смыслопорождения в игре языковой формы, записанного слова, граммы. Процедура “вслушивания” в трансцендентальный, мужской голос Бытия, Бога, представленная, по мысли Деррида, как принцип философствования в работах Гуссерля и, в особенности, Хайдеггера, зачеркивается, по его убеждению, стратегией differance (см.) “перво- письма” предшествующего самому языку и культуре. Отпечаток “перво- письма” несет на себе “письменность” — т. е. та динамика не-данного, гетерогенного, которое обнажается при разборке идеологического каркаса, то- тализирующего текст.
По мысли Деррида, вполне правомерна демаркация мира на мир Бытия как присутствия (мир presence) и мир человеческого существования. Мир же differance мир абсолютного исчезновения, мир без какой-либо почвы, мир, пишущийся процедурами “истирания” Бытия и ликвидацией любых следов (см.) присутствия человека.
В Д., согласно Деррида, феномен “следа” может быть рассмотрен именно в контексте кооперативного взаимодействия (коммуникации) означающих (см.): “ни один элемент не может функционировать как знак, не отсылая к какому-то другому элементу Благодаря такой сцепленности каждый элемент... конституируется на основе отпечатывающегося на нем следа других элементов цепочки или системы” На примере самого термина “Д.” Деррида выявляет механизм возникновения явленного макрозначения вербальной единицы на основании процесса, который может быть оценен как кооперативный: “слово деконструкция, как и всякое другое, черпает свою значимость лишь в своей записи в цепочку его возможных субститутов... оно представляет интерес лишь в известном контексте, в котором оно замещает или позволяет себя определить стольким другим словам... По определению, этот список не может быть закрытым”
В “письменности” центризму традиции, свертыванию игр означивания в некоторую незыблемую точку присутствия (гаранта смысла и подлинности) противопоставляется центробежное движение “рассеивания” (см.) значения в бесконечной сети генеалогии и цитации. Отслеживая элементы письма, работу differance, Д. рассматривает совокупность текстов культуры в качестве сплошного поля переноса значения, не останавливающегося ни в каком месте в виде застывшей структуры.
Д. подрывает изнутри фундаментальные понятия западной культуры, указывая на их нетождественность самим себе, освобождая репрессированную метафорику философских произведений, приходящую в столкновение с их идеологическим строем. Тем самым демонстрируется сопротивление языка любому философскому (метафизическому) проекту Внеположная тексту позиция классического интерпретатора в Д. элиминируется. Задается констатация факта “инвагинации” внедреннос- ти, привитости одного текста другому, бесконечного истолкования одного текста посредством другого.
По Деррида, “деконструкция есть движение опыта, открытого к абсолютному будущему грядущего, опыта, по необходимости неопределенного, абстрактного, опустошенного, опыта, который явлен в ожидании другого и отдан ожиданию другого и события. В его формальной чистоте, в той неопределенности, которую требует этот опыт, можно обнаружить его внутреннее родство с определенным мессианским духом”
В контексте анализа текстов самого Деррида стилистика Д. в его понимании может быть охарактеризована следующими признаками:
1) она “не является каким-либо методом и не может им стать”*
2) любое ее “событие” уникально и неповторимо как подпись или идиома, поскольку ее пафосом выступает “игра текста против смысла”;
3) любое ее определение не верно, ибо тормозит ее собственную беспрерывность;
4) она не принадлежит к какому-либо субъекту индивидуальному или коллективному применявшему бы ее к тексту или теме;
5) ее повсеместность результируется в том, что даже “эпоха-бытия-в-декон- струкции” не вселяет никакого оптимизма;
6) ее суть художественная транскрипция философии посредством эстетики, предполагающая осмысление метафорической этимологии философских понятий;
7) в ее рамках собственно философский язык подвергается структурному психоанализу;
8) “она не сводима к лингвистикограмматической или семантической модели, еще менее — к машинной”;
9) она не критика в любом из ее значений, ибо сама подлежит Д.;
10) ее парадокс в том, что “единственно возможное изобретение — изобретение невозможного”;
11) она “не является симптомом нигилизма, модернизма и постмодернизма. Это последний свидетель, мученик веры конца века”
Как заключает Деррида, “чем не является деконструкция? да всем! Что такое деконструкция? да ничто!” Согласно Деррида, “движение деконструкции не сводимо к негативным деструктивным формам, которые ему наивно приписывают... Деконструкция изобретательна, или ее не существует. Она не ограничивается методическими процедурами, но прокладывает путь, движется вперед и отмечает вехи. Ее письмо не просто результативно, оно производит новые правила и условности ради будущих достижений, не довольствуясь теоретической уверенностью в простой оппозиции результат — констатация. Ход деконструкции ведет к утверждению грядущего события, рождению изобретения. Ради этого необходимо разрушить традиционный статус изобретения, концептуальные и институциональные структуры. Лишь так возможно вновь изобрести будущее” Практика Д. носит внеметодоло- гический характер и не предлагает ограниченного набора строгих правил “разборки”
Деррида доказывает, что для стилистики Д. уязвимо практически любое философское произведение от сочинений Платона до работ Хайдеггера. В то же время концепция “письма/письменности”, по сути, ориентирована на модернистские произведения от Малларме до Ж. Б^тая (само понятие “письменность” имеет аналогии со стилем авторов “высокого модерна”) и, таким образом, деструктивный пафос по отношению ко всей предшествующей традиции оборачивается конструктивными намерениями по выработке своеобразной герменевтической модели, теоретического обеспечения литературного авангарда.
В “Двойственном сеансе” Деррида предлагает рассматривать прививание в качестве общей модели деконструкти- вистского анализа текстов, которая объединяет в себе операции прививки со вкраплениями альтернативного дискурса (см.) и стратегией оплодотворения. Деррида сравнивает прививку (graft) с графемой (graph), подчеркивая их происхождение от общего греческого корня graphion, что означает инструмент для письма, стиль.
Среди работ Деррида наиболее ярким прецедентом использования привычной для него логики палеонимии (внесения в традиционные понятия оригинального содержания посредством некоторого отстранения, откладывания их прежнего содержания и прививки новых смыслов. А. Г., Е. Г.) представляется его книга “Glas” или “Похоронный звон” (1974). На уровне организации конкретного текста была (с весьма солидным присутствием эпатажа) реализована демонстрация принципа “прививания рассеивания” Издание была отстроено графематикой, извлекающей в том числе и зрительные эффекты из варьирования конфигураций шрифтов, из врезок текстов и сюжетных эпизодов одного порядка в текстовые фрагменты, не имеющие с ними ничего общего. Текст книги был размещен в две “колонны”- белизна просвета между ними, согласно аннотации самого Деррида, имела принципиальное значение: поле текстовых записей конституирует галактику В левой “колонне” разбирались фрагменты из “Философии рели- гаи” и “Эстетики” Гегеля, кантовские размышления о категорическом императиве, а также принципиально ситуативные цитаты из переписки Гегеля с сестрами и т. п. В правой “колонне” располагался конгломерат мыслей Деррида по поводу романа “Чудо” Жана Жене, фрагменты высказываний о Жан-Поле Сартре и Жорже Батае и разнообразные этимологические изыскания. В третьей Деррида давал собственные комментарии концепций Гегеля и Жене, комментарии к комментариям Жене и свои личные интерпретации обсуждаемых проблем.
В центре внимания Деррида в этом случае (что традиционно для французской философии 20 в.) оказалась “Феноменология духа” Гегеля. Деррида исходит из того, что “закрытость” этого действительно сложного текста может уступить место “открытости” если мы найдем те самые следы, которые и поведут нас к его уяснению. А уяснение во многом обретает у французского мыслителя психоаналитический характер. Так, Деррида считает ключевыми те фрагменты в текстах Гегеля, где речь идет о семье, о любви, об отноше нии полов. Его не смущает то, что эти темы не играют в гегелевской философии главной роли, что детально разработанной концепции семьи у Гегеля нет, хотя в “Философии права” он го ворит о семье как особой социальной структуре, от которой затем переходит к темам гражданского общества и государства. Деррида интересует не столько целостное содержание рассуждений Гегеля о семье, сколько его высказывания, подтверждающие следующий вывод: великий немецкий мыслитель оказался скованным традиционным пониманием роли женщины в семье и обществе. Деррида выуживает из текста, а также из биографических источников, из переписки отдельные фразы, которые, по его мнению, обнажают ключевую, хотя и скрытую роль отношения Гегеля к сестре Христиане (особенно в период, когда ее, душевнобольную, поместили в специальный интернат). В гегелевском понимании оппозиции полов — когда их различие (difference) превращается в резкое различие (diver- site), в противоположность — Деррида ищет не менее чем источник диалектики Гегеля. Согласно Деррида, через свою диалектику Гегель укореняет “патриархальные” принципы, делая их основаниями своего спекулятивного мышления. Вариантом модели является гегелевское понимание семьи. Даже понятие Бога по содержанию, с точки зрения Деррида, согласовано с этой моделью.
Тот тип анализа, в котором критик как бы повторяет основные структуры критикуемого дискурса, чтобы затем привить их на свои собственные установки, в общем не так уж нов в западной философии; он уже достаточно давно известен под именем интерпретативной стратегии. Однако в рамках Д. этот подход приобретает неповторимое своеобразие, что и позволяет говорить об особой логике “палеонимии/прививки” Суть этой логики заключается в особом подходе к понятиям и концептам, в необычном способе категориальной трансформации. По Деррида, “деконструкция состоит не в переходе от одного понятия к другому, а в переворачивании их концептуального порядка в стремлении сделать его артикулированным”
Прививка как раз и используется для реализации этого базисного устремления Д. стремления перевернуть традиционные бинарные оппозиции западного дискурса, сделать основной упор на то, что всегда считалось второстепенным. Это переворачивание, однако, не должно вести к появлению другого бесспорно доминирующего лидера оппозиции, а призвано создавать некоторый неустойчивый баланс, живое равновесие, игру противочленов в каждой из анализирующихся оппозиций. Если даже не расшифровывать, какие оппозиции имеются в виду, то уже самим фактом того, что прививание представляет собой текстовую стратегию, стратегию создания некоторого критического текста и как таковое есть процедура писания текста, можно утверждать, что письменность в модусе прививания/па- леонимии есть игра то, о чем говорил Деррида, определяя письменность как игру мира и сцену, на которой эта игра разворачивается.
По Деррида, двигаясь “от апофатиче- ского к апокалипсическому и от него — к мессианизму”, Д. вправе полагаться исключительно на себя самое, выступая в качестве собственного предельного предисловия. Ибо шесть предшествующих попыток аналогичного толка (трех мировых религий, К. Маркса, В. Беньямина и Хайдеггера) явно не удались (Ж. Капуто).
В настоящее время Д. выступает одновременно и философской позицией (по Деррида, научением открытости будущему “неистребимым движением исторического открытия будущего, следовательно, опыта самого по себе и его языка”), и литературно-критическим течением, пытающимся сблизить, в пределе слить Философию и Литературу. Согласно самооценке Деррида: “У меня было сильное желание стать писателем, и мне казалось, что философия всего лишь отклонение на пути к литературе. Возможно, я никогда не достигну своей цели, но такова была мечта молодости”
II) Техника интеллектуальной работы с бинарными конструкциями любого типа (формально-логическими, диалектическими, мифологическими), предполагающая следующие шаги: а) разбор оппозиции; б) уравнивание по силе обоих ее членов; в) рассмотрение оппозиции на предельно удаленном уровне дистанцирования, что позволяет судить о ее невозможности или возможности. По мысли Деррида, “деконструкция состоит не в переходе от одного понятия к другому, а в переворачивании их концептуального порядка и в стремлении сделать его артикулированным”
французский философ. Изучал философию в Сорбонне (1944 — 1948). Впоследствии преподавал ее в лицеях Амьена (1948-1952), Орлеана (1953-1955), парижском лицее Людовика Великого. В 1957 —1960 Д. ассистент кафедры истории философии в Сорбонне. В 1964 — 1969 преподает философию в Лионе, в 1968 защищает докторскую диссертацию. Далее Д. профессор университета в Провансе, сотрудник Национального Центра научных исследований, профессор Университета Париж-8 (сначала в Винсене, затем в Сен-Дени: с 1969 по 1987, до выхода на пенсию). Покончил жизнь самоубийством.
Интерес к творчеству Д. во Франции непреходящ на протяжении 1995 — 2005. Незадолго до его ухода из жизни в стране был опубликован ряд научных монографий, посвященных его работам: книги Ж. К. Мартена (“Вариации. Философия Жиля Делёза” 1993), П. Менга (“Жиль Делёз или система множественного”, 1993) и Ф. Зурабиш- вили (“Философия события” 1994). После смерти увидели, в частности, свет труды А. Бадью (“Делёз. Вопль бытия” 1997), М. Антониоли (“Делёз и история философии. О философии как строгой науке” 1999) и Ф. Зура- бишвили (“Словарь Делёза” 2003). В 2000 вышел сборник памяти Д. “Гробница Жиля Делёза” (под редакцией Я. Бобати).
Основные работы Д. (к 2004 большинство книг было переиздано, некоторые многократно): “Эмпиризм и субъективность. Опыт о человеческой природе по Юму” (1953, к 2004 году переиздавалась 5 раз; см.); “Ницше и философия” (1962, переиздавалась 9 раз; см.); “Критическая философия Канта: учение о способностях” (1963, переиздавалась 8 раз; см.); “Марсель Пруст и знаки” (1964; см.); “Ницше” (1965, переиздавалась 9 раз; см.); “Бергсо- низм” (1966, переиздавалась 5 раз; см.); “Представление Захер-Мазоха” (1967); “Спиноза и проблема выражения” (1968); “Различие и повторение” (1969, переиздавалась 8 раз; см.); “Логика смысла” (1969); “Спиноза” (1970; см.); “Диалоги” (1977, в соавторстве с С. Парнье); “Суперпозиции” (1979, в соавторстве с К. Бене); “Фрэнсис Бэкон: логика восприятия” (1981, в двух томах); “Спиноза: философская практика” (1981); “Кинематограф I. Образ- движение” (1983); “Кинематограф II. Образ-время” (1985); “Фуко” (1986; см.); “Перикл и Верди. Философия Франсуа Шатле” (1988); “Складка: Лейбниц и барокко” (1988); “Переговоры” (1990); “Критика и клиника” (1993) и др. совместно с Ф. Гваттари (см.) двухтомник “Капитализм и шизофрения” (см.): том первый “Анти-Эдип” (1972), том второй — “Тысяча Плато” (1980);
“Кафка, к проблеме малой литературы” (1975); “Ризома” (1976; см.); “Что такое философия?” (1991; см.).
Вспоминая годы своего ученичества, Д. воздавал должное Ж.-П. Сартру Появление Сартра в Сорбонне после фашистской оккупации в значительной мере смягчило, согласно Д., давление новой схоластики: “Сартр стал нашим Потусторонним. Он на самом деле был живительным дуновением свежего воздуха с задворок... Из всего, что могла дать Сорбонна, именно его уникальное сочетание придавало нам силы терпеть новую реставрацию порядка” Сартр для Д. — частный мыслитель, а не публичный профессор, он ввел в философию новые темы, задал иной стиль полемично-напористый способ постановки вопросов, — продемонстрировал, насколько мысль нуждается хотя бы в крупице хаоса, в импульсе возбуждения и в решительности одиночества. По мысли Д., Сартр показал, как говорить от собственного имени, стал первым учителем о потустороннем, об “абсолютно внешнем” Именно Сартру Д. был обязан и установкой усматривать “иное” в “очевидном”, т. е. в рамках классической философской традиции от Платона к Г Гегелю. Эта установка стала доминирующей в дальнейших историко-философских экспериментациях Д.
Свое отношение к истории философии Д. выразил так: “Я считаю, что история философии должна играть роль, во многом аналогичную роли коллажа в живописи. История философии — это воспроизведение самой философии. Изложение истории философии должно стать подлинным двойником [философии] и заключать в себе то максимальное изменение, какое присуще этому двойнику (Мы можем представить себе философски бородатого Гегеля и философски лысого Маркса так лее, как и усатую Джоконду.)”
Хотя Д. творчески переосмыслил весьма обширный историко-философский материал, его высказывания в адрес истории философии и ее “знатоков” были весьма нелицеприятны: “История философии всегда была агентом власти в философии, а также и в мышлении. Она играет репрессивную роль: как же, мол, можно мыслить, не прочитав Платона, Декарта, Канта и Хайдеггера, а также множества других сопутствующих книг? Образ мышления, называемый философией, сформировался исторически, и он эффективно отвращает людей от мышления”
Главный принцип Д.-преподавателя был таков: “Делай со мной, но не делай как я”, то есть педагогический парафраз идеи «“различия и повторения”
В основе философствования Д. лежит, с одной стороны, обращение к классической философии от стоицизма до И. Канта, а с другой использование принципов литературно-философского авангарда и леворадикальных политических течений 1960-х. Последняя книга Д. замысел написания которой он обнародовал незадолго до его гибели, должна была называться “Величие Маркса”
Согласно Д. подлинно критичная философия весьма редка: ее можно именовать “натуралистической” (как отвергающей все сверхъестественное) традицией. Подробно изучая историю философии, Д. стремится отыскать философов, противостоящих основной линии метафизики от Платона до Г Гегеля. Это — Лукреций, Д. Юм, Б. Спиноза, Ф. Ницше и А. Бергсон, которые закладывают основы критики господствующих в западной философии теорий репрезентации и субъекта. Вслед за “трансцендентальной диалектикой” И. Канта Д. отвергает идеи души, мира и Бога: никакой возможный опыт не в состоянии обосновать утверждение субстанциального идентичного Я, тотальности вещей и первопричины данной тотальности. Реставрация метафизики, поколебленной критикой Канта, обозначается Д. как “диалектика” Диалектика посткантианства обожествляет человека, возвращающего себе всю полноту, ранее приписываемую Богу По мысли Д. (“Ницше и философия”), “разве восстанавливая религию, мы перестаем быть религиозными людьми? Превращая теологию в антропологию, ставя человека на место Бога, разве уничтожаем мы главное, то есть место?” В отличие от программы деконструкции (см.), разрабатывавшейся Ж. Деррида (см.), Д. уделял гораздо меньше внимания лингвистике, введя понятие доинди- видуальных “номадических сингулярностей” (кочующих единичностей), которые призваны заменить как классические теории субъекта, так и структуралистские теории, связанные с анализом означающего (см.).
По мысли Д. передовые мыслители, представляющие подлинно философское “номадическое мышление” (см. Номадология), противостоят “государственной философии” которая объединяет репре- зентационные теории западной метафизики. По Д. наиболее крупные философские работы служат порядку, власти, официальным институтам, все выстраивая по ранжиру, соответствующим образом распределяя атрибуты между разнообразными субъектами. Профессиональная иерархия организована в соответствии с “первым безгипотетиче- ским принципом”: ранг каждого тем выше, чем он сам ближе к этому принципу. “Номадическое мышление” же предлагает распределять атрибуты анархически: имеется в виду не разделение между вещами совокупности сущего, при котором за каждым закрепляется его идентичность исключительной области, а, напротив, отображение способа, посредством которого вещи рассеиваются в пространстве “однозначного и неделимого”, расширительно трактуемого бытия. Именно таким образом кочевники-номады произ- вольно растекаются по той или иной территории, границей которой выступает чужой мир. Таковое “распределение сущности” и в пределе “безумия” по Д. неподвластно какому-либо централизованному управлению либо контролю. С точки зрения Д., номадическое мышление противостоит оседлому распределению атрибутов, сопряженному с мышлением классического мира. Последнее Д. именует “философией представления”, полагая, что ее миру — миру классическому — еще предстоит “романтический бунт”
“Философия представления” по мысли Д. подчинена господству принципа тождества, меты которого обнаруживаются в итеративной приставке те- слова “representation” (“представление”): все наличествующее (present) должно быть представлено (re-presente), чтобы оказаться снова обнаруженным (re-trouve) в качестве того же самого (см. также Итеративность). Как подчеркнул Д. в границах такой философии неизвестное выступает не более чем еще не признанным известным; различие как таковое в принципе располагается вне ее пределов. По мысли Д. различие между находить и снова находить суть интервал между опытом и его повторением. Проблема повторения таким образом оказывается для Д. одной из центральных: при совершенном повторении (серийное производство одного и того же) рационалистическая философия с большим трудом фиксирует отличие. Явления повторения оказываются ключом к пониманию различия. Поэтому, резюмирует Д. непродуктивно определять повторение посредством “возврата к тому же самому” Повторение, по Д. есть продуцирование различия. Продуцирование, дающее различию существование, а позже “выставляющее его напоказ”.
Д. акцентирует разницу “различия” как такового и “просто концептуального различия” Последнее, согласно его мысли, суть различие в рамках тождества. Понятие же различия как “бытие чувственного” должно позволить мыслить не только различие в тождестве, но также и различие между тождеством и не-тождеством. Д. до определенных пор следует логике Канта: подлинное различие — это не то различие, которое можно обнаружить между двумя понятиями (как двумя идентичностями), но различие, вынуждающее мышление ввести различие в собственные тождественности, и тем самым, особенность в общие представления, точность в понятия. Истинное различие есть различие между понятием и интуицией (по Канту, единичным представлением), между умопостигаемым и чувственным. Тем самым у Канта философия различия предстает как своеобразная теория чувственного, понятого в качестве разнообразного (“различное a priori”, объект чистых интуиций). При этом Кант осмыслял разнообразие a priori, т. е. то, что выступает общим для всех интуиций; это, согласно Д. уже была идея не-концептуального тождества, но отнюдь не, идея не-концептуального различия. Д. отмечает, что теория чувственности a priori по определению своему направлена на всякий возможный опыт: любой опыт будет иметь место здесь и теперь. Тем не менее, кантовская “трансцендентальная эстетика” не фиксирует, по Д. внимания “на реальном опыте в его различии с просто возможным опытом”
Суть дела, согласно Д. в том, что существует различие между: 1) тем, что мы заранее, еще до того, как объект на-м предстает, знаем о феномене и 2) тем, что мы должны узнать о нем a posteriori, т. е. тем, что мы никаким образом не могли предвидеть a priori. “Трансцендентальная эстетика” описывает то знание, которым мы всегда заранее обладаем, дабы получить опыт, и которое мы снова в нем обнаруживаем. В то же время, по Д. есть различие между представлением, данным заранее, а затем вновь обретенным, и собственно представлением. Как отмечает Д., “различие не есть отличное. Отличное есть данное. Но различие — это то, через что данное есть данное” (Различие между понятием и интуицией единичным представлением может трактоваться как концептуальное или не-концептуальное; философия в таком контексте окажется, согласно Д., либо диалектической, либо эмпирической.) Обсуждая проблему различия, Д-. как высокопрофессиональный мыслитель- специалист, в значительной мере опирался на дифференциальное исчисление, а говоря об оседлых и номадических стратегиях на образы и представления нелинейной математики.
Д. выставляет рамку глубины эмпирического вопрошания: эмпирическое в опыте — это явно a posteriori, то, что именуется “данным” Теория опыта, по мнению Д. не имеет права не затрагивать его априорных условий. По убеждению Д. “то, что явно присутствовало у Канта, присутствует и у Гуссерля: неспособность их философии порвать с формой общезначимого смысла. Какая судьба уготована такой философии, которая полностью отдает себе отчет, что не отвечала бы своему названию, если, хотя бы условно, не порывала с конкретными содержаниями и модальностями doxa (мнения. А. Г.), но, тем не менее, продолжает говорить о сущностях (то есть формах) и с легкостью возводит в ранг трансцендентального простой эмпирический опыт в образе мысли, объявленной “врожденной”? Ошибкой, которая крылась во всех попытках понять трансцендентальное как сознание, было то, что в них трансцендентальное мыслилось по образу и подобию того, что оно призвано было обосновать. В этом случае мы либо получаем уже готовым и в “первичном” смысле принадлежащим конститутивному сознанию все, что пытаемся породить с помощью трансцендентального метода, либо, вслед за Кантом, мы оставляем в стороне генезис и полагание, ограничившись только сферой трансцендентальных условий... Считается, что определение трансцендентального как изначального сознания оправданно, поскольку условия реального объекта знания должны быть теми же, что и условия знания; без этого допущения трансцендентальная философия... была бы вынуждена установить для объектов автономные условия, воскрешая тем самым Сущности и божественное Бытие старой метафизики... Но такое требование, по-видимому, вообще незаконно. Если и есть что-то общее у метафизики и трансцендентальной философии, так это альтернатива, перед которой нас ставит каждая из них: либо недифференцированное основание, безоснов- ность, бесформенное небытие, бездна без различий и свойств либо в высшей степени индивидуализированное
Бытие и чрезвычайно персонализированная форма...”
По версии Д. (“Ницше и философия”), интеллектуальная критика являет собой постоянно генерирующее дифференциацию повторение мышления Другого (см.). В этой же книге Д. писал: “Философия как критика говорит о самой себе самое позитивное: труд по демистификации” Критика “по определению” противопоставляется им диалектике как форме снятия отрицания в тождестве. Настоящее мышление, как постоянно утверждал Д., всегда содержит в себе различие. Свою диссертацию, опубликованную в 1968, Д. начал с определения принципиальных моментов, конституирующих основание “духа времени” (“онтологическое различие”, “структурализм” и т. п.). Д. отметил: “Все эти признаки могут быть приписаны всеобщим антигегельянским настроениям: различение и повторение заняли место тождественного и отрицательного, тождества и противоречия” Характеризуя собственное философское ученичество в процессе обретения официального философского образования, — по Д. “бюрократии чистого разума”, находящегося “в тени деспота”, т. е. государства, мыслитель в 1977 писал: “В то время меня не покидало ощущение, что история философии это некий вид извращенного совокупления или, что то же самое, непорочного зачатия. И тогда я вообразил себя подходящим к автору сзади и дарующим ему ребенка, но так, чтобы это был именно его ребенок, который притом оказался бы еще и чудовищем. Очень важно, чтобы ребенок был его, поскольку необходимо, чтобы автор в самом деле говорил то, что я его заставлял говорить”
Смысл процессуальности философствования, согласно Д., — свободное конструирование и дальнейшее оперирование понятиями (не теми, что “пред-даны”, “пред-существуют” и предполагают собственное постижение посредством рефлексии), а понятиями, обозначающими то, что еще не вошло для человека в объектный строй мироздания (чего еще нет “на самом деле”), но уже могущее являть собой фрагмент проблемного поля философского творчества. Именно в этом случае философ, по Д., выступает “врачом цивилизации”: он “не изобрел болезнь, он, однако, разъединил симптомы, до сих пор соединенные, сгруппировал симптомы, до сих пор разъединенные, короче, составил какую- то глубоко оригинальную клиническую картину” Сутью философии, по мысли Д., и выступает нетрадиционное, иногда “террористическое” расчленение образов вещей и явлений, доселе трактовавшихся концептуально целостными, наряду с изобретательством разноаспектных образов и смыслов вещей и явлений, даже еще не ставших объектами для человека.
Главное в философском творчестве, с точки зрения Д. — нахождение понятийных средств, адекватно выражающих силовое многообразие и подвижность жизни. По мнению Д. смыслы порождаются и порождаются Событием (см.). Стратегию же философского преодоления парадигм трансцендентализма и феноменологии Д. усматривал в сфере языка как, в первую очередь, носителя выражения.
Как полагал Д. “логика мысли не есть уравновешенная рациональная система. Логика мысли подобна порывам ветра, что толкают тебя в спину. Думаешь, что ты еще в порту, а оказывается давно уже в открытом море, как говорил Лейбниц” С точки зрения Д. “о характере любой философии свидетельствует, прежде всего, присущий ей особый способ расчленения сущего и понятия”
Используя идеи стоицизма, анализируя тексты Л. Кэрролла (см.), А. Арто и историю западной метафизики, Д. указывает, что последняя стремится свести свободное движение доиндиви- дуальных и безличностных единичностей к идеям Субъекта, Бога, Бытия, формирующим неизменные субстанциальные структуры. В силу этого, единичности оказываются ограниченными рамками индивидуальных и личностных “полей”, которые накладывают отпечаток психологизма и антропологизма на производство смысла. Д. обвиняет трансцендентальную философию от Канта до Гуссерля в неспособности уйти от антропоморфных схем при описании процесса возникновения смысла. Последний не обладает характеристиками универсального, личностного, индивидуального и общего, а является результатом действия “номадических сингулярностей” для характеристики которых наиболее подходит понятие “воли к власти” Ф. Ницше.
Смысл подлинно критической идеи состоит, по Д. в высвобождении воли. Это и есть, по убеждению Д., главный урок кантианства: “Первое, чему учит нас коперниканская революция, заключается в том, что управляем именно мы” (текст “Философская критика
Канта”). “Воля к власти” (как нерепре- зентируемая свободная и неограниченная энергия дионисийского начала) противостоит жесткой репрезентацион- ной структуре субъекта. Обращение Ницше к “воле к власти” Д. характеризует как “генетический и дифференцирующий момент силы” как такой присущий воле принцип, который и реализует отбор, отрицает отрицание, утверждает случай, продуцирует многообразие. Философию, рожденную успешным завершением кантовского критического проекта, Д. обозначает как “философию воли” призванную сменить докантовскую метафизику “философию бытия” Радикализация критического мышления, тем не менее, была неосуществима без критики “истинной науки” и “истинной морали” свершенной Ницше.
Смысл творчества последнего видится Д. следующим образом: “В самом общем виде проект Ницше состоит в следующем: ввести в философию понятия смысла и ценности. [...] Философия ценностей, как он ее основывает и понимает, является подлинной реализацией критики, единственным способом осуществления критики всеобщей” Такая критика, по мысли Д., должна иметь своей точкой приложения “ценности” принципы, применяемые “ценностными суждениями”- необходимо уяснение того, как создаются такие ценности, что именно придает им значимость для людей.
Согласно Д., ценности такого рода должны обладать “значимостью в себе”, т. е. сами по себе (а не вследствие собственного происхождения), либо иметь ценность для нас (вследствие своеобычных общественных конвенций). Отсюда, по Д..
1) ценности не могут быть объективно общими, ибо “ценность-в-себе” столь же противоречива, сколь и “зна- чение-в-себе”: ценность всего значимого соотносима с оценкой;
2) ценности не могут быть субъективно общими, ибо субъективность как таковая исключает какой-либо консенсус между отдельными сознаниями.
По версии Д. осуществимо и желательно именно неперсональное становление, в границах которого человек освобождается от насилия субъектива- ции. Д. фиксирует то, что субъекту предшествует “поле неопределенности” в рамках которого развертываются доиндивидуальные и имперсональные сингулярности-события, вступающие между собой в отношения повторения и дифференции, формирующие соответствующие серии и продолжающие дифференцировать в ходе дальнейшего гетерогенеза.
Собственный же философский проект Д. также определял как “генеалогию” как мышление “посередине” без истоков и начал, как акцентированно “плюралистическую интерпретацию” (Как отмечал Д., “писать — это значит быть одним из потоков, не обладающим никакой привилегией по отношению к другим, сливающимся с другими в общее течение, либо образующим противотечение или водоворот, исток дерьма, спермы, слов, действия, эротизма, денег, политики и т. д.”)
По мнению Д., “повторение” суть основание всех жизнеконституирующих процессов, которые являются не чем иным, как дифференциацией, порождающей многообразие. Процедуры повторения, по Д., осуществляются в любом живом существе по ту сторону сознания; они процессы “пассивного синтеза”, конституирующие “микроединства” и обусловливающие шаблоны привычек и памяти. В противовес
3. Фрейду, Д. констатирует, что повторение — не есть результат вытеснения, а, напротив, мы “вытесняем потому, что повторяем”
Вводя понятие “аффирмативного модуса экзистенции” Д. подчеркивает: “То, чего ты желаешь, в тебе желается потому, что ты в нем желаешь вечного возвращения” “Аффирмация” в данном контексте несводима к разовому повторению, а выступает как перманентное высвобождение интенсивности значимых степеней. Таким образом, стремясь освободить единичности от любых концептуализаций, предлагаемых классической философией, Д. описывает их как лишенные всех характеристик, накладываемых бинарными понятиями метафизики, таких как “общее — индивидуальное”, “трансцендентальное — эмпирическое” и т. д.
В топологии Д., которая распределяет понятия между “бездной” эмпиризма и “небесами” рационализма, единичности занимают промежуточное место — на поверхности, что позволяет им избегать детерминации как со стороны идей, так и со стороны тел. В то же время, говоря об опасности коллапса языка в шизофреническую “бездну” тел, Д. подчеркивает привилегированность тел в формировании смысла перед сферой нематериальных идей. Таким образом, хаос шизофренической “бездны” тел призван противостоять параноидальному единству сферы идей.
Сила философствующего мыслителя, по мнению Д. состоит в сопротивлении власти во всех ее ипостасях и проявлениях, в тотальной и беспощадной критике власти как таковой: “отношения сил важно дополнить отношением к себе, позволяющим нам сопротивляться, уклоняться, поворачивать жизнь и смерть против власти. По мысли Фуко, именно это было придумано греками. Речь не идет уже об определенных, как в знании, формах, ни о принудительных правилах власти: речь идет о правилах произвольных, порождающих существование как произведение искусства, правилах этических и эстетических, составляющих манеру существования, или стиль жизни (в их число входит даже самоубийство)” Понятия “номадического мышления” не являются негативными, а призваны выполнять функцию позитивного утверждения в противовес нигилистической негативности государственной теории репрезентации. Такие понятия, согласно Д. не должны соотноситься ни с субъектом, ни с объектом, так как они представляют собой совокупность обстоятельств, вектор взаимодействия сил.
Рассматривая противостояние двух видов мышления на уровне топологии, Д. указывает, что пространство нома- дических потоков представляет собой гладкую “поверхность” с возможностью движения в различных направлениях, означающей наличие множества вариантов развития. В свою очередь, пространство государственного мышления является неровным, с четко выраженным рельефом, который ограничивает движение и задает единый путь для потоков желания. Согласно Д. “в этом и состоит фундаментальная проблема: “кто говорит в философии?” или: что такое “субъект” философского дискурса?”
Субъективация для Д. “это порождение модусов существования или стилей жизни... Несомненно, как только порождается субъективность, как только она становится “модусом”, возникает необходимость в большой осторожности при обращении с этим словом. Фуко говорит: “искусство быть самим собой, которое будет полной противоположностью самого себя...” Если и есть субъект, то это субъект без личности. Субъективация как процесс это индивидуация, личная или коллективная, сводимая к одному или нескольким. Следовательно, существует много типов индивидуации. Существуют индивидуации типа “субъект” (это ты... это я...), но существуют также индивидуации типа события, без субъекта: ветер, атмосфера, время суток, сра жение...” Д. был абсолютно убежден в том, что нет и не может быть “никакого возврата к “субъекту” т. е. к инстанции, наделенной обязанностями, властью и знанием”
Термин “себя” у Д. интерпретируется в контексте слова “они” — последние в его понимании выступают как некие гипостазированные (психические или ментальные) инстанции процедур субъ- ективизации, как такие техники самовоспитания, которые люди примеряют к себе как маски. Принципиальная же множественность масок, по Д., атрибут процесса субъективации. Реконструируя произведения М. Пруста, Л. Кэрролла, Ф. Кафки, В. Вульф, Г Мелвил- ла, С. Беккета, Г Миллера, А. Арто, У Хогарта, Дж. Керуака, творчество П. Клее и др. Д. отмечал, что в этих сочинениях посредством определенных текстовых процедур осуществляется де- субъективация автора и сопряженное с ней высвобождение процессов импер- сонального становления или “Мап-ста- новление” самого себя.
“Литературоведческие” тексты Д. никогда не были “романом о романе” (о живописи, о кинематографе), но выявлением в недрах “романа” того, что в равной степени характерно и для “романа” и для философского трактата. Речь шла об обнаружении и разворачивании тех “структур и порядков” (смысловых и фактуальных), которые “как разумы доброй воли” согласуясь в себе и друг с другом, направляют скольжение мысли по поверхности того, что (когда-то) полагалось как “между” но, в сущности, является самодостаточной автономностью, лишь для удобства и на время рассеченной мыс- лью-оператором на дискретные сегменты. Как, например, отмечал Д.: “Почему пишу, почему писал об эмпиризме
и, в особенности, о Юме? Потому что эмпиризм это как английский роман” Темой историко-философского творчества Д. являлись те, кто, по его мнению, “по-видимому, выступают частью истории философии, но ускользают от нее в том или ином отношении” Д. демонстрировал свой способ прочтения указанных авторов прочтения посреди. Так, о творчестве Б. Спинозы он писал: “Если мы на самом деле устанавливаемся посреди [спинозистских] теорем, если мы живем ими, то все в значительной мере усложняется, и мы обнаруживаем, что являемся спинозистами до того, как понимаем почему”
Обозначая эту трансформацию термином “гетерогенез”, Д. демонстрирует, каким именно образом (с помощью “трансверсальной машинерии”) многомерные знаковые миры превращаются в открытую, самовоспроизводящуюся систему, автономно творящую собственные различия. Кафка у Д. поэтому — не “мыслитель закона”, а “машинист письма”: по Д. этот австрийский писатель сумел ввести желание в текстуру собственных повествований. В результате — тиражируются бесконечные процессы синтаксических сдвигов, ускользающие от вяжущих фиксаций значения и — таким образом эмансипирующиеся от тирании означаемого. В силу этого Д. видит свою задачу в создании гладкого пространства мысли, которое и называется “шизоанализом” (см.) и отнюдь не ограничивается полем философии, а обнаруживает себя в направлениях литературы, искусства, музыки, стремящихся сойти с проторенных путей западной культуры. Шизоанализ направлен на высвобождение потоков желания из строя представляющего субъекта, целостность которого обеспечивается наличием тела, обладающего органами. Для этого Д. предлагает понятие “тела без органов”, воплощающее в себе идеал гладкого пространства мысли.
Используя аппарат современного неофрейдизма, Д. критикует классический психоанализ, который рассматривается как один из основных институтов буржуазного общества, осуществляющих “территориализацию” желания. Эдипов треугольник, по мнению Д. является еще одной попыткой редуцировать имперсойальные потоки желания к жизни индивида или рода. Традиционные трактовки бессознательного заменяются своеобразной шизоаналитичес- кой физикой, описывающей функционирование либидо в обществе. Здесь Д. опять же используется противопоставление шизофренического и параноидального: “машины желания”, которые производят желание на микроуровне в виде молекулярных микромножеств, противостоят большим социальным агрегатам, или молярным структурам на макроуровне, которые стремятся подавить сингулярности, направить их по определенным каналам и интегрировать в единства.
Основной задачей шизоанализа является, согласно Д., освобождение потоков желания из-под власти параноидального структурирования. Революционные тенденции шизофрении Д. усматривает, прежде всего, в искусстве, которое осуществляется силами “больных”, разрушающих устоявшиеся структуры.
Будучи автором высокоэвристичных сочинений о Канте, Лейбнице, Спинозе и Бергсоне, Д. подчеркивал: “Концептуальный персонаж не есть представитель философа, скорее наоборот: философ всего лишь оболочка своего концептуального персонажа, как и всех других, которые суть ходатаи, подлинные субъекты его философии. Концептуальные персонажи суть “гетерони- мы” философа, и имя философа — всего лишь псевдоним его персонажей. Я есмь не “я”, но способность мысли видеть себя и развивать через план, что проходит сквозь меня во многих местах. Концептуальный персонаж не имеет ничего общего с абстрактной персонификацией, символом или аллегорией, ибо он живет, настаивает. Философ есть идиосинкразия его концептуальных персонажей”
Как отмечал, характеризуя творчество Д., российский историк и систематик постмодернизма И. П. Ильин: “Переосмыслению подвергаются и все остальные понятия, с которыми работал Фуко: они гипостазируются и реинфицируются и обретают, тем самым, явственный налет метафизических сущностей, живущих самостоятельной жизнью по своим собственным законам... Фуко... и представить себе не мог, насколько далеко способен будет зайти Д. в игровом жонглировании... метафизическим образом складки”
В интервью газете Le Mond (6 октября 1983) Д., определяя предназначение философа, сказал, что философ должен стать “клиницистом цивилизации” который хотя и не изобрел болезнь, но “разъединил симптомы, до сих пор соединенные, сгруппировал симптомы, до сих пор разъединенные, короче, составил какую-то глубоко оригинальную клиническую картину”
Как отмечал Д. в 1977, “когда кто-то задает мне вопрос, даже если последний и имеет ко мне отношение, я понимаю, что, строго говоря, мне нечего сказать. Вопросы изобретаются, как и все остальное. Если вам не позволено изобретать собственные вопросы, причем изобретать как угодно и с какой угодно позиции, если люди ставят их перед вами, то вам больше уже нечего сказать... Возражения еще хуже. Каждый раз, когда кто-нибудь возражает мне, я хочу ответить: Хорошо, хорошо, давай-ка о чем-нибудь другом”
Когда Д. говорит о напористости того, что различается по природе, нужно помнить его анализ [см. “Спиноза” (Делёз)] понятий Хорошего и Дурного. Напористость и амбиции обретают позитивность лишь в случае хорошей встречи, повышающей могущество вступивших в новую связность дискутантов. В одном из последних своих интервью, посвященном анализу современной политической ситуации, Д. так охарактеризовал собственное понимание революции: “Сегодня модно разоблачать ужасы революции. В этом нет ничего нового, весь английский романтизм пронизан рефлексией о Кромвеле, которая аналогична сегодняшней рефлексии о Сталине. Говорят, что у революций плохое будущее. Но при этом смешивают две вещи — будущее революций в истории и революционное становление людей в настоящем”
Д. весьма знаково определил исторический промысел и природу философии. В книге “Кино-1” он отметил, что текст по истории философии в форме свободного отвлеченного рассуждения “представляет собой высказывание, заключенное в формулировке задачи, само зависящее от другого высказывания” В этом плане, по его убеждению, любой акт в истории философии, равно как и поведение любого мыслителя, являются “результатом хищения” “организованного пиратства”, “позитивного бандитизма”, что делает возможным само рождение мысли.
В тексте “Кадр-движение” Д. констатировал: “Вещи и люди всегда вынуждены скрываться, они полны решимости скрываться с самого начала, с дебюта. А как может быть иначе? Они проявляются в среде, где еще не были, и должны прикрываться общепринятыми в этой среде символами, чтобы не быть отвергнутыми” Любая действительно новая философия тем самым это, в конечном счете, “великое предательство”, любая философия — это “военная машина”
Как справедливо полагал Д., “никакая книга против чего бы то ни было не значит ничего: имеют значение только книги за что-то новое, книги, которые могут его создать” Хотя, по его убеждению, в настоящее время “всегда ищут то, что называется истиной против кого-то другого” А поэтому: “Одной доброй воли никогда не было достаточно, как и разработанной методики, чтобы научиться думать; недостаточно и друга, чтобы приблизиться к истине. Умы общаются между собой только по поводу того, в отношении чего они пришли к согласию; разум порождает лишь возможное. Философским истинам не хватает необходимости и когтей необходимости”
См. также: “Логика смысла” (Делёз), “Различие и повторение” (Делёз), “Марсель Пруст и знаки” (Делёз), “Критическая философия Канта: учение о способностях” (Делёз), “Бергсонизм” (Делёз), “Спиноза” (Делёз), “По каким критериям узнают структурализм?” (Делёз), “Лукреций и натурализм” (Делёз), “Ризома” (Делёз, Гваттари), “Капитализм и шизофрения” (Делёз, Гваттари), “Что такое философия” (Делёз, Гваттари), “Фуко” (Делёз), “Theatrum philosophicum” (Фуко), Шизоанализ, Желание, “Тел<* без органов”, Номадология, Ризома, Событие, Складка, Плоскость, Хронос/Эон, Кэрролл.
(лат. de-notation обозначение) множество онтологически артикулированных предметов, обозначаемых данным именем. Денотативный процесс есть отношение имени к предмету безотносительно к его свойствам, в отличие от коннотативного (см. Коннотация) процесса, сопровождающегося не только указанием на предмет, но и обозначением его отличительных свойств.
Д. (значение) и смысл (концепт его Д.) служат, согласно Р Карнапу, экспликациями понятий “означение” (denotation) и “соозначение” (connotation) у Дж. С. Милля. Не всякому Д. можно поставить в соответствие объект вне- языковой реальности. Среди эмпирических объектов внешнего мира отсутствуют Д. выражений типа “круглый квадрат” “женатый холостяк”, “несжимаемая жидкость”, “птичье молоко” и др. Количество репрезентируемых именем объектов (десигнатов) находится в зависимости от смысла имени — от одного до бесконечности (“первый космонавт”, “космонавт”, “число 7”, “целое число” и др.).
В зависимости от количества десигнатов имена делятся на:
1) нулевые — не имеющие ни одного десигната (“чемпион мира по шахматам 1814 года”, “Король Республики Беларусь” и др.);
2) единичные имеющие один десигнат (Ньютон, “создатель периодической системы химических элементов” и др.);
3) общие — имеющие более одного десигната (“студент”, “доцент”) и др.
Д. имени определяется так же, как множество десигнатов, которое актуально обозначено данным именем в конкретном контексте. В Д. объем имени может быть репрезентирован полностью, частично или отдельным десигнатом, что определяется контекстом, в котором употребляется имя (например, в высказывании “Ромб является параллелограммом” имя “ромб” обозначает класс предметов, следовательно, согласно структуре выражения, признак не относится к каждому индивидуальному объекту; в высказывании “Ромб есть равносторонний параллелограмм” приписываемый признак относится к каждому десигнату имени “ромб”- в высказывании “Некоторые ромбы квадраты” посредством указанного признака характеризуется некоторая часть десигнатов данного имени).
Понятие “Д.” как “предметное значение имени” ввел в логический тезаурус Г Фреге в статье “О смысле и значении” (“Смысл и денотат” 1892). Осуществляя радикальную абстракцию с целью формализации дедуктивных систем, он структурировал понятие знака, который “(будь то слово, словосочетание или графический символ) может мыслится не только в связи с обозначаемым, т. е. с тем, что можно назвать денотатом знака” но и в связи с тем, что можно назвать его смыслом. Каждое собственное имя (слово, знак, соединение знаков, выражение), согласно его утверждению, имеет значение и смысл. Значение, или Д., имени он отождествлял с предметом (номина- том), обозначаемым данным именем, смысл имени трактовал как информацию, которая содержится в имени. Два выражения могут иметь одно и тоже значение* но разный смысл, если эти выражения различаются по структуре (например, “7” и “5+2”).
Важнейшими принципами теории именования Фреге являются:
1. Принцип взаимозаменяемости (замещения), т. е. выражения, обозначающие один и тот же объект, могут взаи- мозаменяться во многих контекстах (например, имена “Утренняя звезда” и “Вечерняя звезда” оказываются взаимозаменяемыми при обозначении планеты Венера). Его символическая запись: (х=у)<->((А(х)=А(у)) означает, что если любые имена х и у имеют одинаковые значения, то высказывания А(х) и А(у) с вхождениями х и у также имеют одинаковые истинностные значения. Принцип взаимозаменяемости Фреге носит экстенсиональный характер, так как тождество имен основано на одинаковых Д.
2. Принцип однозначности, выражающий требование, согласно которому каждое имя обозначает только один предмет.
3. Принцип предметности, отражающий тот факт, что сложное имя выражает связи между предметами, а не между именами, составляющими сложное имя.
По Фреге, “денотатом знака является определенная вещь (в самом широком смысле слова), но не понятие или отношение” На данной методологической основе Фреге формализовал экстенсиональную (“объемную”) логику, отождествив понятия “логическое значение высказывания” и “Д. высказывания” Если Д. высказывания является истина или ложь, то все содержательно-познаватель- ное (интенсиональное) многообразие устраняется. Именно такой фундаментальный вывод сделал Фреге. “Поэтому, утверждал он, денотат сам по себе нас не интересует; однако суждение, взятое в отрыве от денотата, то есть смысл сам по себе, тоже не несет в себе нового знания. Этим свойством обладает только соединение суждения и его денотата (истинностного значения)”
Дальнейшая экспликация термина “Д. была осуществлена А. Чёрчем (р. 1903) в созданной им логике смысла и Д.: “Д. есть функция смысла имени, т. е. если дан смысл, то этим определяется существование и единственность денотата” Концепция Чёрча строится как простая теория типов (теория синтаксических и семантических категорий), позволяющая стратифицировать экстенсиональные (объемные, или предметные) сущности, с единственным разветвленным предикатом “быть концептом” В последующей версии теории значения Чёрч сделал шаг в стратификации интенсиональных (содержательных) сущностей (свойств и отношений). Он указал две интенсиональные характеристики предикативной функции “быть концептом”: 1) характеризующую функцию, соответствующую смыслу логической формы, т. е. записи “применения функции к аргументу”* 2) концепт, соответствующий смыслу константного имени функции. Но поскольку интерпретация смысла и Д. в теории значения Чёрча ограничена онтологией простой теории типов, т. е. экстенсиональной иерархией, то процедура различения характеризующих функций и концептов остается чисто синтаксической, неин- терпретированной. Тем не менее, это не исключает возможность использования концептуальных идей Чёрча в исследовании интенсиональной иерархии.
фундаментальный культурный символ, репрезентирующий вертикальную модель мира, фундированную парадигмальной фигурой бинариз- ма (см.). В традиционной культуре выступает основополагающим символом упорядоченности мироздания (“мировое Д.”) и метафорой генезиса как свершившегося и продуктивного.
В границах постмодернистской рефлексии фигура “Д.” оценивается как лежащая в основании культуры классического западного образца. Согласно Ж. Делёзу (см.) и Ф. Гваттари (см.), “Запад особенно тесным образом связан с лесом и обезлесением; отвоеванные у леса поля заполнялись растениями и зернами цель культуры линий древовидного типа; скотоводство, в свою очередь, развернувшееся на полях под паром, выбирает линии, которые формируют древоподобное животное” В противоположность этому, по их мысли, “Восток — это абсолютно иной тип: связь со степью... это культура клубней, которые развиваются отдельно от индивида, отступление в закрытые пространства специализированного скотоводства или вытеснение кочевников в степь” В этом контексте, с точки зрения Делёза и Гваттари, “западная бюрократия” также выступает как порождение логики Д.: “ее аграрные истоки, корни и поля, деревья и их пограничная роль” репрезентируют практически все феномены европейской истории: “великую перепись Вильгельма Завоевателя, феодализм, политику королей Франции, учреждение государства, военный передел земельных пространств, судебный процесс и супружеские отношения” По мысли Делёза и Гваттари, не случайно “короли Франции остановили свой выбор на лилии, поскольку это растение с глубокими корнями, пробивающимися на склонах” В противоположность этому, по мнению Делёза и Гваттари, на Востоке “государство осуществляет свою деятельность... не по древовидной схеме, основанной на предустановленных одеревеневших им укорененных классах; это бюрократия каналов, где государство порождает направляющие и направляемые классы. Деспот... подобен потоку, а не источнику...; дерево
Будды становится ризомой (см. — А. Г.)” Таким образом, оппозиция Восток Запад может быть артикулирована, согласно Делёзу и Гваттари, как оппозиция “потока Мао” и “дерева Луи”: хотя и “было бы слишком просто свести весь восток к... имманентности”
Делёз и Гваттари призывают обратить внимание на культур-формирующий потенциал характерной для культуры Востока фигуры “травы”: по их убеждению, развиваясь в границах иерархич- ных древовидных систем, “мы утратили ризому, или траву” Делёз и Гваттари цитируют размышления Г Миллера о Китае: “Китай — это вредная трава на капустной грядке человечества... Из всех мыслимых сущностей, которые мы относим к растениям, животным или звездам, это, может быть, наихудшая трава, которая, однако, ведет самое мудрое существование. Верно, что из травы не выходят ни цветы, ни авианосцы, ни Нагорные проповеди... Но в конце концов, она остается той травой, за которой последнее слово. В конечном счете все возвращается к китайскому государству Нет другого исхода, кроме травы. [...] Трава прорастает на огромных необработанных пространствах. Она заполняет пустоты. Она растет между и среди других. [...] ...Трава это заполненность, вот мораль” Если Запад представлен метафорой “Д.” а Восток метафорой “травы” то Америка в этом контексте выступает, согласно Делёзу и Гваттари, “перекрестком” “местом встречи” этих альтернативных традиций: с одной стороны, американская культура “не свободна от древесного господства и поиска корней” (“это видно хотя бы по литературе, по поиску национальной идентичности, а также по ее происхождению и европейской генеалогии”), с другой же стороны, “различие американской книги и книги европейской налицо, даже когда американец бросается в погоню за деревом. Различие в самом понятии книги. Листья травы”
Сопоставляя Запад и Восток, соответственно, как культуру “Д.” и культуру “Травы” Делёз и Гваттари пишут: “Америка представляется посредником. Ибо она развивается за счет внутреннего подавления и истребления (не только индейцев, но также и фермеров и др.) и одновременно иммиграции извне. Столичный поток образует безграничный канал, определяет количество власти, и каждый, как умеет, перемещается в этом потоке власти и денег (здесь берет начало миф-реальность о бедняке, который становится миллиардером, чтобы вновь превратиться в бедняка); все это объединяется в Америке дереве и канале, корне и ризоме одновременно-” Внутри же североамериканской культуры, по их мысли, также могут быть выделены различно “настроенные” в отношении древовидной структуры локосы: так, Восточное побережье это “поиски древоподобного и возврат к дряхлому миру” “Запад, с его безродными индейцами, с его блуждающими рубежами, подвижными и смещаемыми границами” определяется Делёзом и Гваттари как отчетливо “ризоматический” В этом отношении, согласно их оценке, ризоморфна сама американская культурная топография: “Америка смешала все направления, она передвинула свой Восток на Запад, как будто Земля стала круглой именно в Америке; ее Запад примкнул к Востоку” Тем не менее, американский менталитет отчетливо демонстрирует западный стиль мышления, трактуемый постмодернистской философией как “древовидный”
Согласно Делёзу и Гваттари, “дерево подчинило себе весь западный мир и западное мышление, от ботаники до биологии, анатомию, гносеологию, теологию, онтологию, всю философию” Более того, по их мысли, “у нас дерево вонзилось в тело, оно стратифицировало и очерствило даже пол” По Делёзу и Гваттари, сексуальность как таковая принципиально различным способом акцентируется в культурах Запада и Востока: “зерновые растения, объединяя два пола, подчиняют сексуальность модели размножения” В этом контексте Делёз и Гваттари цитируют А. Одрикура, который “усматривает именно здесь истоки оппозиции морали и трансцендентной философии, столь ценимой на Западе” с одной стороны, и “имманентной философии на Востоке” с другой. По оценке Делёза и Гваттари, “трансцендентность болезнь чисто европейская”
В целом, по оценке Делёза и Гваттари, вся культурная традиция западного образца может быть оценена в своем содержании и по типу своей организации как “древовидная” Постмодернизм подвергает фигуру “Д.” жесткой критике, как:
1) привносящую в европейский менталитет идею принципиального существования сквозной “от корней до кроны” — логики развития мироздания;
2) отстаивающую идею вертикальной организации бытия, предполагающую наличие пространственного и командного центра: по Делёзу и Гваттари, “дерево или корень вдохновляют печальный образ мысли, которая, не переставая, имитирует множественное, начиная с высшего единства, с центра... Древовидные системы — это иерархические системы, которые включают в себя центры значения и субъективации, центральные автоматы как организованные памяти”;
3) презентирующую в западные модели мироустройства идею “корня” (“корень- основание”, “Grund, roots и fundations” у Делёза и Гваттари) как внечувственно- го фундамента и “истока” феноменального мира (см. Корень).
Согласно Делёзу и Гваттари, собственно понимание процессуальности в западной культурной традиции несет в своем содержании признаки влияния фигуры “Д.”: “Единое раздваивается: каждый раз, когда мы встречаемся с этой формулой, провозглашена ли она стратегически Мао или диалектически выведена из мира, мы имеем дело с самой классической и самой продуманной, самой древней и самой усталой мыслью” По их убеждению, характерная для европейской культуры “бинарная логика — это духовная реальность дерева-корня”: по оценке Делёза и Гваттари, “бинарная логика и двузначные отношения все еще господствуют в психоанализе (дерево мании в интерпретации 3. Фрейда, П. Шребера), в лингвистике, в структурализме и даже в информатике”
Возможными альтернативными интеллектуальными ходами, способными преодолеть метафору “Д.” в качестве основания традиционной культуры Запада, Делёз и Гваттари полагают:
1. Противопоставление системам, жестко центрированным и артикулированным в кибернетическом ключе, номадологических “нецентрированных систем” где “коммуникации осуществляются от одного соседа к другому, где стебли или каналы не существуют заранее, где все индивиды... определяются исключительно по их состоянию в данный момент таким образом, что локальные действия не согласованы и общий конечный результат синхронизируется независимо от центральной инстанции” Подобным образом должна быть изжита ситуация, когда “в иерархической системе индивид воспринимает лишь одного-единственного активного соседа, который располагается выше его по иерархической лестнице” а в целом “древовидная схема предшествует индивиду, который включается в нее в строго определенном месте” (П. Розенталь, Ж. Петито). Сходным образом, по Делёзу и Гваттари, психоанализ “подчиняет бессознательное древовидным структурам, иерархическим графикам, резюмирующей памяти, центральным органам, фаллосу, дереву- фаллосу”
2. Элиминирование из оснований культуры принципа бинаризма, пресекающего реализацию потенциала креативности систем и осуществляющегося посредством процедур дублирования и повтора: “вся логика дерева — это логика кальки и размножения. ...Она упорно декалькирует нечто, что дается уже готовым, начиная с перекодирующей структуры или оси, лежащей в ее основании. Дерево объединяет и иерархизирует кальки, подобно листьям”
3. Отказ от постулата “генетизма”, деформирующего и ограничивающего свободу процессуальности, а также не обладающего креативным потенциалом: “каждый раз, когда желание принимает форму дерева, налицо определенные внутренние последствия, которые ведут к его смерти”
По убеждению Делёза и Гваттари, в отсутствие жесткой детерминации со стороны “древовидных” оснований западной культуры многие явления по природе своей оказываются устроены принципиально иначе: “мысль не древоподобна, а мозг не корневая или разветвленная материя. То, что несправедливо называют дендритами, не обеспечивает связь нейронов в непрерывной ткани. Прерывность клеток, значение аксонов, функция сближения клеток (синапсов), существование синаптических микротрещин, перескакивание сообщений через эти трещины образуют мозг множественности, который погружен в собственный план консистенции... всецело вероятностная, переменчивая, неопределенная нервная система” И хотя, согласно Делёзу и Гваттари, “у многих людей дерево проросло в мозгу” “сам мозг — это трава, которая гораздо больше значит, чем дерево” Аналогично, по их оценке, “короткая память это тип ризо- мы... тогда как длинная память — древовидна и централизованна”
В этом контексте Делёз и Гваттари делают вывод о том, что “мы пишем благодаря короткой памяти... Короткая память включает в себя забвение как процесс; она отождествляется не с мгновением, а с коллективной ризомой, временной и легко возбудимой”; процедуры чтения (см.) при этом предполагают “длинную” память: мы “читаем и перечитываем с длинною памятью длинные мысли... Длинная память (семьи, расы, общества или цивилизации) декалькирует и переводит, но то, что она переводит, продолжает действовать в ней издалека, невпопад, несвоевременно, не мгновенно” в отличие от “блеска короткой Мысли”
Осмысливая соотношение фигур “Д. и “ризомы” в границах которого “поперечные коммуникации между дифференцированными линиями запутывают генеалогические деревья”, Делёз и Гваттари фиксируют их существенную несоизмеримость. Если, по их мысли, “де- рево-корень и ризома-канал... противостоят друг другу как две модели”, то на самом деле это не так: “Д.” действительно, “функционирует как модель и как трансцендентная калька” т ризома же “развивается как имманентный процесс, который оспаривает модель и намечает карту, даже если он устанавливает свою иерархию или образует деспотический канал” По оценке Делёза и Гваттари, “существуют самые различные устройства карты-кальки, ризо- мы-корни, с различными коэффициентами детерриториализации. В ризоме есть структуры дерева или корней, и, наоборот, ветка дерева или деление корня могут появиться в ризоме. [...] в глубине дерева, в дупле корня или в пазухе ветки может сформироваться новая ризома. Или, скорее, микроскопический элемент дерева-корня, корешок, который инициирует производства ризомы” Но, так или иначе, в целом, согласно Делёзу и Гваттари, “мы устали от дерева” и в силу этого “не должны больше думать о деревьях”, ориентируясь на качественно иные версии осмысления текстуальной и бытийной процессуальности.
— французский философ, литературовед и культуролог, интеллектуальный лидер “Парижской школы” (1980 — 1990-е). Начинал как профессиональный переводчик текстов Э. Гуссерля. Преподавал в Сорбонне (1960 — 1964), Высшей Нормальной школе, Высшей школе социальных исследований (Париж), организатор “Группы исследований в области философского образования” один из инициаторов создания Международного философского колледжа (1983).
Основные сочинения: “Нечто, относящееся к грамматологии” (1967), “Голос и явление” (1967), “Письменность и различие” (1967), “Поля философии” (1972), “Рассеивание” (1972), “Позиции” (1972), “Похоронный звон” (1974), “Шпоры. Стили Ницше” (1978), “Почтовая открытка. От Сократа к Фрейду и далее” (1980), “Психея: изобретения другого” (1987), “И подписано: Понж” (1988), “Призраки Маркса” (1993), “Хора” (1993), “Сила закона” (1994), “Монолингвизм другого” (1996), “Прощайте Эммануил Левинас” (1997), “Местопребывание. Морис Бланшо” (1998) и др. (всего около 40 книг).
В оригинальной философской концепции, известной как деконструкция (см.), Д. интерпретирует мотивы философских размышлений Г Гегеля, Ф. Ницше, Э. Гуссерля, 3. Фрейда, М. Хайдеггера и др. Объектом ревизии для Д. становится вся классическая западноевропейская философская традиция. В принципе Д. не отрицал одну из составляющих идеи “конца истории” гласившую, что философия суть внешне толерантная, жесткая имперская “идеология” западного этноса (в данном контексте критерием “идеологиз- ма” выступает амбиция частного дискурса на статус абсолютного, универсального). По мысли Д. недостаток такого интеллектуального хода состоит в том, что пороки философии осмысливаются на ее собственном языке. Идет поиск еще более универсальной философии, что означает программу создания расширенного и — что более важно — исторически перспективного рационализма. Д. отвергает данный проект: “Мы просто верим в абсолютное знание как в завершение, если не как в конец истории. [...] Для того, что “берет начало” в этом случае “по ту сторону” абсолютного знания, требуются неслыханные мысли, которые стараются встретиться друг с другом через воспоминание о старых знаках”
Д. полагает, что подвергнуть сомнению абсолютность разума традиционными интеллектуальными средствами неосуществимо: “...бросить вызов против него можно, лишь воззвав к нему, протестовать против него можно лишь в нем самом, он оставляет нам на своем собственном поле лишь возможность прибегнуть к стратегеме или стратегии. [...] Будучи способной действовать лишь внутри разума, революция против разума как только изрекает себя, сразу же приобретает ограниченную протяженность того, что на языке министерства внутренних дел как раз и называют волнениями” Выход из этого состояния Д. усматривает в следующем (это, в известном смысле, можно полагать главной целью его творчества): говорить так, чтобы ничего не сказать (в любом другом случае мы либо оправдываем разум, либо разумно критикуем его, что равно бессмысленно). Стратегема или стратегия деконструкции предполагает “молчаливый” умысел “говорящего субъекта” задумавшего заговор против Логоса.
В работе “Письменность и различие” Д. замечает Э. Левинасу (см.) следующее: разговаривая с китайским гражданином, единственно возможным способом сделать вид, что ты владеешь китайским языком, является обратиться к этому самому гражданину по-китайски. Соответственно: дискутировать с Разумом на его языке можно только притворяясь, что ты притворяешься; целью выступает убийство тиранического разума. Если заговорщик, по Д., притворится, что он притворяется, замысел удастся. Но замысел этот должен скрываться в голове, но вне языка, никогда не будучи выговоренным. Другие планы обречены на неудачу: по мысли Д. “когда Левинас говорит против Гегеля, он только подтверждает Гегеля, уже его подтвердил”
В статье про Ж. Батая (“Письмо и различие”) Д. отмечает: “Описывая этот симулякр, немыслимый для философии, чья задача слепа, Батай, конечно же, должен сделать вид, что говорит на гегелевском языке” Стратегема Д. состоит не в “молчаливом мышлении”: речь идет об отторжении однозначности философского языка, за его двусмысленность. (Эта задача была сформулирована Д. уже в первом опубликованном тексте: Введении к “Началу геометрии” Гуссерля).
По мысли Д., проблема, в частности, состоит в том, что “ошибочно” отождествляют (Д. именует это “эмпиризмом”) “истины факта” и “истины разумные” (истины “первоначального” факта). Основание этих последних состоит не в способности разума постигать, познавать вещи a priori, а в отношении разума к этому “первоначальному факту” в отношении к чему-то иному. Место тождества “я=я” занимает различие: “эмпиризм” согласно Д., есть “сон чисто гетерологический в своем источнике мысли. Чистое мышление чистого различия. [...] Мы говорим сон, потому что он исчезает с наступлением дня и с восходом языка” Аристотелевское “необходимо остановиться” на уровне некоего “первоначального факта” Д. вслед за неокантианцами считает “философской безответственностью” Феноменологию, по мысли Д., необходимо “пересечь”, дабы не остаться в лоне позитивизма. Философическое вопрошание, по его мнению, должно быть бесконечным, то есть безукоризненным с точки зрения духа и буквы эмпиризма, но цель этого кардинально иная — элиминация традиционной метафизики как “метафизики наличия”
Размышления по этому спектру вопросов Д. начал еще во Введении к “Началу геометрии” Гуссерля в контексте проблем осуществимости феноменологии истории как определенной теории. По Гуссерлю, бытие не может не идентифицироваться со смыслом, бытие не может не являться для нас. Гуссерлианский “принцип принципов” полагает основанием истинности суждения относительно вещи интуицию вещи, наличествующей “собственной персоной”; этот принцип фундирован аксиомой постоянного отличия оригинала (интуиции, называемой “изначально дающей” самою вещь собственной персоной) и производного от нее продукта (интенции сознания, которые не были осуществлены посредством интуиции). Таким образом “сама вещь” выступает “открывающим фактом” существующим лишь единожды. В границах исторической феноменологии гуссер- левская идея “Живого Настоящего” предполагает то, что прошлое удерживается настоящим, настоящее же содержит наброски будущего. Из этого следует, что настоящее одновременно уже- прошедшее и только-наступающее] следовательно, еще-настоящее прошлое и уже-настоящее будущее конституируют: а) настоящее, которое уже-не-настоящее (прошлое людей) и
б) настоящее, еще-не-наступившее (будущее людей). Вот такая своеобычная двуипостасность настоящего, его несовпадение с самим собой и продуцируют различие. Гуссерль полагал возможным ходом к осмыслению такой ситуации противопоставление “в принципе/фактически” (“en droit/en fait”).
Согласно же Д., возможна наша встреча с наличествующими памятниками, смысл которых для нас не очевиден (у Д. “ускользает” от человека). Таковые памятники выступают наличествующими следами (см. След) прошлого, людям о них ничего не известно. Таким образом, оказывается невозможным установить, чем было это прошлое в собственную бытность настоящим. Тем не менее даже в том случае, когда нам не удается совместить: а) смысл памятника (следа) “для них” (в его собственном прошлом) и б) смысл “для нас” следа, (для нас) лишенного смысла, мы a priori убеждены в том, что это осмысляемое нами прошлое в свою бытность настоящим имело все качества (для нас) настоящего. Иное оказывается тем же самым. В итоге история оказывается “чистой историей смысла”, трансляцией смысла через поколения.
В отмеченном контексте показательны рассуждения Д. об истоках письма/письменности, усматриваемые им в двух своеобычных мотивациях: 1) “писать для ребенка” и 2) “принять или продолжить детство”
1. Согласно Д. (очерк “Хора”), “в платоновском диалоге “Тимей” египетский жрец признает самым древним афинское поселение, о котором, однако, кроме мифов, не сохранилось никаких иных свидетельств, а письменный &р- хив находится якобы в Египте. [...] Речь старого египетского жреца, в том виде, в каком она дошла до нас, пройдя серию воображаемых промежуточных передач... выдвигает на передний план письмо. Он попросту противопоставляет письмо мифу. Вы, греки говорит он Солону, — как дети, ведь у вас нет письменной традиции. Случись какой-нибудь катаклизм и вам придется все придумывать заново. У нас в Египте все записано, начиная с самых древних времен, и даже ваша, греков, собственная история. Вы не знаете, откуда происходит ваш теперешний город, потому что те, кто выжил после частых катастроф, тоже умирают, неспособные выразиться на письме. Лишенные письменных документов, вы прибегаете в ваших родословных к детским сказкам. Раз у вас нет письма, вам нужен миф”
По мысли Д., “этот обмен не лишен некоторых формальных парадоксов. Память города в качестве первоначального мифа оказывается передоверенной не только письму, но письму другого, секретариату другого города. Чтобы сохраниться, она, таким образом, должна измениться дважды. И здесь, конечно, вопрос о спасении, о сохранении памяти через письмо на стенах храмов. Живая память должна переселиться в графические следы другого места, которое также другой город и другое политическое пространство. Нотехно- графическое превосходство египтян все же оказывается подчиненным, на службе греческого логоса: вы, греки, превосходя всех людей во всех видах добродетели, как это и естественно для отпрысков и питомцев богов. Из великих деяний вашего государства немало таких, которые известны по нашим записям и служат предметом восхищения. Память народа оказывается подвергнутой досмотру, она позволяет другому народу и даже другой культуре присвоить себя: явление хорошо известное в истории культуры как история колонизации. Но сам факт кажется здесь очень значимым: память оказывается отданной на хранение, она передоверена хранилищу на побережье некоего народа, который провозглашает, по крайней мере в данном случае, свое восхищение, свою зависимость, свою подчиненность. Египтянин оказывается захваченным культурой греческого учителя, которая теперь зависит... от этой секретарской культуры, от этих колоссов: Тота или Гермеса, на выбор. Поскольку эта речь жреца или египетского переводчика — произносится и интерпретируется здесь по-гречески и для греков, сможем ли мы когда-нибудь узнать, кто ведет речь о диалектике хозяина и раба и о двух памятях?”
2. По мысли Д. “Критий пересказывает рассказ Солона, который сам пересказывает рассказ египетского жреца, раскрывающего функции мифологии, в частности, в памяти афинян. Точнее говоря, Критий повторяет рассказ, сделанный им уже накануне, и в ходе его передает беседу между Со- лоном и Критием, своим прадедом. Эту беседу он сам слышал в пересказе, поскольку, когда он был ребенком, то слышал от своего прадеда Крития, который сам слышал от Солона, беседу этого последнего в Египте со старым жрецом, тем самым, который объяснял ему вкратце, почему все греки оказываются во власти устного изложения, устной традиции, лишающей их письма и тем самым обрекающей на постоянное детство. Вот, следовательно, изложение устных изложений, цепь устных традиций, посредством которой те, кто ею скован, объясняют себе как некто другой, прибывший из страны, имеющей письменность, объясняет им устно, почему они обречены на устность. Сколько же греческих детей, прадедов, сыновей и внуков, рассуждающих между собой, но благодаря посредству другого, одновременно чужака и сообщника, высшего и низшего, о мифопоэтике устного изложения!?”
Д. в контексте постмодернистской идеи о плюрализме смыслов текста отмечает: “На самом деле, любое повествовательное содержание: баснословное, вымышленное, легендарное или мифическое, — в данный момент это не важно — становится в свою очередь емкостью для другого рассказа. Всякий рассказ, таким образом, есть вместилигце для другого. Существуют только вместилища повествовательных вместилищ”
В русле рассуждений Гуссерля, комментируемых Д. (Введение к “Началу геометрии”), история оказывается в принципе однозначной, даже если фактически полная отрешенность смысла неосуществима: при этом данное тождество бытия (и наличного и прошлого), с одной стороны, и смысла, с другой, достижимо никак не сегодня, а лишь “в бесконечности”
В “снятом” виде историческая феноменология являет собой философскую модель, демонстрирующую движение абсолюта, источника смысла (в данном контексте Ego) к размещающемуся на бесконечной дистанции и перманентно отодвигающемуся “телосу” (термин Гуссерля) или он же: Логос, Бог, Идея (в кантовском смысле) совершенного общества. Как отмечает Д., если в такой версии “истинное” тождественно “истинному для меня”, то — как следствие именно “Я” (в статусе Бога) оказывается у Гуссерля творцом вечных истин. Поскольку же нам заранее известно, что обретение Я такового статуса отложено в бесконечность, постольку финальное отождествление бытия и смысла никогда не состоится. Двусмысленность или, по Д., “исходное различие” смысла и бытия не может быть преодолено конечным триумфом однозначного смысла. Позже это “исходное различие” Д. обозначит нео- графизмом “различание” (см. 01££ёгап- се). Весьма существенно, что, по мысли Д., differance содержит кроме смысла “не быть тождественным” также и смысл “откладывать на более поздний срок” (В этом контексте настоящее всегда представляет собой отличенное настоящее, ибо, лишь став прошлым, оно окажется “настоящим настоящим”.)
По мысли Д., история существует лишь постольку, поскольку настоящее как бы “опаздывает по отношению к самому себе” Согласно Д. без “во- вторых” не может быть “во-первых”: “единственный раз” не может быть “началом” ни для чего. Вторичное не просто сменяет первичное; оно по сути конституирует его, позволяет ему быть первичным усилием собственного запаздывания. “Во-вторых” у Д. суть предварительное условие первичности того, что “во-первых”: “первоначальным является именно не-начало”
В книге “Голос и феномен” Д. подчеркивает то, что в начале располагаются повторение и представление: “репрезентации” таким образом отказывается в праве на существование, ибо первичной презентации не могло быть. Отдельным результатом реализации данного “принципа не-принципа” (Д. при его помощи подвергает деконструкции “принцип принципов” Гуссерля) выступает тезис первичности знака, а не вещи — т. е. знака, а не референта, знаком которого призван быть этот знак.
Следствиями такого тезиса Д. оказываются следующие его идеи:
1. Язык не может рассматриваться как “выражение” (ре-презентация) молчаливого “переживаемого” (первой презентации) — см. “Голос и феномен” (Деррида).
2. Письменность есть “знак знака”, графический знак замещает устный знак, который есть знак вещи: “письменность является преимущественно дополнением, так как она обозначает ту точку, в которой дополнение открывается как дополнение дополнения, знак знака, заменяющий уже означающее слово” см. “Нечто, относящееся к грамматологии” (Деррида).
По мысли Д., традиционалистское подчинение письменности слову является предубеждением, и что более важно — определение графического применимо для определения любого знака: любой знак есть обозначающее, обозначаемое которого есть другое обозначающее, но никогда “самая вещь”, каковой она предстает перед нами. Д. акцентирует: “То же самое есть то же самое, лишь принимая вид иного” Д. выходит из традиционалистской “логики тождества”, при этом его заботит проблема: осуществимо ли выйти за пределы диалектики, не прибегая к ее инструментарию. (Свободное использование метафоры представляет для Д. горизонт гуманитарного знания; за ним (горизонтом. — А. Г.) качественно отличное от простой полисемии, не контролируемое человеком “рассеяние” смысла.) Или напротив: не является ли выход за границы диалектики неизбежно диалектическим. По мысли Д. “логика дополнительности” (см. Дополнительность) в определенной мере близка диалектике: эта логика “стремится к тому, чтобы извне превратилось бы во внутри, чтобы иное и недостаточность дополнили друг друга, подобно плюсу, который заменяет минус, к тому, чтобы то, что добавляется к чему- либо, замещало недостаточность этой вещи, чтобы недостаток как внешняя сторона внутренности был бы также уже внутри изнутри”
Согласно Д., настоящее может выступать настоящим лишь при том условии, что оно соотносится с отсутствующим, дабы стать отличным от него (отличным от отсутствующего, которое есть прошлое или будущее). По Д., вводящего понятие “след” (см.), след выступает наличествующим знаком той вещи, которая отсутствует, — знаком, оставленным этим отсутствующим после его перемещения туда, где оно наличествовало; любое же наличествующее, с точки зрения Д., несет след отсутствующего, его ограничивающего. Отсутствующее конституирует, придает бытие наличествующему, которое собственно само и является бытием. В этом контексте, по убеждению Д., необходимо помыслить “изначальный след”, наличествующий след прошлого (по Д., “абсолютного прошлого”), никогда не имевшего места.
По мысли Д., осуществляемая им деконструкция метафизики, написанной понятийными средствами гегелевской терминологии, а также введение им понятия “differance” результируются “одновременно незначительным и радикальным смещением”, итогом которого станет “бесконечная” “не могущая никогда завершиться” дискуссия с Гегелем. Д. пишет (“Голос и феномен”) о полемике “между философией, которая всегда есть философия присутствия, и мышлением не-присутствия, которое не является ни неизбежной противоположностью первой, ни обязательным размышлением о негативном отсутствии, т. е. теорией не-присутствия как бессознательного” “Мышление не-присутствия” у Д. сосуществует с философией, которая “есть всегда” и которая выступает как мышление о наличествующем, постулирующее приоритет последнего над отсутствующим. Согласно Д., “как иначе можно мыслить бытие и время, как не исходя из настоящего, как не в форме настоящего, а именно как не исходя из вообще теперь, которое ни один опыт не может по определению покинуть? Опыт мышления и мышление опыта всегда имеют дело лишь с настоящим” Д. полагает, что для опыта элиминация настоящего невозможна: он всегда переживание, испытание настоящего. Противополагая “философию” (которая у Д. всегда есть философия наличного, настоящего философия присутствия) и “мышление- не-присутствия” (которое предполагает соответствующий “ опыт-мышления-не- присутствия”), Д. отдает предпочтение высшему “тождеству” сокрытому в опыте Текста.
В любом тексте, по мысли Д. содержатся два текста: “два текста, две руки, два взгляда, два слушания. Вместе и одновременно раздельно” Как утверждает Д. всегда легко отыскать первый текст текст классический, в нем безраздельно доминирует идея присутствия, он неукоснительно соблюдает пиетет по отношению к разуму: в его рамках допустимо лишь осуждение недостаточной разумности во имя того же разума. Этот первый текст, по мысли Д. одновременно содержит некие следы иного текста иного и того же самого. При этом совместить эти два текста, согласно Д., невозможно никоим образом: их синтез был бы осуществим как итог “преодоления” их “отличия” Второй же текст являет собой, по Д. лишь “смещенную похожесть” первого. Чтение общего текста требует, по мнению Д., особой “двойной науки” (именно так была озаглавлена статья в книге “Рассеивание”).
“ Мышление-не-присутствия”, согласно Д., являет собой “свое-иное” традиционной метафизики: имманентная двойственность последней придает ей статус собственного симулякра (см.). Эта “смещенная похожесть” больше похожа, по мысли Д. на “едва ощутимую завесу”, легкое колыхание которой посредством языковых игр прочтения может трансформировать “мудрость” первого текста в “комедию” второго. Именно наличие двух текстов в едином тексте провоцирует, обусловливает трансгрессию (см.) первого (открытого) текста в текст скрытый. Данная процедура предполагает акцентуацию двузначности таких содержащихся в тексте слов и терминов, двойной смысл которых никоим образом нельзя преодолеть. Только такая акцентуация способна, согласно Д., проявить этот второй, ранее скрытый, текст — симулякр текста исходного. Так, например (статья “Двойная наука”), Д. сопоставляет слово “гимен” в текстах Малларме и гегелевский термин “тождество”: по Д. первое являет собой симулякр второго. Ибо: “гимен” есть слово для обозначения девственной плевы девственницы и одновременно для обозначения уз Гименея. Гимен как девственность «существует, когда не существует гимена как соития; не существует гимена как девственности, когда существует гимен как брак. Таким образом, по Д., гимен в равной степени есть различие (между “снаружи” и “изнутри” девственницы, между желанием и осуществлением желания) и уничтожение этого различия. “Гимен” согласно Д., есть уничтожение “различия между различием и не-раз- личием” Таким образом Д. подвергает деконструкции идею тождества Гегеля: тождество между различием и не-раз- личием оказывается неотличимым от тождества (по Гегелю) между тождеством и не-тождеством. Немыслимо ответить на вопрос: являются ли или нет различие и диалектическое тождество одним и тем же. Различие и тождество равно переходят друг в друга, оборачиваются друг другом, подобная языковая игра бесконечна: в ней, по словам Д. проигравший выигрывает, а одержавший победу терпит поражение.
По оценке Д. соответствующее отказу от гегелевского универсализма письмо (“письмо суверенности”) реализует себя “не для того, чтобы что-то желать сказать, что-то изложить или обозначить, но для того, чтобы заставить смысл скользить” “Письмо суверенности” и не предполагает ни референции, ни денотации в их определенности, но лишь неизменную игру смысла. Как писал Д. об экспрессивной процессу- альности такого письма: “...что произошло? В итоге ничего не было сказано. Не остановились ни на одном слове; вся цепь ни на чем не держится; ни одна из концепций не подошла; все они определяют друг друга и в то же самое время разрушают или нейтрализуют себя. Но удалось утвердить правило игры или, скорее, игру как правило” Общая тенденция эволюции философии в данном вопросе заключается, по мнению Д., в том, что “оппозиция между постоянством и прерывностью неизменно перемещается от Гегеля к Батаю” т. е. от подчиненности глобальным, всепроникающим закономерностям к признанию приоритета индивидуальностей и неповторимостей во всех их осуществлениях.
По мысли Д., “помимо всех великих слов философии, которые в целом мобилизуют внимание, — разум, истина, принцип, принцип основания говорит также о том, что основание должно быть дано. [...] Нельзя отделять этот вопрос об основании от вопроса, направленного на это “нужно” и “должно быть дано” “Нужно” как представляется, таит в себе самое существенное в нашем отношении к принципу. Оно отмечает для нас существование, долг, долженствование, требование, приказание, обязательство, закон, императив. С этого момента основание может быть дано, оно должно быть дано” Другими словами, как полагает Д. “мыслить бытие” есть задача вечная и неизбывная; поиск того, “почему” процесс бесконечный.
Согласно Д., истина не может быть концептуализирована с точки зрения ее полноты, соответствия или самоидентичности. Она не может быть зеркалом внешней или универсальной субстанции. Она не может пониматься с позиции соответствия реальности, ибо реальность всегда превосходит или избегает наших способностей мыслить о ней. “Открытость” становится лишь выражением определенной философской стратегии, систем означивания и дискурсивных практик. Как отметил Д., проблема заключается не в том, что истины нет, а в том, что существует “слишком много” истин.
Творчество Д. отличалось от традиционной “любви к мудрости” тем, что собственно философия образовывала в нем значимый, но далеко не единственный элемент. Опыт искусства и литературы являлся для Д. и преобладающим полем его работы, и стимулом к оригинальным эстетическим размышлениям, и побудительной причиной преобразовать философию в целом. Д. участвовал в съемках фильмов (1982, 1987), в устройстве художественных выставок (1975, 1983, 1990), организовывал архитектурные проекты.
Первые его книги и выступления во Франции встречались с настороженностью. На Родине Д. долгое время не находил должности университетского профессора, хотя его международная слава стремительно росла. Только в 1983, когда в Париже был основан философский колледж, Д. стал его первым директором, а одновременно и преподавателем Высшей школы социальных наук.
В 1980 —1990-е идеи Д. получили признание и распространение во Франции, в США и Англии. В Федеративной Республике Германии его философия встретила, с одной стороны, жесткую критику со стороны Г.-Г. Гадамера и Ю. Хабермаса. С другой стороны, ряд немецких философов позитивно восприняли вклад Д. в развитие современной философской мысли.
В 1990 Д. выступал в Институте философии Российской академии наук в рамках цикла “Выдающиеся философы современного мира. Московские лекции” В 1993 было опубликовано его эссе “Назад из Москвы, в СССР” весьма своеобразно выражающее впечатления от пребывания в Москве и чтения лекций для российской публики с воспоминанием о довоенном тексте А. Жида “Возвращение из СССР”
В заявлении на смерть философа президент Франции Жак Ширак писал, что в лице Д. Франция дала миру одного из величайших мыслителей современности. “Его труды, — писал французский президент, — читали, ими восхищались, их переводили, изучали и обсуждали во всем мире”
В понедельник 11 октября 2004 все французские газеты опубликовали некрологи на смерть философа. “Д. отныне познал финальную деконструкцию”, — в таком духе высказалась “Ли- берасьон” “Самым блестящим” из всех французских философов современности назвала его католическая “Круа”
В статье под заголовком “Деррида, апостол деконструкции” “Фигаро” вспоминала о его в высшей степени успешной преподавательской карьере в США и охарактеризовала его как “человека, благодаря которому американцы полюбили философию” Также газета уточняла: “он вел политические бои. В 1981 его бросили в тюрьму в Праге, где он выступил в защиту чешских диссидентов. Только после вмешательства президента Франсуа Миттерана его отпустили на свободу Также он горячо поддерживал борьбу против апартеида Нелсона Манделы. Когда Мандела вышел из тюрьмы, Деррида встретился с ним в числе первых”
“Либерасьон” констатировала, что “Деррида был последним представителем французской Великой когорты философов 1960-х годов, в числе которых были Ролан Барт, Пьер Бурдье, Жиль Делёз, Мишель Фуко и Жак Лакан” Концепция деконструкции, по мысли газеты, произвела в 1960-е настоящую революцию, оказав огромное влияние на то, как мы мыслим, как подходим к искусству, истории, языку да и к самой философии.
Газеты “Либерасьон” и “Круа” начали свои некрологи одинаково: цитатой из Мартина Хайдеггера, определившего смерть как “возможности невозможного” Так была прокомментирована смерть Д.
См. также. “Позиции” (Деррида), “Голос и феномен” (Деррида), “Рассеивание” (Деррида), Время в деконструкции, “Нечто, относящееся к грамматологии” (Деррида), “Презентация времени” (Деррида), “Призраки Маркса” (Деррида), “Сила и означение” (Деррида), Смерть в деконструкции, Бинаризм, Деконструкция, Differance, Логоцентризм, Онто-тео-телео- фалло-фоно-логоцентризм, “Пустой знак”, След, Трансцендентальное означаемое, “Хора” (Деррида).
понятие номадологии (см.) Ж. Делёза (см.) и Ф. Гваттари (см.), отражающее интеллектуальную процедуру отказа от классической презумпции структурной определенности и стабильности организации объекта. В границах “Д.” “структура” трактуется лишь как единомоментный этап бытия ризомы (см.), обладающей принципиально преходящей природой.
Согласно Делёзу и Гваттари, ризома “состоит из неоднородных тем, различных... уровней” которые обнаруживают себя как:
1) жесткие “линии артикуляции и расчленения, страты, территориальности”’
2) нестабильные “линии ускользания, движения детерриториализации (см.
А. Г С. С.) и дестратификации.
По мысли создателей номадологии, первые (1) задают последовательно сменяющие друг друга варианты структурности, вторые (2) же обусловливают нестабильность этих вариантов. Соответственно, осмысливаемые в когнитивном контексте “сравнительные скорости течения вдоль этих линий” имеют своим результатом, по Делёзу и Гваттари, и различные картины описания ризомы. Если преследуется цель вычленения и фиксации сиюминутно актуальных пла^о (см.) в процессуальности предмета познания (или, по Делёзу и Гваттари, предметом интереса выступают “феномены относительной задержки, торможения”), то продуктом познавательной процедуры явится представление о структуре. Согласно Делёзу и Гваттари, такой подход неизбежно порождает механицистскую модель объекта: “машинное устройство направлено на страты, которые, несомненно, создадут из него своего рода механизм, или осмысленную целостность, или определенность, приписываемую субъекту” Если же, по мысли Делёза и Гваттари, в фокусе значимости оказывается собственно феномен процессуальности (т. е. параметры “стремительности и разрыва”), то конституируемая картина реальности будет картиной не предмета, но процесса. Предмет познания будет артикулирован как ризома, в процессуальности которой, согласно Делёзу и Гваттари, обнаруживаемы “только множественности, линии, страты и членения, линии ускользания и интенсивности”
По аналогии с “принципом неопределенности” “неклассической” физики тот или иной способ исследования ри- зомных объектов предопределяет, какими именно будет осуществимо их увидеть. Речь идет о выборе между фиксацией принципиально нон-фи- нальной, перманентной процедуры самоорганизации структуры или ее “картинкой” в формате моментального “стоп-кадра” По мысли Делёза и Гваттари, в реальной процессуальности ризомы присутствует и то, и другое: “всё это линии и сравнительные скорости — составляют внутреннюю организацию” Программа Д. объекта означает в данном контексте признание того, что познаваемая предметность “множественна согласно природе рассматриваемых линий, их количеству или их плотности, их способности к сближению” (Делёз и Гваттари). То есть, согласно примеру Делёза и Гваттари, в рамках Д. такой предметности, как книга, “мы никогда не спросим, что такое книга... не будем стремиться понять в ней что-либо, но мы зададимся вопросом, с чем она взаимодействует, почему она порождает или не порождает интенсивности, в какие множества она включена и вследствие этого трансформируется сама”
Осуществление процедур Д. с точки зрения Делёза и Гваттари, с неизбежностью порождает определенный интеллектуальный дискомфорт: Д. демонстрирует, что познаваемый предмет — “множественность, но мы пока не знаем, что она влечет за собой” В подобной ситуации, по Делёзу и Гваттари, весом соблазн “приписать” свойства и состояния постигаемой предметности некой внешней по отношению к ней причине (см. “Генерал”). Однако подобный подход квалифицируется Делёзом и Гваттари как неприемлемый: целью познания является, по их убеждению, такая интерпретация познаваемой предметности, когда она “перестает быть приписываемой, то есть когда она обретает субстантивный (сущ- ностно самодостаточный. — А. Г С. С.) характер”
понятие номадологии (см.) Ж. Делёза (см.) и Ф. Гваттари (см.), введенное ими в рамках процедуры отказа — применительно к пространственным средам — от бинаризмов (см.) “глубина — поверхность” (см. Поверхность, Плоскость), “внешнее внутреннее” (см. “Анти-Эдип”), “центр — периферия” (см. Ацентризм) и т. п. Согласно номадологии, пространственные среды атрибутивно лишены каких бы то ни было линий демаркации и привилегированных “точек” а, следовательно, принципиально открыты для ситуационно значимого выделения в них любых топо- сов-“подпространств”
Согласно номадологии, выделение того или иного топоса необходимо затрагивает ранее произведенные территори- ализации пространства, фактически элиминируя их. “Новый” топос в ходе ретерриториализации (см.) данного пространства включает топосы, выделенные прежде, в новые сетки отношений друг с другом. По мысли Делёза и Гваттари, топосы как множества пространственных точек, объединенных по тем или иным критериям, “определяются извне: посредством абстрактной линии, линии ускользания (см. Ускользания линии. — А. Г.), или детерриториализации, следуя которой они существенно изменяются, вступая в отношения с другими” Согласно Делёзу и Гваттари, в каждый конкретный момент времени ризоморфно организованное пространство демонстрирует наличие как наличных “линий артикуляции и расчленения... территориальности”, так и открывающих новые горизонты “движений детерриториализации и дестратификации (см. — А. Г.)” Конститутивными принципами, фундирующими собою процедуру Д. с точки зрения Делёза и Гваттари, выступают “принципы связи и гетерогенности: любая точка ризомы может и должна быть связана со всякой другой” По их убеждению, “все множества равномерны, поскольку они заполняют, занимают все свои измерения” Согласно но- мадологической парадигме, процедура выделения в ризоморфных средах тех или иных топосов обусловлена социокультурными установками субъекта: по оценке Делёза и Гваттари, “мы не располагаем единицами измерения только множествами и разновидностями измеряя”, а потому “понятие единства появляется тогда, когда во множестве происходит процесс субъективации и власть захватывает означающее (см. — А. Г.)” Вместе с тем, процедура, обратная Д., или территориализация, не рассматривается номадологией как результат субъективного усилия: по Делёзу и Гваттари, “у множественности нет ни объекта, ни субъекта, только детерминации, величины, измерения”
Делёз и Гваттари сравнивают ризо- морфное пространство, доступное Д. с марионеткой, которая, против ожиданий, оказывается креативно самодостаточной: “кукла на нитях в качестве ризомы или множественности отражает не прихоть артиста или демонстратора, а множественность нервных окончаний, которые, в свою очередь, создают другую куклу, следуя другим измерениям, связанным с первыми”
Таким образом, по мысли Делёза и Гваттари, “процессы детерриториализации и территориализации” неразрывны, “будучи включенными друг в друга” Именно эта их взаимная включенность и обеспечивает, по убеждению создателей номадологии, эволюционный потенциал топосов, выступая условием возможности подлинной новизны как таковой. Согласно классическому примеру Делёза и Гваггари, “оса и орхидея образуют ризому, будучи гетерогенными”- “орхидея детерриториализируется, создавая образ, калькируя осу; а оса в этом образе вновь территориализируется. Тем не менее она детерриториализируется, становясь частичкой аппарата размножения орхидеи; но она же вновь территори- ализирует орхидею, разнося пыльцу. [...] ...Подлинное становление, превращение осы в орхидею, превращение орхидеи в осу, каждое из этих становлений, обеспечивающее детерриториализацию одного и территориализацию другого, оба вида становления следуют друг за другом и сменяют друг друга согласно движению интенсивностей, которые в большей степени способствуют детерриториализации” А поскольку, по версии Делёза и Гваттари, любое кодирование есть процесс Д. постольку, аналогично, “книга — не образ мира, согласно укоренившимся верованиям. Она образует с миром ризому, происходит непараллельная эволюция книги и мира, книга обеспечивает детерриториализацию мира, а мир способствует территориализации книги, которая, в свою очередь, сама детерриториализируется в мире...”
Упоминая в контексте собственной идеи Д. концепт “письменности/письма” у Ж. Деррида (см.), Делёз и Гваттари отметили: “писать имеет отношение не к означивать, а к межевать, картографировать даже неизвестную местность”, т. е. прокладывать “линии ускользания” как линии возможного, но не единственного и не финального (и в этом плане — ускользающего) смысла.
В частном значении термин “Д. использовался Делёзом и Гваттари в контексте аналитик шизоанализа (см.) для обозначения процедуры ускользания свободных и индивидуализированных (“атомарных”) “шизопотоков” от любых видов их интеграции (территориализации) в “молекулярные” макроансамбли.
См.: Ретерриториализация, Шизоанализ, “Капитализм и шизофрения” (Делёз, Гваттари).
— американский философ, автор неомарксистской концепции постмодернистской культуры, разрабатываемой в широком интердисциплинарном поле (литературоведение, теория визуальных искусств, психоанализ, культурная антропология, критическая социальная теория).
Основные сочинения: “Сартр: источники стиля” (1961); “Марксизм и форма: диалектические теории литературы 20 в.” (1971); “Тюрьма языка: критическая оценка структурализма и русского формализма” (1972); “Мифы агрессии: Уиндхэм Левис, модернист как фашист” (1979); “Политическое бессознательное: нарратив как социально-символический акт” (1981); “Идеологии теории: эссе 1971-1986” (1988); “Поздний марксизм: Адорно, или жизнеспособность диалектики” (1990); “Меты очевидного” (1990); “Постмодернизм, или культурная логика позднего капитализма” (1991); “Геополитическая эстетика: кино и пространство в системе мира” (1992); “Источники времени” (1994); “Брехт и метод” (1998); “Культурный поворот: Избранные труды по постмодернизму, 1983 — 1998” (1998) и др. Среди наиболее существенных влияний на творчество Д. неомарксист- кая традиция (Т. Адорно, Л. П. Альтюссер) и структуралистская методология (К. Леви-Стросс, А. Греймас).
Научная биография Д. начинается в 1957 с преподавания французской литературы и сравнительного литературоведения и продолжается как обычная университетская карьера до конца 1960-х. Основная черта этого этапа поиск альтернативы традиции позитивизма, господствовавшей в американской гуманитаристике. Первой фигурой, ориентирующей на целостный (“тотализирующий ”), социально-крити- ческий анализ субъекта и социума в отличие от либерального рационально-эм- пиристского подхода к культуре, для Д. становится Ж.-П. Сартр. Два переплетающихся “биографических мотива” инициируют работы Д. утопическое стремление выйти за пределы современного западного опыта субъективности (буржуазного Эго) и воспроизводящей его массовой, потребительской культуры; особая чувствительность к новому (уже не-“модернистскому”), “иному” (будь то архаические сообщества или советский кинематограф). Способность перевести эти мотивы в план теории, а в экзистенциальной ситуации “бытия- в-мире” (воплощенного в очень широкой культурной перспективе от повседневности, архитектурного опыта дли экономической жизни до со-пере- живания “великим стилям” литературы) открыть трансцендирующее ее социально-историческое измерение — характерная особенность того, что можно назвать “феноменом Д.”
Первый опыт в направлении разработки собственной концепции современной культуры (культуры “после модерна”) — статья “Метакомментарий” (1971). В опубликованной в том же году книге “Марксизм и форма” Д. предлагает основные тезисы своей интерпретативной модели культуры. Этапными в разработ- • ке данной модели можно считать работы “Политическое бессознательное” и “Постмодернизм” “ Всегда историизируй! ” таков общий пафос концепции Д. “Ис- ториизировать” в первом приближении, — значит рассматривать текст в его исторической перспективе, что является необходимым условием его адекватного понимания.
Первоначально для Д. объектом интерпретации выступало литературное произведение. По мере разработки концепции в предметное поле анализа вовлекаются и другие “тексты” культуры архитектурные, живописные, кинематографические. Интерпретация текста в связи с его историческим контекстом, по Д. не является вариантом социологии литературы, выявляющей то, каким образом социальные факторы и типы представлены в том или ином произведении искусства. Д. называет диалектическим такой подход к продуктам символического производства (произведениям искусства, теоретическим системам), при котором, с одной стороны, в качестве основополагающего выдвигается тезис о том, что базовым содержанием текста является та историческая ситуация, в которой он стал возможен, с другой эксплицируется тот способ, каким сама форма произведения искусства или философского текста оказывается существенно содержательной, предшествующей и конститутивной по отношению к своему непосредственному социальному контексту. Диалектическое мышление для Д. также заключается в том, чтобы описать “место” предельно конкретного (“экзистенциального”) не как невыразимое ядро индивидуальности, но как медиативную функцию между измерениями реальности различной общности структурой литературного произведения, организацией социальной группы, отношения языка к своим объектам, способом разделения труда и т. д.
Историческая перспектива, в которую Д. помещает интерпретируемые им тексты, перспектива развития капиталистического общества, подразделяемая им на три этапа: национальный капитализм (17 — середина 19 в.), монополистический капитализм (конец 19 в. 1960-е), мультинациональный капитализм (с 1960-х). Соответственно этим трем этапам в эстетическом аспекте выделяются три больших стиля реализм, модернизм и постмодернизм.
Реализм, по Д. время целостной, единственно возможной картины мира. Искусство реализма подчиняется требованию эпистемологической истины, стремясь быть способом познания мира. Модернизм время картин мира, когда право считаться целостной аутентичной картиной мира оспаривается в напряжении ряда “систем видения” (экспрессионизм, кубизм, сюрреализм и т. д.). Искусство модернизма (или “разнообразные модернизмы” Ш. Бодлера, Э. Мане, Г Малера, М. Пруста и др.) отрицает эпистемологические притязания реалистического искусства. Ведущим его принципом, по Д. становится требование “выразительности” выражения в искусстве авторского видения мира. Доминирующие категории модернистского искусства — стиль, индивидуальный субъект, автономность искусства и автора.
Постмодернизм характеризуется, по мысли Д. непредставимостыо картины мира как таковой, невозможностью целостного видения мира и авторского стиля. Для интерпретативных операций в этой перспективе Д. предлагает терминологический комплекс, узловым пунктом которого становятся следующие понятия (находящиеся у Д. в постоянном взаимодополнении): “история”, “текст” “повествование” “тотальность” “репрезентация” История — это, прежде всего, прошлое. Бытие в настоящем прошлого культуры это та “мистерия”, ключ к пониманию которой, по мнению Д., дает нам марксизм. История в марксистских терминах — последовательность способов производства и соответствующих ей социальных формаций. Драматическим нервом этой истории является “единственная фундаментальная тема”, “единственный необъятный неоконченный сюжет” обретения коллективного единства и свободы в борьбе со слепой внешней силой (природой, угнетателем). История это и смысловое измерение настоящего, непрямым способом схватываемый смысл настоящего, в той мере, в которой настоящее выявляется как форма восприятия Истории (с позиций “метакомментария” бартовское видение “Сарацина” Бальзака как дробного множества отдельных кодов свидетельствует скорее о фрагментированности мира, к которому принадлежит позиция наблюдения самого комментатора-критика).
Таким образом, понятие “История” предстает у Д. как единство двух содержательных уровней: истории как внешнего социально-экономического бытия людей, в смене своих типов во времени и как внутренней формы опыта (обыденного, эстетического, философского и т. д.) обитателей данного времени. История — эта та субстанция социальности, которая одновременно является формой организации опыта индивида. В этом дву единстве история становится парадоксальным, непредставимым концептом. История это мыслимость мыслимого, горизонт нашего знания — форма нашего мышления. Подобно понятию Реального у Ж. Лакана, она определяется Д. существенно негативно: история это то, что не в состоянии мыслить индивид, находящийся в рамке истории, ибо это есть то, как он мыслит. Мыслить исторически (“историизировать”) это, согласно Д. такая попытка заглянуть за изнанку понятия, попытка мышления мыслить против самого себя, которая приводит не к неограниченному иррационализму (как ошибочно, по мнению Д., полагает Ю. Хабермас), а к подлинной диалектике.
С точки зрения Д., текст в самом общем плане — феномен, который нужно объяснить (произведение искусства par exellence). В более специальном смысле — структуралистский феномен, продукт “текстуальной” “антиэмпири- цистской” революции, совершенной структурализмом. Понятие “текст” смещает анализ с эмпирического, изолированного объекта на его конституирова- ние в качестве такового в отношениях к другим подобным объектом (таким “социальным текстом” например, являются классы). Текст, в другой ипостаси, это артикулированная История. В этом значении понятие текста синонимично понятию повествования (narrative). Повествование это способ приведения реальности, состоящей из различных измерений, “темпоральностей” (природно-биологические микро- и макроритмы, время повседневности, экономические циклы, большие ритмы социальной истории) к единой форме. Гетерогенные временные порядки сводятся синтаксическими структурами, сюжетными схемами, жанровыми конвенциями в связное, интеллигибельное целое. Политическая сфера, индивидуальное желание, социальная текстура, уникальность художественного акта — все эти различные измерения человеческого бытия в повествовании “непредставимым образом” сосуществуют. Интерпретация как анализ конкретного текста, по мысли Д., неявно стыкуется с историографией как рефлексией над повествованием вообще.
Повествование рассматривается Д. как “главная функция или инстанция” человеческого мышления, конститутивный для всей культуры процесс. Оно служит местом взаимоконвертации Истории и текста, удерживая в себе значения и Истории как совокупной событийности, Реального (History), и истории как частной последовательности событий (story), и истории как формы описания событий (сюжетный текст). История не есть текст. Но, с другой стороны, по Д., история доступна для нас только в “текстуальной форме” История подвергается “предварительной тексту а лизации” или “нарративиза- ции” — и это единственный путь доступа к ней. Реальное, История не существует в качестве автономной инертной субстанции, дистанцированной от текста, она вплетается в текстуру произведения искусства, приобретая тем самым актуальность для нас. Мы проживаем историю в форме повествования, асимптотически приближаясь к Истории, но не касаясь ее непосредственно.
При разработке соотношения “история — текст” Д. опирается, в частности, на критику гегелевской (и “вульгарно марксистской”) модели культурной детерминации (“экспрессивной каузальности”) со стороны Альтюссера. Исходя из этой критики, Д. считает, что тексты культуры не являются производными некой детерминирующей, предсуществующей инстанции (“духа времени” или “базиса”). Культурная детерминация, по Д., имеет логическую форму “ структурной каузальности ”, в которой структура — это такая комбинация элементов, где нет ничего внешнего ее эффектам. Структура целиком присутствует в своих эффектах. “Структурная причина” является отсутствующей в том смысле, что она оказывается имманентной своим следствиям. “Отсутствующая причина”, по Д., — это еще одно определение Истории как целостной синхронной системы социальных отношений или “социальной тотальности” Феномены культуры должны интерпретироваться не в свете детерминированности каким-либо культурным уровнем или областью, но как эффекты системы взаимоотношений между всеми культурными стратами (экономической, политической, эстетической и т. д.).
Представление о “социальной тотальности” вводит еще один смежный термин концепции Д. понятие “репрезентация” Для Д. “репрезентация” есть отношение не столько между опытом и его идеальным отражением, присутствующим и отсутствующим, субъектом и объектом. Логическая структура репрезентации это отношение между всеобщим и единичным. В социологической перспективе абстрактная диалектика всеобщего и особенного переписывается в терминах общества и индивидов. Базовым в интерпретативной модели Д. является то, каким образом феномены индивидуального порядка репрезентируются на уровне “социальной тотальности” Индивидуальное обретает смысл, свое бытие, будучи репрезентированным в форме всеобщего, занимая свою структурную позицию в системе социальных отношений. Органическая коллективность или модус дистанцирован- ности от нее выступает фундаментальным смыслопорождающим фактором культуры. Репрезентативный критерий обозначает глубинную логику исторического развития западной культуры. Репрезентация не является принципиальной проблемой в реалистическую эпоху, когда степень включенности индивидов в коллективные формы жизни делает возможным для последних более или менее интенсивный опыт социальной тотальности. Ранний капитализм в этом смысле лишь удерживает в себе уходящие черты по настоящему реалистических традиционных, архаических сообществ. На стадии модернизма процессы “рационализации” общества (специализации экономических и социальных функций, автономизации “Эго”) развиваются до степени фундаментальной проблематизации кризиса репрезентации, когда индивид не видит себя в качестве элемента органической целостности и воспринимает социум как аморфную, внешнюю, враждебную стихию.
Проявления этого кризиса по Д., различные “формализмы” (соссюриан- ская лингвистика, русская формальная школа, структурализм), автономизиру- ющие язык и элиминирующие из него измерение истории (диахронии); экзистенциально-эстетическая драма великих стилей “высокого модерна” (середина 20 в.), с их опытом трагического одиночества, отчуждения и а-коммуни- кативности. Постмодернизм характеризуется негативным снятием самой проблемы репрезентации (модернистского нарастающего напряжения и расхождения между индивидом и социальной тотальностью) за счет окончательного разрыва социального и индивидуального, краха репрезентации (вместе с распадом, фрагментаризацией как социума, так и субъекта). Драма репрезентации разрешается иронией в отношении любых форм всеобщности, игровым пе- ребиранием индивидуального (“скольжения по цепям означающих”) при отказе от подведения его под какую-либо общность, которая придавала бы индивидуальному смысл. Постмодернизм в теории (от Т. Куна и Р. Рорти до Ж.-Ф. Лиотара и Ж. Деррида), по мысли Д., это состоявшийся позитивизм, при котором ориентация на факты, единичное, вероятное приводит к неограниченному релятивизму и а-методологизму в “науках о культуре”
По Д., базовая тенденция капитализма может быть обозначена как товарное овеществление (commodity reification). Реификация характеризует такой способ производства, в котором происходит замещение потребительской стоимости стоимостью товарной и превращение в товарную стоимость любых проявлений социальной жизни. Смежный аспект реификации — фрагментаризация всего социального поля и трансформация субъекта в самозамкнутую монаду, лишенную своих органических связей с социальным окружением. Данный тезис является центральной марксистской составляющей концепции Д.
По его мнению, модус репрезентации социальной тотальности определяется способом производства, которым задается культурная доминанта. Д. принимает возможность существования следующих исторических типах культурных доминант — магическое повествование (племенной строй), родство (неолитические сообщества), религия (азиатский способ производства), античная модель гражданства (рабовладельческие общества), личное господство (феодализм). Не вдаваясь в анализ последних, Д. концентрируется на том историческом отрезке западной культуры, доминантой которого является товарная реификация. То, что производится в рамках исторически определенного способа производства не столько предметы, сколько форма субъективности и социальных отношений. Товар как форма, для Д., это интерпретативный ключ ко всем продуктам абстрактной мысли капиталистической культуры. Форма мышления не является имманентной данностью, но привносится извне, из соответствующего исторического способа производства.
Для прояснения этого положения Д. обращается к Адорно и к его критике представления об идентичности. В традиции западного мышления идентичность понималась как вневременное условие производства значения: логическая идентичность как принцип самотождественности понятия, психологическая идентичность как единство индивидуального сознания, эпистемологическая идентичность как единство субъекта и объекта в актах познания. Д., вслед за Адорно, аргументирует в пользу тезиса о том, что идентичность — это социальная судьба исторического человека, сама генерируемая капиталистическим способом производства. Совершенный модус идентичности понятие — является отлитым по форме товара (меновой стоимости), в производстве которого и кроется тайна приписывания вещам абстрактной тождественности, стирания их качественного бытия. Товарное производство, деньги, рынок рабочей силы, разделение труда, по Д., выступают в качестве первичных факторов как производства идентичности, так и всех ее проявлений. Производство мира всеобщей эквивалентности на практике обусловливает производство абстрактного значения в теории. Критика понятия “идентичность” раскрывает последнее как дополнительное к понятию тотальности. Тотальность становится позитивным решением проблемы идентичности. Идентичность, по Д., должна быть снята через ее понимание в качестве “репрессированной тотальности”
Для осуществления данной процедуры Д. разрабатывается оригинальная концепция негативной герменевтики, трактующей отношения текста и контекста (истории) не в терминах отражения или гомологии, но в динамическом ключе как отношения вытеснения и компенсации. Негативная герменевтика эксплицирует Историю (как тотальность в себе) в формах ее отсутствия. Отсутствующая тотальность при капитализме, по Д., вписывается в форму произведения искусства. В тексте на уровне содержания вытесняется то, что возвращается к нам в формальном плане (оказывающемся существенно содержательным). Такова, упрощенно, двойная вытесняюще-компенсирующая процедура, детектируемая в текстах модернизма, содержательно повествующих об изолированности и а-историчности, но формально представляющих собой органическое единство стиля как утопический знак тотальности, Истории.
Для комплексной реконструкции уровней исторического значения текстов западной культуры, фундаментальным горизонтом которой становится уровень репрезентации социальной тотальности, Д. предлагает трехуровневую интерпретативную модель.
На первом уровне (в соответствии с леви-строссовским анализом мифа) отдельный текст рассматривается как- символический акт, предлагающий воображаемое разрешение реального социального противоречия, неразрешимого в данном историческом контексте (например, противоречия между потомственной аристократией и капиталистическими предпринимателями в произведениях Бальзака). Уже на этом уровне текст, по Д., парадоксальным образом вызывает к жизни ту ситуацию, на которую он, в то же самое время, является реакцией. Он “артикулирует” “тек- стуализирует” “реорганизует” ситуацию (бессознательное напряжение) так, что в эстетическом акте языку удается “втянуть” Реальное в свои структуры (строящиеся по предложенной Грейма- сом модели семиотического квадрата). Таким образом, конфигурация “политического бессознательного” считывается с поверхности текста (формальных свойств его организации).
На втором уровне объект анализа социальный дискурс, по отношению к которому отдельное произведение рассматривается как один из возможных индивидуальных речевых актов. Предмет анализа “идеологема” (социально-эффективный символ), минимальное классовое высказывание о своем “типаже” (character), как противостоящем другому “типажу” Текст как дискурс обнаруживает свою диалогическую структуру, существенной характеристикой которого является его антагонистический, идеологический, классовый характер. Противоречие на первом уровне было “одноголосным” и привязанным к конкретному произведению. На втором уровне оно становится диалогичным и понимается как частный “символический ход” в общей стратегической конфронтации классов (так, например, народная сказка как “форма” может быть адекватно понята как попытка систематического подрыва аристократического эпоса). Дискурсивный “голос” также не есть самостоятельная внетекстуальная реалия, он актуализируется как оформленный групповой интерес именно в эстетическом, текстуальном плане.
На третьем уровне в тексте выявляется присутствие Истории как динамики способов производства. Это уровень “идеологии формы” дешифрующей конфликтующие импульсы формальной организации текстов в качестве конфликта различных способов производства, культурных доминант. Здесь, применительно к капитализму, схватывается конститутивное присутствие в тексте товарной формы и производящего ее реифициро- ванного социума. Этот последний интерпретативный горизонт является, по Д. “нетрансцендируемым пределом” наших интерпретаций текстов и нашего понимания вообще.
Согласно Д., постмодернизм в социально-философском плане — это состояние западной культуры, когда базовая тенденция капитализма развивается до своего логического предела, чистой формы (в отличие от теоретиков “постиндустриального общества” усматривающих в нем новый пост-капиталис- тический этап развития западной культуры). На постмодернистской стадии товарная реификация захватывает последние “неколонизированные” территории — искусство как очаг модернистского сопротивления логике капитала, Бессознательное и Природу В эпоху массмедийного, потребительского “позднего капитализма” завершаются процессы модернизации, аккультурации природы. Анонимные силы транснационального капитала распространяют как номенклатуру товаров, так и саму форму товарного производства в глобальном масштабе (на страны третьего мира). На этапе позднего капитализма распадается классический субъект (или идеологическая иллюзия классического субъекта).
Кризис историчности на уровне субъекта выражается, по версии Д. в том, что последний утрачивает способность организовывать свое прошлое и будущее в виде связного опыта. Д. делает предположение, что сама персональная тождественность субъекта является эффектом определенного временного упорядочивания прошлого и будущего относительно некоторого организующего центра настоящего. Д. описывает постмодернистского децентрированного субъекта в терминах лакановско-делёзовской модели шизофрении: субъективность позднего капитализма характеризуется утратой смысловой связи с означаемым (историей) и разрывом цепи означающих. Поэтому постмодернистский шизосубъект замыкается в переживании чистых материальных означающих или бессвязной серии точечных, дрейфующих моментов настоящего (“интенсивностей”). Траги- чески-напряженная чувственность модернизма, с ее невротико-истерическими экстремумами в качестве превалирующих форм культурной патологии, сменяется “угасанием аффекта” вялотекущей шизофренической эйфорией по поводу серий поверхностных, глянцево-красочных картинок (Энди Уорхолла, MTV и т. д.). В пределе любой феномен культуры позднего капитализма становится собственным образом, плоской “картинкой” имиджем, “симулякром” (см.) точным слепком товарной формы.
Мир постмодернизма у Д. — мир поверхностей без глубины и диффузных, лишенных дистанций и традиционных членений “гиперпространств” в которых становится проблематичной сама возможность ориентировки, считывания определенного пространственного синтаксиса (что практически буквально демонстрирует архитектурный постмодернизм). Модернистская метафизика временности, длительности вытесняется постметафизической пространственной метафорикой. Чувство историчности деградирует к специфической постмодернистской ностальгии, довольствующейся римейками и стилистическими подделками. Постмодернистская теория маркирована уходом со сцены парадигматических “глубинных моделей” гуманитарного знания диалектической модели явления и сущности, психоаналитической модели явного и вытесненного, экзистенциальной модели неподлинного и подлинного, семиотической модели означающего и означаемого. Вместе с распадом классического субъекта постмодернизм знаменует собой конец стиля в искусстве. Исчезают как великие стили модернизма, так и стилистическая цельность произведения искусства.
По Д., эстетическая продукция децентрированного субъекта — гетерогенные агрегаты цитат и фрагментов, не объединяемые общим повествовательным принципом. Эстетической доминантой постмодернизма становится “пастиш” (см.) — пародия, которая не отсылает к какому-либо оригинальному стилю, которая лишена своей иронической силы и функции обозначать от обратного исчезнувшую языковую норму (как следствие исчезновения хоть сколько-нибудь значимого коллективного проекта). В современную эпоху произведение искусства “коммодифицируется” квантифицируется в товарно-стоимостном плане (как ценность голливудского фильма измеряется кассовыми сборами), непосредственно встраиваясь в “высокие технологии” позднего капитализма.
Видение сегодняшней культуры в концепции Д. не является, однако, исключительно пессимистическим. Фундаментальный утопический импульс обретения группового единства, органических форм коммунальности несмотря на все формы отчуждения и вытеснения остается для Д. неизбывным горизонтом Истории. По мысли Д. парадоксальным образом постмодернизм содержит в себе потенции выхода за пределы капитализма. Децентрация классического буржуазного субъекта расчищает путь к обретению “новой логики коллективности” новой (или неоархаической) коллективной субъективности.
Типологическая схема Д. приобретает завершенность с включением в нее наряду с тремя перечисленными историческими этапами “четвертой возможности” Это возможность своеобразного пост-постмодернизма, в котором тотальность обнаруживает себя в таком интегрированном обществе, где всеобщее для индивида это не просто имя, но приоритет в смысле средневекового “реализма” В этой утопической перспективе социальное целое переживается индивидом непосредственно (а не опосредованно в эстетической форме), а культурной доминантой является “коммунальная ассоциация” В итоге типологическая схема на макроуровне (реализм, модернизм, постмодернизм, “четвертая возможность”) повторяет интерпретативный семиотический квадрат с четырьмя медиативными формами, вступающими между собой в подобные логические отношения контрарности, контрадикторности и дополнительности. Для того, чтобы “четвертая возможность” стала действительной, чтобы вернуть социальным отношениям их коммунальную, нереифицированную природу, Д. сначала призывает к социальному действию по изменению ситуации, затем выдвигает менее практическую идею культурного “картографирования” мира позднего капитала. В любом случае задача интеллектуала, по Д., при интерпретативной работе отдавать себе критический отчет как об историческом измерении текста, так и о собственной исторической позиции.
Помимо преподавательской и исследовательской деятельности Д. выполняет редакторскую работу в журналах “Social Text”, “South Atlantic Quarterly” “Minnesota Review”, является co-pe- дактором книжной серии “Post-Contemporary Interventions”
См. также: “Постмодернизм, или культурная логика позднего капитализма” (Джеймисон).
(греч. dialogos — беседа) — информативное и экзистенциальное взаимодействие между коммуницирую- щими сторонами, посредством которого происходит понимание. Д. может трактоваться либо как выбор сторонами совместного курса взаимодействия, определяющего лица “Я” и “Другого” либо как рационализированный Д. когда событие встречи пересматривается, исходя из полученного результата, и приобретает характеристики телеоло- гичности и диалектичности; при этом снимается экзистенциальный пласт общения и гипостазируется теоретикоинформативный. Кроме того, следует различать Д. в традиционном понимании — логический и Д. в современном понимании феноменологический. В логическом Д. связь осуществляется через сферу общезначимого, через речь (логос), и гарантом понимания является полнота перевоплощения в речевого субъекта, что оборачивается репрессией индивидуального. Феноменологический Д. непосредственный обмен и перевод между персональными целостностями, мирами, сохраняющими свои особенности; кроме диалогизирующих ничего и никого нет. Возможность взаимопонимания, обоснованная смысловыми параллелями, сходными трансцендентальными структурами и подобием организаций сознания, не гарантирует адекватности перевода. Полнота понимания может быть обеспечена только знанием языка Другого во всей его специфике. Зарождение философии напрямую связано с Д. что можно увидеть в майевтике, надстраивающейся над софистической беседой. Несмотря на постоянную тягу философии к монизму, диалогизм постоянно проявлялся при создании философских систем (как, например, дуализм).
Особое внимание к проблематике Д. назрело в гуманитарных дисциплинах под влиянием литературоведения и герменевтики. Согласно М. Бахтину, так как сознание есть тогда, когда есть два сознания, то корректнее употреблять вместо “науки о духе” термин “науки о духах (двух по меньшей мере)” Современное гуманитарное познание выстраивается диалогически, к примеру, как Д. с традицией в герменевтике и истории, осуществляющийся через внутренний Д. мышление. Проблема Д. чрезвычайно важна для современных концепций теологии, чему начало было положено, в особенности, в работах
Н. А. Бердяева, С. Л. Франка, К. Барта, М. Бубера (см.), Ф. Эбнера, Ф. Ро- зенцвейга и др. Бог раскрывается как абсолютное “Ты” а сама религия рождается не только движением личности к Абсолюту, но и движением от Бога к человеку. В последнее время рассмотрение диалогических перспектив развертывается в экологии (Д. с природой) и в культурологии (Д. культур).
направление в философии первой половины 20 в. ставившее целью создание нового типа рефлексии на основе диалога (см.) — в качестве отношения к Другому (см.) как к “Ты” К Д. прежде всего относятся работы Ф. Розенцвейга, О. Розеншто- ка-Хюсси, Ф. Эбнера, М. Бубера (см.) и М. Бахтина. Важную роль в становлении Д. сыграл кружок “Патмос” в Берлине (1919 — 1923). Существенная часть проекта критика предшествовавшего, солипсически-монологическо- го языка классической философии. Сущность последнего фиксировалась как нацеленность сознающего на объекты (“Оно”) или на самого себя (“теоретичность”).
Новое же мышление Д. должно было, согласно его адептам, базироваться на “отношении” (а не познании) и ориентироваться на воплощение в “поступок”, а не оставаться на уровне созерцания. Действительное “Я” — результат спонтанной направленности человека на что-то Иное помимо себя. Ро- зенцвейг утверждал новую основу мышления — об очевидности “мыслю, следовательно, говорю”, такая мысль всегда мысль-для-этого-другого. Эбнер рассматривал всякое “Ты” (в качестве Иного) как отблеск единственного “Ты” Бога, с которым человек ведет непрекращающийся диалог, осознание чего в полной мере возвращение к истинности мышления. Бубер же акцентирует внимание на том, что “Ты” различных существ самостоятельны и разнообразны, в то же время он ставил вопрос о сфере “между”, в которой (а не в субъектах или вещах) и возникают подлинные смыслы.
Проект Д. не был осуществлен полностью из-за ярко выраженного тяготения его приверженцев к мифологичности языка — интеллектуальной моде начала 20 в. Однако Д. мощно повлиял на экзистенциализм (Г. Марсель, К. Ясперс), феноменологию (Ж.-П. Сартр, Э. Левинас), герменевтику (Г.-Г. Гадамер, П. Ри- кёр), а также явился интеллектуальным течением, в определенной мере сформулировавшим и предвосхитившим многие теоретические искания постмодернизма.
(“ Diachronie et representation”) — текст доклада, прочитанного
Э. Левинасом (см.) 20 октября 1983 в университете г. Оттавы (Канада) в рамках конференции “В поисках смысла”, посвященной творчеству П. Рикёра.
Автор артикулирует проблемы соотношения знания и присутствия как “репрезентативного настоящего” инаковости и диахронии, времени и социальности, прошлого и чистого будущего, которые фундируют знаковые феномены философской концепции Левинаса — общение “с-Богом” и деформализация времени.
В интеррогативный дискурс данной работы Левинас включил значимые для него вопросы: Является ли уникальным, безусловным и фундаментальным для мышления и дискурса проницаемость сознания всех и каждого, согласие в мыслях, данной в абсолютной синхронности? Действительно ли тайна времени скрыта в редуцируемости времени к essance (essence — сущность) бытия, к его сводимости к присутствию и репрезентации? Эквивалентны ли обнаружение присутствия, его “демонстрация” понятию рационального? Можно ли считать язык разумным лишь в собственной “сказываемости” (dit), только в собственных индикативных пропозициях, в информативной коммуникации? Можно ли рассуждать, вопреки авторитетному мнению Платона, о сущностях, которые изменяются во времени? Платон полагал, что аутентично рассуждать можно только о неизменных сущностях. Рассуждения об изменяющихся сущностях оказываются такими же изменчивыми, как сами вещи, и не подлежат логическому анализу.
По признанию самого Левинаса, для него было важным в “Д. и Р ” обосновать идею о том, как в тайне человека прошлое, будущее и настоящее согласованы во времени и что событие это не является результатом простого распада “единства Единого” удерживаемого во времени диахронически. Согласно аристотелевской традиции, единство времени утрачивается в потоке мгновений и обретает себя вновь в ре-презентации, где прошлое собирает мгновения за счет образов памяти, а будущее за счет постановлений и обещаний. С помощью авторизованных средств деформализации времени А. Бергсон (подвижный образ потока), Ф. Розенц- вейг (библейское соединение “Творения, Апокалипсиса и Спасения”) и М. Хайдеггер (“близость к вещам” и “бытие-к-смерти”) обнажили проблематику современной мысли. Левинас, стремясь преодолеть данные точки зрения в “Д. и Р ” рефлексирует над проблемой времени исходя из феномена лица Другого, посредством которого “Бог приходит к нам в своей идее” как авторитет, “приказывающий безусловно, но в то же время отвергающий принуждение, повелевающий в забытьи о собственном всемогуществе” Левинас стремится утвердить постулат о необходимости мыслить время в перспективе теологической набожности, но в отсутствие теодицеи как доктрины, основным назначением которой является стремление оправдать Бога как творца и правителя мира вопреки существованию темных сторон бытия. Очевидно, что подобную религию невозможно предложить Другому, следовательно, невозможно проповедовать. В противоположность религии, которая базируется на репрезентации, данная не инициирует никаких обещаний.
Обращаясь к эпистемо-онтологической конструкции “знание и присутствие” Левинас тематизирует “видение” метафорику классической рациональности — метафорику света как базис понимания. “Структура видения” содержащая “увиденное” в качестве своего объекта, или темы, — интенциональ- ная структура имплантирована во все формы чувственного познания, имеющие доступ к вещам. Левинас экстраполирует данную структуру на сферу межличностного общения, в котором люди “видят друг друга” Тематизирую- щий взгляд осознает любую “инако- вость” “Другое”, данное интенционально и собранное апперцепцией “я мыслю”, приходит через ноэму (полагаемый предмет) к завершению, к достижению цели и пожеланиям “я мыслю” в его но- этической устремленности (ноэтическая фаза формирует “реальный” момент). “Другое” трактуемое Левинасом как “присутствующее существование” по отношению к Эго, есть бытие. Неотъемлемым атрибутом присутствия, или бытия, выступает темпоральный модус. “Присутствующее существование” это смысловая точка “теперь” это присутствие настоящего в качестве временности, что гарантирует “цельное, непрерывное, прочное понимающее схватывание” Возможности и технические навыки являются координатами “времени чистого присутствия и чистой репрезентации”
Левинас выступает против логоцент- ризма (см.) как присутствия “инаковости” внутри “я мыслю” и присвоение его идентичностью Эго. “Другое” в процессе познания становится достоянием Эго, что и “сотворяет чудо имманентности” Интенциональность как “направленность на” посредством тематизации бытия возвращается к себе в той же мере, в которой избегает себя. В мышлении, трактуемом через метафору света, способность к пониманию означает редуцирование “другого” (autre) к “тому же самому” означает синхронию в проекции эго-логически сосредоточенного бытия, т. е. эгологию присутствия, доктринально утверждаемую от Р Декарта до Э. Гуссерля и даже до Хайдеггера (Левинас ссылается в “Д. и Р ” на девятый параграф “Бытия и времени”).
“Видение друг друга”, или язык, является, согласно Левинасу, возвращением к видению в эгологическом значении интенциональности как синтезу всех “инаковостей” в присутствие и синхронию репрезентации. Он признает, что в речи, познании неизбежно обращение к вербальным знакам для общения с Другим. Это знаковое опосредование иногда нарушает чистоту эгологического собирания, означенного в тематизированном присутствии, что сохраняется в виде проблемы данной коммуникации. Но само обращение к знакам еще не предполагает такого рода коммуникацию. Она может быть оправдана лишь необходимостью для Эго (как одиночестве синтезирующей апперцепции) обнаружения знаков, данных ему непосредственно до говорения как обращенности к кому-то. В эго- логической синтезирующей деятельности собирания различного внутри присутствия, или репрезентации, кроме актуализации присутствия непосредственного осуществляется поиск присутствия того, что уже является прошлым или что еще не наступило и процесс их именования с помощью знаков. Но сама невозможность мышления вне языка, без обращения к вербальным знакам, не может выступать аргументом в обосновании “прорыва в эгологическом порядке присутствия”, что отмечает Левинас у Хайдеггера. Это может означать лишь необходимость внутреннего дискурса. Конечное мышление оказывается расколотым для того, чтобы вопрошать и отвечать самому себе. Прерывая континуальность (непрерывность) синтеза апперцепции, мысль обращается к себе самой и по-прежнему исходит из декартовской формулы “Я мыслю” или к ней возвращается.
Эта форма дискурса, по определению Левинаса, есть диалектика. “Диалектика — это не диалог с Другим” “это диалог души с самим собой, осуществляемый посредством вопросов и ответов” Традиционное понимание дискурса, апеллируя к платоновской дефиниции, утверждает, что разум в процессе артикуляции собственной мысли “остается самим собой, единственным и уникальным, синхронным, несмотря на его челночное движение назад и вперед, в рамках которого Эго должно было бы оказаться вне себя самого” т. е. транс- цендировать трансцендентальное, а значит нарушить имманентность Эго, “переживающего” мир. Синхронный синтез различного в “Я мыслю” и единство как его “продукт” (с исключением “инаковости” и диахронии) актуализируются и в эмпирической реальности межличностного общения. Общение для каждого из собеседников сводится к проникновению в мысль другого на основании “сказываемого” Такой форме совпадения, воплощающей Разумность и интериорность, предшествуют пребывание мыслящих субъектов в виде множественных точек, эмпирически антагонистических друг другу, которые однажды при встрече “прозревают, говорят друг с другом” Результатом обмена идеями становятся присутствие и репрезентация знания (конструирование единой картины фрагмента реальности), что вполне умещается в пределах индивидуального сознания, моделируется средствами эгологической ин- териорности.
Язык интерпретируется Левинасом как дискурс в границах интериорного. Его функция в этом случае редуцируется к собиранию гетерогенного в единство присутствия посредством Эго, базисной интенцией которого является “Я мыслю” В интенции “от-меня-к-другому” фундированной языком, актуализируются темпоральность и темпоральные фазы сознания. Язык аккумулирует диахронию времени в присутствии и репрезентации. Разумность языка проявляется, рассуждает автор “Д. и Р ” исключительно в социальности “говорения” (dire), в ответственности по отношению к Другому как к тому, кто управляет вопросом и ответом в пределах установленной речевой коммуникации. Другой как принципиальное “не- присутствие” и “не-представленность” противостоит универсально данному с подчеркнутой одновременностью присутствия вещей. Таким образом, эголо- гическая деятельность репрезентации не прерывается даже посредством “вхождения в язык Другого”
Согласно Левинасу, изначально “инаковость” другого лица проявляется на логическом уровне коммуникации как часть целого vis-a-vis других, в пределах которого каждый выступает другим для другого. Для индивидов, включенных в такого рода коммуникативное взаимодействие, язык, существующий интенционально, собирает партнеров- собеседников и служит лишь средством обмена информацией. “Инаковость” другого по отношению к “я” есть лицо другого человека, заставляющего реагировать на Другого. Это реагирование бескорыстное, не заботящееся о взаимности. Пропозициональному дискурсу предшествует дискурс, детерминируемый “властью исповедника” и исключающий вопросы “Чье это лицо?”, “Откуда происходит эта власть?” Объективность, инспирируемая идеей справедливости и базирующаяся на ней, определяется интенцией “для-другого” Лицо Другого при исключении многообразия форм выражения это чистая экспрессия, “обнаружение” без всякой защиты, без прикрытия, предельная честность и прямота, уязвимость, про- двинутость к смерти в предельной обнаженности: наготе, нищете, смирении и полной беззащитности. Через осознание смертности возможна “исповедь” перед авторитетом, по аналогии незащищенности человека перед лицом невидимой смерти: “через лицо Другого, через его смертность, все, что в этом Другом не имеет отношения ко мне, указывает Левинас, “имеет ко мне такое отношение” и затрагивает меня” Ответственность за Другого как за лицо, сигнализирующее “ты не будешь убивать” “ты ответственен за жизнь этого совершенно иного другого” есть ответственность за каждое единичное и уникальное существо. “Я” высказывающееся от первого лица аналогично “Я” Достоевского, заявляющего “Я грешнее всех”, тематизирует долг всех перед всеми, долг бесконечный, без претензий на взаимность. Таким образом, согласно Левинасу, отношение' Эго к другому асимметрично и исключено из ноэматической корреляции любого тематизируем'ого присутствия. О возвращении “к теме ответственности перед Другим, к теме близости ближнего, к теме подлинной рациональности”, которая дополняет теоретическое объяснение с его предметным мышлением пониманием бытия как естественного развертывания с “пред-фундаменталь- ностью долженствования” свидетельствует Лицо Другого как “инаковость” как трансцендентное, которое никогда не станет имманентным Эго. Лицо Другого является базисным понятием “феноменологии социальности” Левинаса. Приказы как факты тематизации языка ближним детерминируются его абсолютной слабостью — смертностью, которая предшествуют всякому опыту уподобления и вербальной материализации. Ситуации долженствования атрибутивен, согласно Левинасу, темпоральный модус “незабвенного прошлого” Ответственность предшествует любому логически организованному размышлению. В противном случае лицо Другого было бы редуцировано к репрезентации, объективации видимого. Этическая первичность ответственности актуализируется лишь как прошлое вне пределов “реминисценции, ре-тенции, ре-презентации или связи с запоминаемым настоящим”
По Левинасу, история человечества, прошлое других конституирует гетерономный порядок коммуникации. “Диахрония в приложении к прошлому, которая не может быть аккумулирована в репрезентации” есть, согласно автору “Д. и Р ” “конкретность времени, то есть время ответственности за Другого” Диахрония прошлого не может быть выровнена (синхронизирована).
Отсутствие будущего с его формой “наступать” (a-venir), в которой предвосхищение, или протенция, вплотную подходит к мраку временной диахронии, поддерживает авторитет императива. Темпоральный модус “чистого будущего” также связан с открытием времени вне репрезентации. Смерть как абсолютная слабость это, скорее, не обещание воскрешения, а констатация того факта, что смерть ни от чего не освобождает, а ведет к противоположному времени репрезентации — будущему. В Другом открываются значение и долженствование, которые обязывают и за порогом смерти. Императивное значение будущего как не-безразличие к другому, как долженствование по отношению к незнакомцу рассматривается как “зазор естественного порядка” и неуместно, даже неприлично, по мнению Левинаса, называется сверхъестественным. “Будущность будущего” как любые возможные Откровения это не “доказательство бытия Бога” а “придание Богу значения” Тайна длящегося времени, обнаруживаемая вне пределов репрезентации или сведения к ней, есть, согласно Левинасу, теологическое время “с-Богом” (avec-Dieu), есть подчинение порядку абсолютного, авторитету par excellence, власти совершенства или порядку Добра. “Неизвестный” Бог не тематизирован вследствие своей трансцендентности, действительного “отсутствия”
Однако, по мысли Левинаса в “Д. и Р.”, Бесконечное недоступно тематизации, неподвластно ноэтико-ноэматической корреляции. В идее Бесконечного мышление мыслит больше, чем может “вместить” Значимость прошлого, которое не явшется настоящим человека и не затрагивает его воспоминаний, и значимость будущего, управляющего им в смертности или перед лицом Другого, трансцендируют конечность человеческой экзистенции, бытие-к-смерти. Темпоральные модусы не делят репрезентируемое время имманентного и его историческое настоящее. Диахрония прошлого и будущего, “различие” во временном зазоре интерпретируются Левинасом как время “с-Богом” Концепция деформализации времени, представленная в “Д. и Р ” базируется на идее привнесенного смысла в противоположность имманентной закономерности, привнесенного “через” время, т. е. исторически, в отличие синхронического подхода в “остановленном мгновении”, “сейчас”
(discursus: от лат. discerе — блуждать) — словесно либо письменно артикулированная форма объективации содержания сознания, обусловливаемая доминирующим в данной социокультурной традиции типом рациональности. Д. — сложное единство языковой практики и внешних к ней факторов (значимое поведение, проявляющееся в доступных чувственному восприятию формах), необходимых для понимания текста (см.), т. е. дающих представление об агентах коммуникации, их установках и целях, условиях производства и восприятия сообщения. Д. прежде всего, это речь, погруженная в жизнь, в социальный контекст (по этой причине понятие “Д.” редко употребляется применительно к древним текстам). Д. не является изолированной текстовой или диалогической структурой, ибо гораздо большее значение в его рамках приобретает паралингвистическое сопровождение речи, выполняющее ряд функций (ритмическую, референтную, семантическую , эмоционально-оценочную и др.). Д. есть “существенная составляющая социокультурного взаимодействия” (Т. ван Дейк).
Теория Д. конституируется в качестве одного из важнейших направлений постмодернизма. Соответствующее философское звучание термин “Д.” приобрел благодаря работам М. Фуко (см.). “Д.” понимается им как сложная совокупность языковых практик, участвующих в формировании представлений о том объекте, который они подразумевают. В “археологических” и “генеалогических” поисках Фуко “Д.” выступает своеобразным инструментом познания, репрезентирующим весьма нетрадиционный подход к анализу культуры. Фуко интересует не денотативное значение высказывания, а, наоборот, вычитывание в Д. тех значений, которые подразумеваются, но остаются невыраженными, притаившись за фасадом “уже сказанного” В связи с этим возникает проблема анализа “дискурсивного события” в контексте внеязыковых условий возникновения Д. экономических, политических и др., которые ему содействовали, хотя и не гарантировали его появление. Пространство “дискурсивных практик” обусловлено возможностью сопрягать в речи разновременные, ускользающие из-под власти культурной идентификации события, воспроизводя динамику реального. В Д. Фуко обнаруживает специфическую власть произнесения, наделенную силой нечто утверждать. Говорить — значит обладать властью говорить. В этом отношении Д. у Фуко подобна всему прочему в обществе — это такой же объект борьбы за власть.
В самооценке Фуко, аналитика Д. являла собой один из фундаментальных приоритетов его творчества: “я просто искал... условия функционирования специфических дискурсивных практик”. Предметом “археологии знания” (см.) у Фуко выступает “не автор, не лингвистический код, не читатель или индивидуальный текст, а ограниченный набор текстов, образующих регламентированный Дискурс” Близкие интенции мышления могут быть обнаружены в стратегии деконструкции (см.) у Ж. Деррида (см.): “разрыв (“Рассеивание”; текст, носящий это название, представляет собой у Деррида систематическое и разыгранное исследование разрыва. — А. Г.у А. У.) надо... заставить бродить внутри текста”
В отличие от классической историко- философской традиции, понимавшей Д. как своеобычную рационально-логическую процедуру “покорного чтения” т. е. декодирования по мере возможностей внутренне присущего миру смысла, постмодернизм интерпретирует практики Д. принципиально иначе: “не существует никакого пре-дискурсивного провидения, которое делало бы мир благосклонным к нам” (Фуко). В рамках традиционного мышления Д. “олицетворяет” автохтонный смысл и логику, внутренне присущую объекту; постмодернизм же сосредоточивает внимание на “нонсенсе” (см.) как открытой возможности смысла и на трансгрессивном прорыве в сферу открытости смысла (см. Трансгрессия).
В границах постмодернистского подхода Д. трактуется “как насилие, которое мы совершаем над вещами” (Фуко). Выражающий специфику характерного для определенной социокультурной среды типа рациональности, Д. деформирует естественные проявления “предмета вербализации” В результате этого Д. может быть правомерно осмыслен как “некая практика, которую мы навязываем” внешней по отношению к Д. предметности (Фуко). Согласно постмодернистскому истолкованию дискурсивных практик, в Д. объект не представлен в собственной целостности, но процессуально осуществляется как последовательная умозрительная его актуализация. В процессуальности Д. феномен Я теряет свою определенность, оказавшись всецело зависимым от того, что Фуко обозначил как “порядок дискурса” (см.).
Важнейшим аспектом постмодернистских аналитик Д. является исследование проблемы его соотношения с властью (см.). По мысли Фуко, будучи включен в социокультурный контекст, Д. как рационально организованный и социокультурно детерминированный способ вербальной артикуляции имма- нентно-субъективного содержания сознания и экзистенциально-интимного содержания опыта не может быть индифферентен по отношению к власти: “дискурсы... раз и навсегда подчинены власти или настроены против нее” (Фуко). По оценке Р Барта (см.), “власть... гнездится в любом дискурсе, даже если он рождается в сфере безвластия” На основании этого постмодернизм фиксирует в демонстрируемой сознанием человека “воле к знанию” отголосок тирании “тотализирующих дискурсов” (Фуко). Частным случаем тирании Д. выступает “власть письма” над мышлением читателя (см.): дискурсивное измерение письма создает во внутритекстовом пространстве “плю- ральность силовых отношений” (Фуко), ограничивая принципиальную свободу понимания и потенциальных интерпретаций текста.
Субъект-объектное и субъект-субъект- ное отношения поглощаются игрой дискурсивных кодов (см. Код), утрачивая свою определенность. Человек как носитель Д. погружен в дискурсивную среду, которая являет собой тот единственный мир, который ему дан. Единственно допустимой в данной исследовательской ситуации гносеологической стратегией выступает для постмодернизма анализ самого Д.: исследование условий его возможности, механизм осуществления его процессуальности, сравнительные аналитики различных типов Д. и т п. Фуко формулирует по этому поводу так называемое “правило внешнего” которое заключается в том, чтобы идти не от Д. к его якобы наличествующему внутреннему смыслу, а от проявлений Д. — к условиям его возможности. Центральным проблемным полем философии в таковом контексте оказывается Д. понятый в аспекте своей формы, а это означает, что философия постмодернизма сосредоточивается не на содержательных, а на языковых моментах.
Д. рассматривается постмодернистской философией в контексте парадиг- мальной для нее презумпции “смерти субъекта” (см.): согласно Фуко, “Д.
это не жизнь; время Д. не ваше время... в каждой фразе правил закон без имени, белое безразличие: “Какая разница, кто говорит, сказал кто-то, какая разница, кто говорит” ” Постмодернистская парадигма “смерти субъекта” не только влечет за собой выдвижение феномена Д. на передний план, но и задает ему фундаментальный статус: по Фуко, “речь идет о том, чтобы отнять у субъекта (или у его заместителя) роль некоего изначального основания и проанализировать его как переменную и сложную функцию дискурса” Тем самым Д. начинает рассматриваться как-самодостаточная форма артикуляции знания в конкретной культурной традиции, вне каких бы то ни было значимых моментов, привносимых со стороны субъекта: “все дискурсы, каков бы ни был их статус, их форма, их ценность” разворачиваются “в анонимности шепота” (Фуко). Д. трактуется постмодернизмом в качестве самодостаточной процессуальности: по мысли Деррида, “дискурс... имеет форму структуры толкований. Каждое предложение, которое уже само по себе имеет толковательную природу, поддается толкованию в другом предложении”, — реально имеет место не интерпретационная деятельность субъекта, но “моменты самотолкования мысли” Это означает, что какова бы ни была цель дискурсивной процедуры, и в рамках письма, и в рамках чтения “субъект... не бывает экстерриториальным по отношению к своему дискурсу” (Р Барт). Одновременно именно про- цессуальность дискурсивных процедур оказывается “пространством” в рамках которого человек “сам превращает себя в субъекта” (Фуко). Данная процедура выступила предметом специальной аналитики в “Истории сексуальности” у Фуко (см.), в “Дискурсе любви” у Ю. Кристевой (см.). Во “Фрагментах любовного дискурса” Р Барт подчеркнул, что, в конечном итоге, “любовь есть рассказ... Это моя собственная легенда, моя маленькая “священная история” которую я сам для себя декламирую, и эта декламация (замороженная, забальзамированная, оторванная от моего опыта) и есть любовный дискурс” “Влюбленный” и был определен Р Бартом, как “тот, кто говорит” определенным образом.
Согласно, Фуко, “дискурс это сложная и дифференцированная практика, подчиняющаяся доступным анализу правилам и трансформациям” Форма объективации одного и того же содержания может в зависимости от господствующего в обществе типа рациональности варьироваться в весьма широком диапазоне. Поясняя эту идею, Фуко фиксирует следующие типы возможных трансформаций дискурсивных практик: 1) деривации (внутридискурсивные зависимости), т. е. трансформации, связанные с адаптацией или исключением тех или иных понятий, их обобщения и т. п. 2) мутации (междискурсивные зависимости), т. е. трансформации позиции говорящего субъекта, языка или соответствующей предметности (смещение границ объекта); 3) редистрибуции (внедискурсив- ные трансформации), т. е. внешние по отношению к Д., но не безразличные для его эволюции социокультурные процессы.
В соответствии с точкой зрения Фуко, для конституирования типологии Д. ни формальные, ни объективные критерии не являются приемлемыми: “существуют... собственно дискурсивные свойства или отношения (не сводимые к правилам грамматики и логики, равно как и к законам объекта), и именно к ним нужно обращаться, чтобы различать основные категории дискурсов” В качестве критериев классификации дискурсивных практик Фуко избирает “отношение к автору (или отсутствие такого отношения), равно как и различные формы этого отношения” экспрессивная ценность Д., открытость их для трансформаций, способы отношения Д. и придания им ценности, способы их атрибуции и присвоения, способы адаптации Д. к культуре (объективирующиеся в отношении к культурной традиции) и т. п.
Важнейшим моментом постмодернистской типологии Д. является выделение особой ситуации в развитии культурной традиции, — ситуации, которая связана с автором, находящимся в “трансдискурсивной позиции” Для последней характерно то, что она открывает новый горизонт трансформаций соответствующего проблемно-смыслового поля трансформаций, различных по своей сущности, но неизменно релевантных исходному (авторскому) типу Д. Согласно Фуко, осуществляется возвращение к исходному Д. но “это возвращение, которое составляет часть самого Д. беспрестанно его видоизменяет... возвращение есть действенная и необходимая работа по преобразованию самой дискурсивности ”
По ретроспективной оценке философского постмодернизма (Фуко), классическая культура, выделяя среди Д., “которыми обмениваются изо дня в день”, те, “которые лежат в основе некоторого числа новых актов речи... бесконечно сказываются, являются уже сказанными и должны быть еще сказаны” тем не менее, жестко ограничивала креативный потенциал последних фигурами комментария (см.) и автора (см.). Прежде всего, это ограничение касается (направлено против) возможности случайности. По мысли Фуко, “комментарий предотвращает случайность дискурса тем, что принимает ее в расчет: он позволяет высказать нечто иное, чем сам комментируемый текст, но лишь при условии, что будет сказан и в некотором роде осуществлен сам этот текст” Д. замыкается на себя, исключая саму возможность семантической новизны в подлинном смысле этого слова: “открытая множественность, непредвиденная случайность оказываются благодаря принципу комментария перенесенными с того, что с риском для себя могло бы быть сказанным, на число, форму, вид и обстоятельства повторения. Новое не в том, что сказано, а в событии его возвращения” (Фуко).
Подобные функции выполняет по отношению к Д. и такая фигура классической традиции, как автор, с той лишь разницей, что если “комментарий ограничивал случайность дискурса такой игрой идентичности, формой которой были... повторение и тождественность” то “принцип... автора ограничивает ту же случайность игрой идентичности, формой которой являются индивидуальность и Я” (Фуко).
Детальный анализ механизмов регуляции дискурсивных практик со стороны культуры позволил Фуко сделать вывод о глубинной ограниченности и подконтрольности Д. в культуре классического западноевропейского образца. Фуко связывает это с тем, что реальная креативность дискурсивных практик, открывающая возможность для непредсказуемых модификаций плана содержания, подвергает, по его мнению, серьезным испытаниям глубинные пара- дигмальные установки европейского стиля мышления. Прежде всего, это относится к идее универсального логоса, якобы пронизывающего космически организованное (и потому открывающегося логосу познающему) мироздание, чьи законы в силу своей необходимости делают все возможные модификации порядка вещей предсказуемыми и не выходящими за пределы интеллигибельных границ. Таящиеся в Д. возможности спонтанности, чреватой случайным и непредвиденным выходом за рамки предсказуемых законом состояний, ставят, по мысли Фуко, под угрозу сам способ бытия классического типа рациональности, основанный на космически артикулированной онтологии и логоцентризме.
За видимой респектабельностью того статуса, который, казалось бы, занимает Д. в классической европейской культуре, Фуко усматривает “своего рода страх”: “все происходит так, как если бы запреты, запруды, пороги и пределы располагались таким образом, чтобы хоть частично овладеть стремительным разрастанием Д.... чтобы его беспорядок был организован в соответствии с фигурами, позволяющими избежать чего-то самого неконтролируемого” По оценке Фуко, “страх перед дискурсом” ecTif не что иное, как страх перед бесконтрольным и, следовательно, чреватым непредсказуемостями разворачиванием креативного потенциала дискурса, страх перед хаосом, разверзающимся за упорядоченным вековой традицией метафизики Космосом и не регламентируемым универсальной необходимостью: “страх... перед лицом всего, что тут может быть неудержимого, прерывистого, воинственного, а также беспорядочного и гибельного, перед лицом этого грандиозного, нескончаемого и необузданного бурления дискурса”
В отличие от классической традиции, современная культура, по мысли Фуко, стоит перед задачей “вернуть дискурсу его характер события” т. е. освободить дискурсивные практики от культурных ограничений, исключающих возможность подлинной новизны (событийности) мысли, связанной с не заданным исходными правилами результатом. Рассматривая “событие” как флюктуацию в поле Д. Фуко, наряду с этим, фиксирует и ее автохтонный (реализуемый на уровне самоорганизации дискурсивного поля и не сопряженный с познавательным целеполаганием мыслящего субъекта) характер, эксплицитно противопоставляя “событие” “творчеству” и относя последнее к числу ключевых интерпретационных презумпций европейской классики.
Выдвигая в противовес культуре классического типа, где “с общего согласия искали место для творчества, искали единство произведения, эпохи или темы, знак индивидуальной оригинальности и безграничный кладезь сокрытых значений” — радикально новую методологию исследования дискурсивных практик, Фуко разрабатывает и принципиально новый для этой сферы категориальный аппарат, эксплицитно вводящий понятие “случайности” в число базовых понятий новой дискурсивной аналитики. По оценке Фуко, “фундаментальные понятия, которые сейчас настоятельно необходимы, — это... понятия “события” и “серии” с игрой сопряженных с ними понятий: регулярность, непредвиденная случайность, прерывность, зависимость, трансформация”
Важнейшим методологическим выводом, к которому приводит осуществленная Фуко смена ракурса видения процессуальности Д., является следующий: по его мнению, в сфере исследования дискурсивных практик “более уже невозможно устанавливать связи механической причинности или идеальной необходимости. Нужно согласиться на то, чтобы ввести непредсказуемую случайность в качестве категории при рассмотрении продуцирования событий” Остро ощущая отсутствие в гуманитарной сфере “такой теории, которая позволила бы мыслить отношения между случаем и мыслью” Фуко делает значительный шаг в создании таковой концепции, фиксируя при этом главное ее содержание в идее случайности: “если задаешься целью осуществить в истории идей самый маленький сдвиг, который состоит в том, чтобы рассмотреть не представления, лежащие, возможно, за дискурсом, но сами эти дискурсы как регулярные и различающиеся серии событий, то, боюсь, в этом сдвиге приходится признать что-то вроде этакой маленькой (и, может быть, отвратительной) машинки, позволяющей ввести в самое основание мысли случай, прерывность и материальность. Тройная опасность, которую определенная форма истории пытается предотвратить, рассказывая о непрерывном развертывании идеальной необходимости”
В этом отношении можно говорить, что, фокусируя свое внимание на феномене Д. постмодернистская философия не задает особое видение последнего, но выдвигает требование разрушения традиционного Д. По мысли Деррида, “жертвуя смыслом, суверенность сокрушает возможность дискурса: не только прерыванием, цезурой или раной внутри дискурса (абстрактная негативность), но и вторжением, внезапно открывающим в таком отверстии предел дискурса и иное абсолютное знание” Таким образом тот, кто “устроился в надежной стихии философского дискурса... не в состоянии прочитать по его упорядоченному скольжению такой знак, как опыт” и именно поэтому “часто... когда полагают, что балласт гегелевской очевидности сброшен, на самом деле, не зная этого, не видя ее, остаются в ее власти. ...Никогда еще гегелевская очевидность не казалась столь обременительной, как в этот момент, когда она нависла всем своим бременем” (Деррида). По его мысли, происходит своего рода “ослепление традиционной культурой, которая выдает себя за естественную стихию дискурса”
В этой ситуации представители постмодернизма провозглашают необходимость, “перейдя от конечного знания к бесконечному добраться, как бы раздвигая пределы, к иному модусу знания недискурсивному, таким образом, чтобы вне нас родилась иллюзия удовлетворения той самой жажды знания, которая существует в нас” (Батай). Вместе с тем, однако, “попрание дискурса (и, следовательно, вообще закона...) должно, как и всякое попрание, тем или иным образом сохранить и утвердить то, что им преодолевается в злоупотреблении” (Деррида).
— термин постмодернистской философии, введенный для фиксации имманентной процессуальности дискурсивных практик, демонстрирующих, будучи не ограниченными социокультурными ограничениями, беспредельный креативный потенциал смыслопорождения. Любая конкретноисторическая форма дискурса (см.), обусловленная введенными данной культурной традицией правилами осуществления дискурсивных операций, рассматривается постмодернизмом как не только однозначно заданная в своих эволюционных тенденциях, но и ограниченная в своих возможностях.
В свою очередь, порождающая смысл креативность Д. практически не знает границ, причем бесконечность ее артикулируется не только как экстенсивная, но и как интенсивная. По мысли М. Фуко (см ), “регулярность письма все время подвергается испытанию со стороны своих границ, письмо беспрестанно преступает и переворачивает регулярность, которую оно принимает и которой оно играет; письмо развертывается как игра, которая неминуемо идет по ту сторону своих правил и переходит таким образом вовне” Реальная креативность дискурсивных практик, открывающая возможность для непредсказуемых модификаций плана содержания, подвергает, по оценке Фуко, серьезным испытаниям глубинные фундаментальные установки европейского стиля мышления. За видимой респектабельностью того статуса, который традиционно занимал дискурс в классической европейской культуре, Фуко усматривает “своего рода страх”
В результате с целью защиты своих фундаментальных оснований от опасности Д. классическая культура вырабатывает в своем контексте специальные механизмы ограничения Д. т. е. специфические “процедуры, которые действуют скорее в качестве принципов классификации, упорядочивания, распределения, как если бы на этот раз речь шла о том, чтобы обуздать другое измерение дискурса: его событийность и случайность” (Фуко). В данном контексте, согласно Фуко, речь идет о том, чтобы так называемый “беспорядок был организован в соответствии с фигурами, позволяющими избежать чего-то самого неконтролируемого” Европейская философско-гуманитарная классика вырабатывает в своем контексте “порядок дискурса” т. е. специальные формы регламентации Д. — тем более отстроенные, чем более безнадежные в своем желании ограничить буйство дискурсивной процессуальности. Как пишет Фуко, “все происходит так, как если бы запреты, запруды, пороги и пределы располагались таким образом, чтобы хоть частично овладеть стремительным разрастанием дискурса”
В противоположность этому, постмодернизм фокусирует свое внимание именно на феномене спонтанной Д. Так, в контексте предложенной Фуко программы формирования нового подхода к феноменам дискурсивной сферы, им на передний план выдвигается не аналитика “порядка дискурса”, но рассмотрение дискурсивных процессов в качестве самостоятельной процессуальности смыс- лопорождения. Ставя задачу “вернуть дискурсу характер события” и рассматривая при этом “событие” как флюктуацию в поле дискурса, Фуко фиксирует ее реализуемый на уровне самоорганизации дискурсивного поля и не сопряженный с познавательным целеполаганием мыслящего субъекта характер, явно противопоставляя “событие” “творчеству” и относя последнее к числу ключевых интерпретационных презумпций философской классики.
Фуко предложил радикально новую методологию исследования дискурсивных практик, противопоставляя ее культуре классического типа, где “с общего согласия искали место для творчества, искали единство произведения, эпохи или темы, знак индивидуальной оригинальности и безграничный кладезь сокрытых значений” Он подчеркивал, что “фундаментальные понятия, которые сейчас настоятельно необходимы, это... понятия события и серии с игрой сопряженных с ними понятий: регулярность, непредвиденная случайность, прерывность, зависимость, трансформация” Важнейшим выводом, к которому приводит осуществленная Фуко смена ракурса видения процессуальности дискурса, является следующий: по его мнению, в сфере исследования дискурсивных практик “более уже невозможно устанавливать связи механической причинности или идеальной необходимости. Нужно согласиться на то, чтобы ввести непредсказуемую случайность в качестве категории при рассмотрении продуцирования событий”
(франц. dispositif порядок, расположение как “диспозиция”, а также устройство, механизм) — термин философской концепции М. Фуко (см.), фиксирующий систему стратегических ориентиров целеполагания, имплицитно задаваемую характерным для того или иного социума комплексом “власти — знания” и выступающий матрицей конфигурирования культивируемых этим обществом практик. Д. конституируется в качестве целостного инварианта типовых для соответствующей культуры стратегий осуществления политической и познавательной практик и может быть выявлен при анализе фундирующего эту культуру комплекса “власти — знания”
Основой Д. выступает, по Фуко, “стратегический императив” сохраняющий внутри каждой конкретной культуры свою идентичность, несмотря на возможные “игры, перемены позиций, изменения функций”, которые в процессе функционирования Д. могут иметь место. Статус Д. может быть представлен как принципиально амбивалентный, причем это касается как способа его существования, так и связанных с ним отношений детерминации.
1. Д. конституируется в рамках комплекса “власти — знания” являясь не столько отдельным его компонентом наряду со знанием и властью, — сколько основанием общности последних, делающим возможным их объединение в системное целое.
2. Система причинно-следственных связей, в которые погружен Д. также может быть рассмотрена с точки зрения его амбивалентности: с одной стороны, Д.
воспроизводит в своем императиве сложившуюся в обществе конфигурацию осуществления власти, с другой — сам, в свою очередь, выступает глубинной матрицей конфигурирования властных отношений. Аналогичными двусторонними отношениями детерминации Д. связан и с базовой стратегией типовых для данного социума когнитивных практик, которые “в связи с диспозитивом возникают, но не в меньшей мере его и обусловливают” (Фуко). Иначе говоря, “вот это и есть диспозитив: стратегии силовых отношений, которые и поддерживают различные типы знаний (равно как и власти. — А. Г.) и поддерживаются ими” (Фуко).
Власть, таким образом, не конституируется в качестве “центрированного, субстанциального феномена”, но реализует себя именно посредством функционирования соответствующего Д., пронизывающего собой все уровни и формы отношений: “на самом деле власть это... пучок — более или менее организованный, более или менее пирамидальный, более или менее согласованный — отношений” силовой характер которых отнюдь не предполагает “фокусировки... в определенное время и в определенном месте на конкретном субъекте власти” (Фуко).
Таким же образом и познавательные процессы (на уровне своих глубинных целеполаганий) обусловлены выраженным в Д. изоморфизмом конфигураций властных и когнитивных полей соответствующей культуры: “знание сплетено с властью... оно лишь тонкая маска, наброшенная на структуры господства” (Фуко). Так, например, дедуктивизм как важнейшая характеристика античной культуры оценивается Фуко именно в контексте его двойственных отношений детерминации с соответствующим Д.: “Можно сказать, что в античности имеешь дело с волей к правилу, с волей к форме, с поиском строгости. Как эта воля организовалась? Является ли эта воля к строгости лишь выражением некоторого функционального запрета? Или, напротив, она сама была матрицей, из которой затем выводились некоторые общие формы запретов?”
По убеждению Фуко, именно в силу своей обусловленности диспозитивом культивируемые в конкретном обществе практики (как в сфере политики и познания, так и в других сферах не столь фундаментальных) реализуются в русле вполне определенного, хотя и не рефлексируемого мышлением повседневности парадигмального контура. Не объективируясь в явно сформулированный кодекс регламентаций, Д. тем не менее, обнаруживает себя фактически во всех типичных для конкретного общества практиках, выступая в качестве фундаментального регулятора последних и не допуская их выхода за пределы заданной наличным комплексом “власти — знания” рамки.
Функционирование Д. в конкретных культурных сферах может быть охарактеризовано (в контексте соответствующих размышлений Фуко) такими параметрами, как: 1) стратегическая природа;
2) векторная направленность действия;
3) силовой характер. Согласно Фуко, Д. реализуется в “определенного рода отношениях силы... рациональном и координированном вмешательстве в эти отношения силы, чтобы либо развернуть их в определенном направлении, либо блокировать их, либо стабилизировать” Специфика осуществления этого регулирования зависит от конкретной ситуации и может безгранично варьироваться с точки зрения механизма своей реализации. Сущность Д., однако, не может быть понята через эти его ситуативно разнообразные воплощения и исчерпывающе сведена к ним. Он конституирует себя за ними как неочевидный инвариант их нормативно-ригористического потенциала, почерпнутого из комплекса “власти — знания”
В целом, творческий метод Фуко правомерно сводим к движению от публичных дискурсов-знаний к скрытым, подлежащим реконструированию, дискурсам-практикам и от них обоих к таким социальным практикам, которые позволяют понять, как интересующее исследователя явление (например, сексуальность или безумие) конституируется, существует, трансформируется, вступает во взаимоотношения с другими явлениями. И, наоборот, этот метод реконструирует движение от соответствующих социальных практик к скрытым и публичным дискурсам.
Как писал Фуко о Д.: “...что я пытаюсь ухватить под этим именем, так это, во- первых, некий ансамбль — радикально гетерогенный, включающий в себя дискурсы, интуиции, архитектурные планировки, регламентирующие решения, законы, административные меры, научные высказывания, философские, но также моральные и филантропические положения, стало быть: сказанное, точно так же, как и не-сказанное, вот элементы диспозитива. Собственно диспозитив — это сеть, которая может быть установлена между этими элементами. Во- вторых, что я хотел бы выделить в понятии диспозитива это как раз природа связи между этими гетерогенными явлениями. Так, некий дискурс может представать то в качестве программы некой институции, то, напротив, в качестве элемента, позволяющего оправдать и прикрыть практику, которая сама по себе остается немой, или же, наконец, функционировать как переосмысление этой практики, давать ей доступ в новое поле рациональности. Под диспозитивом, в-третьих, я понимаю некоторого рода — скажем так — образование, важнейшей функцией которого в данный исторический момент оказывалось: ответить на некоторую неотложность. Диспозитив имеет, стало быть, преимущественно стратегическую функцию”
Употребление Фуко терминов “дискурс” и “Д.” именно в таком значении и в рамках такого подхода позволило связать в единое целое эпистемологические планы осмысления мира (дискурсы-знания), анализ деятельностных и общественных контекстов и условий (дискурсы-властные отношения и дискурсы-практики), а также дескриптивное и компаративное описание текстов (дискурсы-правила). Тем самым Фуко закладывает основания для иной, новаторской схемы организации социальногуманитарных дисциплин.
базовый термин концепции “означивания” (см.) у Ю. Кристевой (см.), конституирующийся в единстве двух значений:
1) в системе отсчета генотекста (см.) — неявный генеративный порядок, порождающий, пронизывающий и тем самым объединяющий плюральную вариативность соответствующих фенотекстов (см.);
2) в системе отсчета фенотекста — интегральный инвариант релятивного фенотекстового массива, обусловленный общностью генетического восхождения к определенному генотексту и конфигурацией креативного потенциала последнего. Таким образом, Д. С. реализует себя в качестве “транслингвистической организации, выявляемой в модификациях фенотекста” (Кристева).
Согласно Кристевой, если генотекст выступает как процессуальный феномен, не блокированный дискретностью отдельного коммуникативного акта (ни на уровне жесткой однозначности информации, передаваемой в ходе осуществления этой коммуникации, ни на уровне жесткого единства коммуници- рующих субъектов), то фенотекст, напротив, представляет собой структуру, актуализирующуюся в конкретной коммуникативной процедуре и подразумевающую наличие как субъекта, так и адресата высказывания. С точки зрения Кристевой, “гено-текст выступает как основа, находящаяся на предъязы- ковом уровне; поверх него расположено то, что мы называем фенотекстом”
Д. С. выступает в качестве механизма связи как гено-текста с соответствующим ему фено-текстовым ареалом, так и между отдельными фено-текстами. С одной стороны, он проявляет себя как “свидетель генотекста, как признак его настойчивого напоминания о себе в фе- но-тексте” являясь “единственным доказательством того пульсационного отказа, который вызывает порождение текста” (Кристева). С другой стороны (на феноуровне), Д. С. реализуется в качестве интегрального транстекстуального инварианта означивания, делающего возможной интеграцию соответствующих фенотекстов в единое стратегическое поле и дистанцирование последнего от иных фенотекстуальных полей.
В общем контексте философии постмодернизма Д. С. может быть рассмотрен как аналог диспозитива комплекса “власти знания” у М. Фуко (см.), как подобие механизмов соотношения ризомы (см.) и конкретной конфигурации ее плато (см.) у Ж. Делёза (см.) и Ф. Гваттари (см.) и т. п. Генотекст в этом плане трактовался Кристевой в соответствии с процессуальной ризо- морфной (см. Ризома) средой, обладающей креативным потенциалом, или наподобие децентрированного текста, открытого для смыслопорождения. По Кристевой, “то, что мы смогли назвать гено-текстом, охватывает все семиотические процессы (импульсы, их рас- и со-средоточенность), те разрывы, которые они образуют” Собственно, процедура означивания и интерпретируется Кристевой как “безграничное и никогда не замкнутое порождение, это безостановочное функционирование импульсов к, в и через язык; к, в и через обмен коммуникации”
Означивание как остывающая в фе- но-текстах “практика структурации и деструктурации” (Кристева) реализует себя внутри определенного геш- тальтно-семантического поля, задаваемого Д. С. Несмотря на то, что, по Кристевой, означивание всегда стремится “к субъективному и социальному пределу” и лишь только при этом условии “является наслаждением и революцией”, тем не менее фенотекст объективно не является попыткой трансгрессии (см.) по отношению к границе, очерченной Д. С.
понятие постмодернистской философии, конституированное в контексте сопряженной с ней концепции дискурса (см.) и обозначающее один из практикуемых социокультурных механизмов контроля над спонтанностью дискурсивных практик, заключающийся в их ограничении по критерию предметности.
Согласно оценке М. Фуко (см.), “дисциплина это принцип контроля над производством дискурса” В этом отношении Д. Г1. выполняет те же функции по отношению к дискурсу, что и “принцип комментария” (см. Комментарий) и “принцип автора” (см. Автор, “Смерть Автора”). Функции эти заключаются в обеспечении растворения какой бы то ни было возможности семантической новизны в повторяемости исходного смысла первоначального текста (см.). Тем не менее, в плане способов осуществления этих функций Д. П. противостоит как “принципу комментария” (ибо предполагает содержательное развитие текстовой семантики), так и “принципу автора” (ибо фундирован субъектной открытостью для социализации каждого в собственном ментальном пространстве).
Д. П. накладывает на дискурсивные практики ограничения предметного плана, ибо, во-первых, согласно его требованиям, любое вводимое в дискурсивный оборот положение “должно быть обращено к определенному плану объектов” (Фуко), и, во-вторых, Д. П. органично предполагает неукоснительное требование использовать концептуальные и технические средства вполне определенного типа” Так, в' рамках дискурсивных практик, характерных для медицины 19 в., широко применялись высказывания, основанные на использовании понятий функционального плана (типа “воспаление”), при полном исключении высказываний, основанных на использовании понятий субстанциального плана (типа “закупорка”), что объясняется ориентацией данной сферы знания на “определенную модель метафизики” [см. “Рождение клиники. Археология взглядов медика” (Фуко)].
Д. П. устанавливает для дискурса определенные “границы”, и инструментом этого ограничения дискурса выступает, как и в случае с комментарием или принципом автора, “игра интенсивностей”, формой которой в данном случае является “постоянная реактуализация правил” дискурсивной деятельности (Фуко). Все это позволило Фуко причислить Д. П. к жанру “правил дискурсивной полиции”
См. также: “Порядок дискурса” (Фуко).
понятие и регулятивный принцип, введенные в дисциплинарный оборот постмодернистской философии Ж. Деррида (см.) и постулирующие идею одновременной возможности-невозможности начала (всегда производного и вторичного). Будучи ориентирована на деконструктивное (см. Деконструкция) преодоление метафизических терминов “начало”, “первопричина”, “присутствие” — концепция Д. полагает конституирование начала как такового (читай: “присутствия” — А. Г.) неизбывно зависимым от процедуры все- гда-пред-данного замещения его иным началом. Д. есть “пространство повторения-замещения отсутствия” (Деррида). Разрывая и задерживая присутствие, подвергая его отсрочке и разделению, Д. таким образом выступает как операция различения (см. Differance), призванная в статусе “неразрешимости” раскрыть характер различия между началом и его “дополнением”
По-видимому, главную роль в данной схеме Деррида исполняет понятие “дополнение” В то же время, обязательной установкой языковых игр всей его философии выступает преодоление изначальной самонеполноты внешне самодостаточных терминов, понятий и явлений. Принцип Д. предполагает тем самым насущную необходимость осуществления самого-по-себе-дополняю- щего составного репертуара определенного различения, адресованного “самодостаточному” понятию “дополнение” восполняющему тем самым собственную неполноту. Д. являет собой в данном контексте нечто, предпосланное дополнению (естественно, не в строго бытийном плане): согласно Деррида, Д. “как структура” и есть “изначальное” То же, “что дополняется” по мысли Деррида, есть “ничто, поскольку как внешнее дополняется к некоторому полному присутствию”
Являясь новаторской моделью пара- дигмальной эволюции философии Другого (см.), концепция Д. сопряжена с идеями “DiffSrance” и следа (см.). В то же время — в отличие от последних Д. указывает не на необходимость отсылки к Другому, а на обязательность его дополнения. По Деррида, “описание этого дополнения обнаруживает в природе врожденный недостаток: природа должна быть завершена- дополнена образованием, чтобы в действительности стать тем, что она есть: правильное образование необходимо для человеческой природы, чтобы она могла проявиться в своей истинности. Логика дополнительности, таким образом, хотя и рассматривает природу как первичное условие, как полноту, которая существует с самого начала, но в то же время обнаруживает внутри природы врожденный недостаток или некое отсутствие, в результате чего образование... также становится существенным условием того, что оно дополняет”
В философии Деррида традиционно усматривают два взаимосвязанных смысла понятия и принципа Д. как одного означающего, существование которых обусловливается различными ракурсами сопряженных истолкований природы мира. Д. трактуется:
1) как “нечто”, что дополняется посредством “прибавки” “дополнения”, “сложения” пары принципов или понятий как самодостаточных целых: “Д. кумулирует и аккумулирует присутствие” (Деррида);
2) как то, что “до-полняет”, “доводит до полноты”, “восполняет недостаток”, “замещает место” Согласно Деррида, “дополнение еще и замещает. Оно прибавляется только для того, чтобы произвести замену. Оно вторгается и проникает в чье-то место: если оно что-то и дополняет, то это происходит как бы в пустоте. Являясь возмещающим и замещающим элементом, дополнение представляет собой заменитель, подчиненную инстанцию, которая занимает место. Как заменитель, оно не просто добавляется к позитивности присутствия, оно не производит никакого облегчения, его место обозначено в структуре пустотой” Принцип Д. тем самым конституирует структурную характеристику дополнения, согласно которой последнее есть нечто, существующее вне системы, за пределами системы; эта система же — для того, чтобы быть замещенным дополнением — должна быть чем-то иным, отличным по сравнению с ним.
Дополнение, по Деррида, не предшествует началу, а занимает место отсутствующего начала: а) когда будто бы “извне” некая полнота прибавляется к другой полноте; 6) когда осуществляется дополнение, замещение, занятие пустоты — место дополнения атрибутивно отмечается в структуре самого начала. С точки зрения Деррида, настоятельно необходимо “признать, что некоторое дополнение существует в самом начале”: начала — это всегда суть дополнения, возмещающие еще-более-начальное отсутствие полноты. “Начало” у Деррида неизбывно различено, инфицировано, артикулировано и “почато” При этом собственно дополнение в качестве “дополнения начала”, согласно Деррида, имманентно неполно, не соразмерно поставленной задаче, ибо оно нечто теряет в процессе занятия места и возмещения отсутствия. Природа дополнения, по мысли Деррида, амбивалентна: оно “избыточно” постольку, поскольку компенсирует недостаток, изъян начала; оно при этом и само нуждается в определенном “возмещении”
По логике Деррида, в рамках понимания Д. как своеобразного (очень условно. — А. Г.) “посредника” бессмысленно рассуждать о некоей тождественности начала и дополнения: данному началу требуется некоторое дополнение то.пько в целях некоторого дополнения иного начала и т. д. Порождение ощущения “именно той вещи, чье появление она все время задерживает” (Деррида) и обусловлено бесконечной отрой беспредельной цепочки дополнений-замещений.
— философское понятие, являющее собой персонально-субъектную артикуляцию феномена, ранее обозначенного классической традицией как “свое иное” (Г. Ф. Г. Гегель) и обретающее статус основополагающего в рамках философии эпохи постмодерна. Термин “Д.”, в частности, используется для осуществления концептуальной стратегии на “воскрешение субъекта” (см.). Данный интеллектуальный ход складывается на основе “коммуникационного поворота” в философской проблематике второй половины 20 в.
Фигура “Д.” становится фундаментальной структурой в современных попытках постмодернистской философии реконструировать понятие “субъект”, наиболее плодотворные результаты в этой области были получены Э. Левинасом (см.).
Согласно Левинасу, каждый из партнеров в системе коммуникации не только “является значащим для другого” но и “обусловлен другим”, и именно поэтому “каждый, кто говорит Я, адресуется к Другому” В рамках мировидения философии постмодернизма модус отношения терминов “субъект” и “Д.” по Левинасу, — это “метафизическое желание”, репрезентированное “в грамматическом звательном падеже” Результатом меж-персональной коммуникации выступает обретенное современной философией постмодернизма отношение “Я — Я”, найденное, по мысли Ж. Делёза (см.), “на дне Другого” По оценке же Ж. Деррида (см.), “фрагментарный человек” может быть собран только посредством концепта “Д.”.
По мысли В. Подороги (см.), Д. “это все то, что мы есть независимо от того, что мы думаем по поводу себя и других” Как отметил Ж. Лакан, бессознательное это “дискурс Другого” Д. по мысли Лакана, как интериоризация закона — “не вне разума, а внутри”
С открытием 3. Фрейдом “глубинного” человека, который присутствует в каждом из нас как бессознательный фактор в структуре Я, значимость тема- тизма “Д.” безмерно вырастает. Комментируя М. Фуко (см.), Делёз пишет: “Борьба за современную субъективность проходит через сопротивление двум нынешним формам субъекции (см.
Д. М.), одна из которых состоит в индивидуализации на основе принуждения властью, другая в привлечении каждой индивидуальности к известной и узнаваемой идентичности, зафиксированной раз и навсегда. Таким образом, борьба за субъективность представляет собой право на различие, вариацию и метаморфозу” и предполагает, что “субъект должен быть создаваем всякий раз как центральная точка сопротивле.- ния на основе складок, которые субъективируют знание и изгибают всякую власть” Вырабатывается новое отношение к себе — “индивидуальное руководство” (Делёз). Оно предполагает снятие оппозиции “Я Другой”, воздействие Я на Я посредством огораживания внешнего, “конституирования его в интерио- риальности вероятности или исключения” (Делёз), его удвоения. Двойником здесь, согласно Ю. Кристевой (см.), выступает самость, которая трансформируется как смещаемое удвоение Д. создание себя через движение “от одной идентичности к другой”
См. также: “Воскрешение субъекта”, Левинас, “Время и Другой” (Левинас), “Гуманизм другого человека” (Левинас).