Осень.
Широчайшим — в полмира — фронтом летят над нашей землёй птицы. Это — перелётные покидают родину на всю зиму.
Хотел бы я быть главнокомандующим всеми этими бесчисленными стаями! Я бы кликнул клич всем нашим школьникам и дошкольникам. Мы целиком ловили бы стаи, — есть теперь такие ловушки, — и каждой перелётной, от ласточки до лебедя и журавля, надевали бы на ножку скатанное в трубочку посланьице — как это делают с почтовыми голубями. И всех отпускали бы на волю: лети, куда тебе положено!
Думают, что птицы улетают от нас зимовать на юг. Это неверно.
Осенью перелётные летят от нас по всем направлениям: на юг, на восток, на запад и даже на север, — кому куда надо.
На южном берегу Белого моря мой сын надел алюминиевое колечко на ножку птенцу тоненькой морской ласточки — полярной крачки. В конце лета эти птицы собрались в стаи и полетели прямо на север: в Баренцево море, в Ледовитый океан. Свернули на запад — в Атлантический океан — и на юг. Пролетели вдоль берегов Европы и Африки до мыса Доброй Надежды. Там повернули на восток, перелетели океан Индийский — до берегов Австралии, до Великого океана.
Через полгода окольцованная сыном молодая морская ласточка была поймана на берегу Австралии — за 24 тысячи километров от родного гнезда. А к началу следующего лета её стая опять была на родине — на южном берегу Белого моря.
Есть птицы, которые у нас из-под Ленинграда отлетают осенью на восток и, перелетев Волгу, Урал, всю Среднюю Азию, — проводят зиму в Афганистане, Индии, Китае. Многие наши водоплавающие — утки, чайки — из-под Москвы и Ленинграда летят зимовать на западе: в Скандинавии, Франции, Англии. Многие певчие, хищные, голенастые журавли и аисты пересекают Чёрное море и Средиземное, отдыхают в Северной или Южной Африке. А сибиряки крылатые — морские ласточки, кулики, казарки — отваживаются перелетать даже Великий океан — и зимуют в Америке.
Летят перелётные, летят над мирными нашими полями, конца-края которым не видно; над неоглядными и с высоты птичьего полёта степями, где прямыми ниточками протянулись ряды саженцев — защита от смертоносных суховеев; над гигантской сетью орошающих пустыню каналов и над реками, движущими турбины электростанций неслыханной мощности; над морями в дымках грузовых и пассажирских пароходов; над горами, где возводятся обсерватории. Летят, летят, — и несут на себе драгоценные посланьица во все страны мира, всем народам.
И все народы мира, заслоняя руками глаза от яркого солнца, всматриваются в летящие с севера стаи, вслушиваются в их голоса.
Громкоголосые журавли и лебеди трубят им из поднебесья:
— Кру-рру! Почта из СССР! Почта из СССР! Кру-рру!
Ласковые ласточки, залетая под кровли, щебечут людям на ушко:
— Почта из СССР! Почта из СССР! Прочтите, прочтите!
Никакая пограничная стража, никакие войска и полиция не остановят наших крылатых посланцев, — и им не откажешь в визе.
Будут люди во всех странах ловить перелётных, будут разворачивать трубочки и читать:
Клянёмся вражду между стран уничтожить.
Жить в мире со всеми клянитесь вы тоже.
Да здравствует дружба, да сгинет война
На вечные времена!
Минует зима, заиграет солнце, — и весёлым прибоем хлынут на родину бесчисленные стаи перелётных. Опять начнут школьники и дошкольники ловить птиц и у всех у них — от журавля до ласточки — снимать с ножки ответ:
«Клянемся!» — И подпись на всех языках.
В детстве поэт не слыхал соловья, — не посчастливилось. Слышал только, как народ прославлял его пенье. И стал петь соловья. А заодно и розы.
Соловей и розы приносят радость. Радость приносит успех и славу. Слава приносит деньги.
Под старость поэт разбогател. Купил себе дачу с садом из роз.
Пришла весна. В кустах защёлкал соловей. Засвистало, запело множество других птиц. Поэту это не понравилось. Он подумал: «В саду поэта, всю жизнь поющего одного соловья, — и должен жить один соловей. Другим птицам с их жалким щебетаньем и чириканьем не место в моем саду».
В особенности одна птичка ему досаждала. Подойдёт поэт к кусту понюхать розу — она скрипеть. Скрипит и скрипит раздражающим дверным скрипом.
— Миленькая, — сказал поэт. — Ты оскорбляешь мой музыкальный слух. Ты мешаешь мне наслаждаться ароматом роз. Я выселю тебя из моего сада.
Поэт раздвинул куст и там — у самой земли — увидал простое травяное гнездо с пятью яичками земляного цвета.
Он осторожно отделил гнездо от веток — и унёс его в лес, далеко за ограду своего сада. Невзрачная птичка всё время летела за ним и жалобно стонала скрипучим голосом.
— Вот, — сказал поэт, опуская гнездо на землю в лесной чаще. — Живи здесь. Мы вполне можем обойтись друг без друга, миленькая.
И вернулся к себе на дачу.
Вечером он удобно уселся в шезлонг у себя на террасе и приготовился, как всегда, слушать соловья.
Но соловей не запел.
И вот беда: никогда уже больше не пел соловей в розовом саду поэта.
Оказалось — поэт сам, своими руками выселил соловья из своего сада: ведь та невзрачная птичка, что так неприятно скрипела у своего гнезда с яичками земляного цвета, и была — соловей. У своего гнезда, в тревоге за своих птенчиков соловей не поёт, не щёлкает, не рассыпается лирными трелями, а стонет неприятным дверным скрипом.
Народ знает это — и сложил загадку:
«Не в избе, не на улице — соловьиное гнёздышко».
Значит, дверь скрипит. Скрипит, как соловей у гнезда.
Но откуда же было знать об этом поэту?
Очень, очень я люблю птиц.
Сдаётся мне, жить на нашей зелёной планете без птиц было бы ох как скучно! Как веселит глаз дивная расцветка их оперения! Как радует слух их чудесное пение! И как дух поднимает их лёгкий, свободный полёт! А волшебное их искусство гнездостроения «без рук, без топорёнка»! А голубые, белые, розовые в разноцветных крапинках их яички, сквозь тонкую скорлупку которых просвечивает маленькая нежная жизнь!
Изумляет меня, почему люди обращают так мало внимания на птиц? Лишают себя такого множества тонких наслаждений, теряют столько прекрасных радостей! Особенно — горожане.
В деревнях-то народ, искони присматривается к птицам. Частенько и прозвища даёт людям птичьи. Фамилии дают птичьи. Сколько у нас Орловых, Соколовых, Петуховых, Курочкиных, Куликовых, Лебедевых, Гусевых, Уточкиных, Голубевых, Ворониных, Сорокиных, Галкиных, Сойкиных, Грачёвых, Журавлёвых, Воробьёвых, Соловьёвых, Кукушкиных, Дроздовых, — да разве перечислишь всех!
Иной носит птичью фамилию, а сам всю жизнь даже не полюбопытствует, от какой птицы пошла его фамилия, как эта птица живет, хороша ли, чем кормится? Стыдно прямо!
Птиц много разных. В одном нашем Союзе живёт их без малого тысяча видов, а во всём мире — тысяч десять.
Стал я как-то прикидывать в уме, какие самые интересные из них: самая большая и самая малюсенькая, самая красивая и самая сладкоголосая, самая быстролетная, самая искусная в гнездостроении, самая полезная и самая вредная, самая милая, самая смешная.
Самая большая на свете была птица моа: в два человеческих роста высотой. Жила в Австралии. Истребили её люди. И теперь птицы ростом больше африканского страуса нет. И нет мельче южноамериканских птичек — колибри. Есть среди них пичуги со шмеля.
А у нас?
А у нас в Союзе самые крохотные пташки — королёк да крапивник. Побольше, конечно, колибри, но тоже меньше стрекозы. Королёк — зеленоватенький с оранжевым как пламечко хохолком. Крапивник коричневенький, хвостик торчком, а голос — сила! Вот их две — самых маленьких птички у нас.
А самая большая? Да ведь как считать, как мерить! По высоте, пожалуй, долговязый белый журавль — стерх. По дородности — лебедь или дрофа. В размахе крыльев — грифы и орлы. Очень крупные всё птицы, не знаешь, какую поставить на первое место.
Дальше ещё хуже.
Стал думать, кто у нас самый лучший летун? Стриж? Сокол? Слов нет — быстры! А ласточки? Да ведь они так ловки в воздухе, что ловят невидимых нашему глазу мошек и пьют на лету воду, проносясь над рекой, — и крылышек не замочат! А орлы, а грифы? Те могут часами кружить в воздухе, чуть покачивая широкими крыльями!
А золотистая ржанка? Родившись у нас где-нибудь на Новой Земле, через какие-нибудь три месяца отправляется она в воздушное путешествие через весь Азиатский материк и совершает беспосадочный перелёт над всем Великим океаном, стремясь к своим зимовкам в Америке! Кому отдать предпочтение, кого из этих птиц назвать самым лучшим летуном?
Стал раздумывать насчёт мастеров строить гнёзда — и совсем растерялся. Вспомнишь иволгино гнездо, — верх искусства! Висит в воздухе лёгкая люлечка из травинок, гибких стебельков, берёзовой кожурки; в развилке ветки подвешена высоко над землей, — просто загляденье!
Ласточкино гнездо посмотришь — тоже удивленье: до чего ловко слеплено из земли и глинки где-нибудь на скале над пропастью! А певчего дрозда гнездо! Глубокая чаша, внутри из удивительного цемента: древесной трухи и собственной слюнки! А у ремеза-синички! Настоящий сказочный теремок: рукавичка из растительного пуха к тростнику подвешена!
Ну, а самая милая и самая смешная из наших птиц?
Поглядишь на парочку самых простых галок: как они милы, как друг за другом ухаживают. Или как голубь с голубкой целуются-милуются. Или снегирушка-милушка, когда сидит на ветке и, весь напыжась, напевает себе под нос мелодичную свою песенку. Так волной и заливает сердце тёплая к ним нежность.
«Ужасти, какой смешной! — хохотала, помнится, деревенская девчурка, рассматривая только что выскочившего из яйца бекасёнка. — Сам — моточек ниток, а нос будто спица».
И правда: очень смешны, на наш взгляд, некоторые птицы: у одной нос в небо глядит, у другой — в землю, у третьей — вбок, у четвёртой верх и вниз перекрещен, у пятой — ноги ходулями, у шестой — хвост разводами. И разве не смешон знаменитый «гадкий утёнок» — такой несуразный на земле, — пока он не вырос в прекрасного белого лебедя? Выбирай, кто самый смешной?
А самая красивая из птиц? Они все прекрасны — от скромно одетых самочек до самых эффектно разукрашенных самцов. Ахнешь при виде семицветного наряда маленького зимородка или когда в свежей зелени берёзы увидишь вдруг златогрудую с чёрными крыльями иволгу. Не налюбуешься на лирохвостого алобрового тетерева-косача, на гордую осанку серпокрылого сокола-сапсана. Не оторвёшь глаз от серебристых чаек над синим морем, под синим небом. А вспыхивающее под ярким солнцем разноцветное пламя наших жар-птиц — фазанов! Какая красота!
А певуны!
На весь мир знаменит «певец любви, певец своей печали» — соловей. А кто любит утренние светлорадостные песни, для тех «певец полей — жаворонок звонкий». К слову сказать: мне ещё больше, чем полевой, по душе жаворонок лесной — юлка. Весной поёт он не только утром, но и все белые ночи напролёт, и голос у него — чистая флейта!
Да и все птичьи песни — голоса самой красавицы весны — так сладостно волнуют душу. Первым — даже в городе, ещё при полном снеге — зазвенит бубенчик синицы. И не успеет заневеститься, покрыться листвой лес, — звонким жемчугом рассыплется в нём солнечная песенка зяблика. И покажется тебе, что и всю-то жизнь живёшь ради такого вот ясного весеннего утра, когда вдруг «из страны блаженной, незнакомой, дальней» послышится пенье петуха — самого простого деревенского певуна! А какое множество прекрасных певцов в лесу, в лугах, в кустах у речек, — и как немногих из них мы узнаём, умеем назвать, даже если сами носим фамилию в их честь!
И наконец, какая самая полезная и какая самая вредная из всех наших птиц?
Тонкоклювые скворцы, синицы, мухоловки, пеночки и многие, многие другие певчие птицы ведут неустанную войну с полчищами насекомых, крючконосые хищники — с мышами, сусликами и другими вредителями полей. Польза нам от них неизмерима. Не будь на свете птиц, грызуны и насекомые уничтожили бы все леса, все поля, все огороды. Скворцы, грачи, чайки собирают свою добычу прямо с земли; синицы, поползни, дятлы — на деревьях; мухоловки, стрижи, ласточки — в воздухе. Кому отдать предпочтение?
А вред от птиц? Ну, про это уж прямо неумно спрашивать! Где-нибудь на просяных полях или на конопляных полосах простой воробей — враг человеку, способный уничтожить осенью добрую треть урожая.
Но сколько же пользы он приносит всё лето, сам поедая и таская своим птенцам огородных гусениц. И даже сам крылатый волк — большой ястреб-тетеревятник — свирепый истребитель дичи и зайцев — в то же самое время и благодетель наш. Там, где его уничтожат, тетерева, куропатки, зайцы заболевают и быстро вырождаются. Ведь в страшные когти его попадают, прежде всего, все слабые, вялые, нежизнеспособные птицы и зверьки. Поедая слабых, грозный хищник способствует процветанию породы. Зная это, кто всерьёз назовёт его вредителем?
Думал я, думал — и понял, что никаких самых среди птиц нет.
Нет по той простой причине, что каждая птица самая-самая. Каждая из них — маленькое совершенство своего рода на нашей зелёной планете.
Как рассказать о нашей северной зиме южанам, в жизни не испытавшим мороза, снега?
Речь пойдёт, конечно, не о московской или ленинградской зиме. Сдаётся мне, — зимы во всех огромных городах мира в общем похожи друг на друга. Погода в них уже почти уничтожена людьми. А что такое зима, как не погода прежде всего? Не всё ли равно горожанам, падает ли на них с неба сухая, кристаллическая или мокрая вода, — брать ли зонтик или надеть шубу, выходя на улицу? Всё равно так же быстро дворники и очистительные машины приведут в порядок тротуары, так же будут сновать по улицам автомобили. На севере разве только реки замёрзнут, речные трамваи — пароходики — ходить перестанут. Но общий порядок городской жизни, темпы её от этого не изменятся.
Другое дело — зима в лесу, в деревне, вдали от города. Северной нашей зимой там весь уклад жизни резко меняется. Но тут надо оговориться: так велика наша страна, что в разных её частях и зимы очень разные. На севере — жестокая арктическая ночь-зима; в средней, таёжной полосе — умеренный холод; на юге, в субтропиках — лёгкая, редкоснежная зима.
Мы попытаемся рассказать о лесной, таежной нашей зиме. В помощь себе возьмём четырёх помощников из числа коренных старожилов леса, жизнь которых непосредственно зависит от превратностей зимы. Посмотрим, что делают в зимнюю пору могучий медведь — «хозяин леса», так называет его наш народ, и самый крошечный у нас зверёк, меньше всякой мыши — землеройка-малютка; самая большая в лесу птица — бородатый петух — глухарь и малюсенькая певчая птица — подкоренничек.
Ветры-листодёры сорвали последние отрепья с лиственных деревьев. Во всех деревьях прекратилось движение сока — снизу вверх и сверху вниз; загустел сок. Все деревья замерли: не растут больше, только сонно дышат. Ели и сосны крепко зажали в кулачки-шишки самое дорогое для них на свете — свои семена. Лес приготовился к встрече зимы.
Вовремя приготовил себе зимнюю спальню медведь. В песчаную яму на крутом холме под корнями вывороченной бурей ели натаскал косолапый елового лапника. Это — постель. Надкусил растущие рядом с ямой елушки — и они шатром прикрыли вершинками тайное убежище.
По-разному приходит к нам зима. Бывает — стаёт в одну ночь. С вечера ещё осень. Утром проснулся — зима, бело кругом. А бывает, — долго, по народному выражению, разъезжает осень на пегой кобылке: то чёрная земля, то побелеет от снега, то опять слякоть, кое-где только белые пятна.
Но вот однажды вечером хозяин леса неприметно пробрался — ещё по черностопу — к своей берлоге. Залез в неё и обернулся носом к пятé: к своему следу, которым заходил в берлогу. И не успел заснуть, как повалил снег. Прикрыл медвежий след. Прикрыл сломанные елушки. И больше уже не растаял: началась зима. Медведь заснул.
И как только старый ведун узнал, что пора? Ведь сколько времени бродил по лесу, ел ягоды, выкапывал ему одному ведомые коренья. Не раз встречал лосиху с лосёнком — и не тронул их. Нельзя ему перед сном мясного, совсем травоядным стал. Не раз выпадал и таял снег. Медведь не подходил к берлоге. А залез — и зима.
Спит медведь. А землеройке-малютке не до сна. Прожорливая ночная хищница, она целыми ночами охотится и ест. И ей хорошо, что ночи теперь с каждым днём всё длиннее и длиннее: больше времени для охоты. Чем холодней становится, тем больше надо дров для своей печурочки — желудка, больше еды. И носатенькая хищница всю ночь в движении. Растительная пища её не интересует, только — животные. Роясь под землёй, находит она себе личинок, мягкотелых улиток, хрустящих на зубах жирных жуков.
Малютка поистине гроза для всех, кто сам невелик ростом. Вот она зачуяла мышь в норке. Подняла свой хоботок, принюхалась — маленькие, как булавочные головки, глазки её подслеповаты, — подкралась и неожиданно — прыг мыши на спину, как рысь на оленя. Лесная мышь гораздо больше ростом землеройки и сильней её. Но малютка проворней: она уже вонзила свои острые зубки в мозжечок жертве — и мышь мертва.
Чуть свет, шумя широкими крыльями, сорвался с ветки глухарь. Спланировав, бесшумно приземлился на лесной дороге, вчера только проложенной огромным бульдозером. Огляделся. Раскопал снег лапами. Поклевал, заглотал с пятóк мелких камешков. Полетел на песчаный холм, где над лесом возвышаются большие сосны. Брякнулся на толстую ветку. Сложил крылья, окинул взглядом подступы к холму: с высоты далеко видно, — ни один охотник не подтаится. И спокойно принялся срывать хвою.
Колкие сосновые иголки — грубая, жёсткая, но зато какая витаминная пища. Только её одну будет употреблять глухарь всю зиму. Маленькие жернова — проглоченные камешки — перетрут её в желудке. Целый день сидит глухарь на сосне. Отдыхает — и снова срывает хвою. А к ночи летит прятаться на избранную им огромную ель: густое, тёмное дерево это хорошо скрывает от злых глаз даже такую большую птицу.
А весёлый подкоренничек весь короткий зимний день шмыгал по кустам, собирал на нижних ветках да на пнях всякую мелкую живность: попрятавшихся в щели паучков, личинок, сороконожек, куколок бабочек. Он уже приготовил себе уютный зимний домик в пустом, защищённом от всех ветров пеньке. Гнездо из мха, с круглым входом из тонких, гибких корешков и целой периной пуха и пёрышек внутри. Летний домишко, где он с женой вывел семерых детишек, чуть не сорвало ветром с куста. Весь день подкоренничек хлопочет, очищает лес от злых насекомышей, а долгую ночь спит в тёплом, надёжном убежище.
Спит медведь. И кто его знает, какие снятся ему сны!
А дни всё короче, ночи всё протяжней. Скучная туча обволокла всё небо, однообразно серая. И так низко над лесом, что кажется — налегла брюхом на вершины деревьев. Редко, очень редко теперь выглядывает солнышко.
Всё так же глухарь проводит день на соснах, глотает хвою и, набив ею зоб, летит переваривать ее на тёмную, мохнатую свою ель.
Всё так же землеройка-малютка разыскивает насекомых под землёй ночью, подкоренничек — в кустах днём.
И вот предел темноте: минует самый короткий день в году, совершается солнцеворот.
«Солнце на лето, зима — на мороз», — говорит народ. И уверяет, что в этот день медведь в берлоге поворачивается на другой бок. Однако проверить это, слазав в берлогу, охотников не находится.
А зима — это верно — всё круче на мороз.
Ветрá всё реже, будто и они застыли; крупные хлопья снега, качаясь, медленно опускаются с неба на деревья, ветки в пушистом инее. Всё выше сугроб на сломленных у ямы елушках. Но в сугробе круглая дырка — прóдух. Тут чело — лоб — берлоги. Медведь спит лёжа головой к выходу. Глаза его закрыты, — зачем они ему во сне? А носом он дышит — и нос его продолжает чуять: не приближается ли опасность?.. От жаркого дыхания зверя перед ним дыра в сугробе — и тает снег на елушках.
Тепло медведю под высоким сугробом, не пропускающим мороз. И почему бы, на самом деле, его медвежьей памяти не повторить ему в снах то, что приключилось с ним прошлой зимой?
А было с ним вот что.
Случайно наткнулся на его берлогу колхозничек. И сам чуть не до смерти перепугался, и медведя со сна напугал так, что тот выскочил и со всех ног — наутёк.
Другой берлоги медведь себе среди зимы не нашёл: ведь всё засыпано снегом. И пришлось ему остаться шатуном: шататься весь остаток зимы по лесу, добывать себе, как землеройка, мяса, а спал прямо на снегу, на слухý, как говорят охотники. Много тогда повидал.
Раз вышел на опушку леса к самой деревне. Батюшки, как человеческие-то детёныши зиме, оказывается, рады! Одни на салазках, другие на лыжах с горок скатываются, третьи по чистому льду речки на каких-то железках скользят. Крик, хохот, — веселье! Да и взрослые — ни один в своей берлоге не спит. Проложили себе по снегу новые дороги — прямо лесом, через замёрзшие болота. Ездят по ним с песнями на широких санях — рóзвальнях, да и на машинах тоже. Весь лес бензином провонял!
Есть что вспомнить медведю во сне.
Сонно теплится жизнь озими — вечнозелёных растеньиц, оставшихся зимовать под снегом — на дне холодного сухого моря. Но здесь было гораздо теплее, чем на поверхности снега. Когда в воздухе термометр показывал минус 30 градусов по Цельсию, на почве ртуть поднималась иногда выше даже красной черты 0–0. Землеройка-малютка перешла жить в кучу преющих под снегом листьев. Там она — сытая — завела себе детей в пору самых жестоких морозов. В норке, на мягкой подстилке копошилось с десяток крошечных, как жучки, голеньких сосунков, — и из отверстия норки шёл лёгкий парок.
Подкоренничек хоть и не собирался заводить себе маленьких — где возьмёшь еды для них среди зимы! — но сам тоже весело жил в эту пору. Плотное перо хорошо защищало его от холода. Выдался наконец один ясный, с высоким голубым небом и низким солнышком на нём январский денёк. Подкоренничек сейчас же вспорхнул на зелёный пальчик небольшой ёлочки — и разразился такой задорной, громкой песенкой, что всем на целый километр кругом показалось, что вдруг пришла весна. И откуда у крохи такой сильный голос?
Подкоренничек пел во всю глотку, захлёбываясь от восторга, от необычайной красоты вдруг вспыхнувшего под солнцем зимнего леса.
Запылали златоверхие терема огромных елей, тепло зарозовели белые стволы берёз, засеребрились осины; загорелые сосны стали оранжевыми. Весь заснеженный лес солнце превратило вдруг в какой-то сказочный, волшебный град со множеством домов, пристроек, воздушных ходов-переходов, арок, галерей. Солнце превратило малую снежинку в лучистую звёздочку, зажгло кухтý — лежащий на ветвях пышный снег — бесчисленными искорками всех цветов, играло ими, сверкая. Как же было не петь от радости крошечному — ростом с сосновую шишку, — востроносенькому, весёлому подкоренничку — крохе с такой горячей кровью, что ему никакие морозы не страшны!
Трескучие морозы, говорит народ. И верно: то тут, то там раздаётся в лесу резкий треск — как при ружейной перестрелке. Это лопаются от мороза деревья. Не всюду одинаково обезводили они себя на зиму. В тех слоях под корой и пробковой поддёвкой, где остался у них сок, он превращается в лёд и — расширяясь — рвёт тело дерева. На их стволах остаются морозобоины — глубокие раны зимы.
Но всего хуже, когда после трескучих морозов внезапно отступит зима на день-другой, станет оттепель, снег начнёт таять, — а там вдруг опять ударит мороз. Тут многим лесным старожилам — смерть.
В оттепель разрыхлится снег, станет пропускать сквозь себя воздух и талую воду. Ночью вернувшийся мороз просочившуюся вниз воду превратит в лёд, — как железом скуёт землю. И конечно: погибли в замёрзшей куче листьев голые сосунки землеройки. Сама она спаслась только тем, что вовремя перебралась на крутой склон песчаного холма: по нему талая вода скатывается, и под снегом тут всегда сухо.
Подкоренничку и злая для других оттепель — радость. Тепло — и он поёт. И старый ведун-медведь спит себе спокойно: знал, где выбрать себе место для сна… В крутые зимы он ложится в низинках, чуть не в болотах, а в зимы сиротские, как их называет народ, с частыми оттепелями, — повыше, на склоне холма.
Спит медведь.
А света всё прибывает, и всё скорей, скорей. Но всё скуднеет запас жира у засонь, кончается продовольствие в норах и норках у запасливых хозяев.
Кончились трескучие морозы, — пришла новая беда: «Вьюги да метели под февраль полетели», — говорит народ.
Куда девались волшебные терема солнечного январского леса, зачарованная его тишина! Свирепый ветер со свистом срывает с ветвей снег, белыми облачками шрапнели рвётся в воздухе кухта и — распылённая — оставляет на девственной пелене земли тысячи щербинок от сорванных ветром сухих хвоинок, кусочков коры. И после свирепой метели опять, как в начале зимы, голые, не прикрытые снегом стоят лиственные деревья — и только тёмные, густые ели творят таинственную глубину дремучего леса.
Всё ту же скучную жизнь ведёт глухарь, с ели на сосну — и обратно на ель.
Всё так же шуршит под снегом, охотится ночами землеройка.
Поёт при солнце и прячется от вьюги в тёплом гнездышке бойкий подкоренничек.
Спит медведь.
Но что это вдруг с глухарём? На розовой утренней зорьке слетает он на землю — и молча печатает лапами, чертит могучими крыльями на снегу, на крепком утреннем насте какие-то таинственные знаки.
Да ведь это он — первый в лесу! — призывает весну.
Всё чаще выглядывает солнце. Всё глубже уходит в размокшую землю землеройка-малютка. Всё жизнерадостней поёт кроха-подкоренничек.
А медведь?
Впервые за всю зиму проснулся хозяин леса. Ещё бы: струйка холодной воды подмочила ему штаны! Если так будет продолжаться, — придётся встать.
Вот тут-то и будет конец зиме.
Конец февраля.
Величественный Корабль зимы дал течь. Чуть заметную, правда, пока, — но ведь начинается всегда с малого.
Глянь в окошко: там ещё мчится Корабль на всех парусах своих снегопадов, раздутых позёмкой, метелью, пургой. В деревнях поют:
Пургагира, пургагира, пургагира, пургага!
Как задула пургагира все крутые берега…
И в городе слышно эхо бессмертного певца непомерной стужи нашей мятежной зимы:
По улицам метель метёт,
Свивается, шатается.
Мне кто-то руку подаёт
И кто-то улыбается.
Ведёт — и вижу: глубина,
Гранитом тёмным сжатая.
Течёт она, поёт она,
Зовёт она, проклятая[17].
А утром поднимается солнце на бледно-голубое небо, — тишина, помина нет о вьюге, — паруса спущены. Корабль лёг в дрейф.
Течь обнаружилась на самом дне корабля. Текут струйки, сбегаются в ручеёк. Но маленького голоса его ещё не услышишь у себя под ногами: земля сразу впитывает воду.
С каждым днём всё ласковее солнце. Неприметно рушит оно белую палубу, — рыхлеет, ноздрится снег.
Ночами мороз надраивает палубу до блеска, кроет льдистым настом. Плохо приходится пассажирам, спящим в уютных каютах: тетеревам, куропаткам, рябчикам. Утром проснутся, а над головой — ледяная крыша. Жди, пока выпустят на палубу.
Ещё хуже приходится лосям, оленям, косулям: их крепкие копыта пробивают палубу, — и стекло наста в кровь ранит им ноги.
Тяжёлая снежная навись гнёт долу мачты и реи деревьев. Голубые матросики — белки, прыгая по реям, с шелестом роняют снег на головы безоружным, только что сбросившим рога оленям.
Но самое чудо свершается невидно, неслышно — тайно — в трюме. Там в лютые морозы появляются на свет крошечные — с крольчат — медвежатки. Медведицы-матери, сами не евшие с осени, кормят их своим молоком. Их серебристый сон в берлоге, под снегом продолжается — до весны.
Вновь летит, летит, летит,
Звенит, и снег крутит, крутит,
Налетает вихрь
Снежных искр…
Вихрь срывает с деревьев кухту — и в воздухе бесшумные взрывы, тающие облачка. И вновь Пурхан, — без пол кафтан, без пуговиц, — надул паруса — и мчит сумасшедший Корабль, корабль-призрак сквозь бурную лунную ночь. В такие ночи жутко ухают желтоглазые филины и волки справляют свои кровавые свадьбы.
Промчались неистовые тучи. Зажглась за лесом холодная палевая зорька — и с высокой мачты слетел на обледеневшую палубу грузный лесной петух — глухарь. Тёмный, бородатый, он смахивает на капитана пиратского корабля.
Он расхаживает по палубе, вдавливая в неё свои тяжёлые следы, и в полном молчанье чертит на насте судорожно приспущенными крыльями таинственные знаки: куда путь держать кораблю.
Не пройдёт и месяца, — он заскрежещет на утренней зорьке свою скрипучую песенку, первую песню леса — весне.
Слышу — сквозь дрёму: удар — и дробный раскат в небе.
Открыл глаза: падают первые тяжёлые капли. И вдруг хлынул весёлый ливень. Тёплый, ласковый, долгожданный. Льёт и льёт, блеском слепя в лучах уже выглянувшего из облака солнца. И вот смолк.
Прохладная длинная капля упала мне за шиворот с крыши шалашки, бежит по хребту, щекочет.
Чую запах сырой земли, тонкий аромат влажной зелени.
Беру в рот клейкий листочек, сорванный с берёзовой ветки, — на губах нежная-нежная — как лепет ребёнка — ласка листочка, во рту — вкус сладчайшей горечи начинающейся жизни.
Всеми своими чувствами, всей душой ощущаю весну — зарю любви — влюблённость.
Опять застилает сознание светлый туман дремоты…
Вдруг — и совсем близко! — шум: лопот крыльев, всплеск воды. Сквозь редкую ещё листву кустов вижу: тетеревятник напал на крякóвого селезня.
Хищные когти вонзились в спину, но железный клюв не успел ударить в темя: селезень нырнул. Ястребу пришлось отпустить его, чтобы самому не уйти под воду. Он взлетел — и скрылся за прибрежными деревьями. Я не успел даже выстрелить в него.
Селезень вынырнул, дал два кружка по воде, осматриваясь, и тут же — перед самой моей шалашкой — стал крыльями накидывать себе на спину воду: промывал полученные раны.
Я был свидетелем «покушения с негодными средствами». Тетеревятник небольшой: самец. Самка в полтора раза крупней его, — и то не всякая весной возьмёт крякóвого селезня. В эту пору года он весь сбитой, сплошные мышцы, — совсем не то что осенний жирный увалень.
Силён.
Люблю сидеть в шалашке у воды. Чего-чего тут не увидишь, сам оставаясь невидимым, — каких только сценок из жизни, так непохожей на нашу и так смешно на неё похожей! Сиди себе как в ложе — и смотри. И раздумывай над тем, чтó увидел. Времени хватит.
Вот — нападение ястреба. Очень и очень стóит над этим подумать. Глядишь — и откроется тебе что-нибудь в жизни.
Смотри-ка — какие франты весной эти селезни! У них ведь не как у нас: пестро и шикарно одеваются самцы, а самочки — очень скромно. Вот хоть этот крыжень — кряковый селезень. Почти чёрная голова на солнце отливает ярко-зелёным, на шее — белое ожерелье, грудь и бока — светлые, в тончайших волнистых полосках, на хвосте — завитушки, на крыльях — по ясному зеркальцу с лиловым металлическим блеском, — хоть сам смотрись, любуйся на себя — такого расписного красавца! Всё в нём ярко; в такое весеннее утро на сто шагов он приметен.
А может, этого-то селезню и надо, — чтобы подальше его видно было? Издали увидит его уточка, — глядишь, с одного взгляда и влюбится. Увидит с воздуха соперник, — тот в сторону: место занято! Приметит из засады ястреб, — чёрт с ним! Ястреба берут вялых, неповоротливых птиц. А попробуй напасть на такого молодца, полного сил и здоровья!
Этот вот селезнь — мой знакомый. Я не раз видел, как лихо он дрался с соперниками. А сейчас был свидетелем, как он ловко избавился от тетеревятника. В какой-то драчке у него сломано перо на левом крыле — и стоит торчком. По этому признаку я его и узнáю всюду.
А сейчас он прилетел на свидание со своей дамой сердца. Она — моя подсадная утка, Валюшка, вольноотпущенница. Выведет детей, — всё равно ко мне вернётся и их приведёт. А здесь — на воле — её жених охраняет.
Принято думать, что селезни — отчаянные донжуаны, что они покоряют всех уток подряд и идут на зов любой из них. Что это так, показывает охота с подсадной уткой: сколько великолепных кавалеров, явившихся на страстный зов коварной рабыни человека, перестреляет за весну охотник!
Так-то оно так, да не так-то просто… Ранней весной все селезни действительно женихаются со всеми утками. Но скоро образуются пары. Селезень охраняет свою подружку. Издали заметив соперника, он взвивается в воздух, — и плохо придётся чужаку, если тот сейчас же не обратится в поспешное бегство. Побеждает всегда влюблённый.
Но вот наконец и моя Валюшка. Как всегда, она незаметно выскользнула из кочек и поплыла по тихой глади озерка, оставляя за собой расходящиеся усики волны. Селезень сейчас же бросился догонять её, забыв о своих ранах.
И тут произошла насмешившая меня сценка.
На другом конце озерка плавала маленькая уточка-чирушка. Откуда ни возьмись рядом с ней с разлёту плюхнулся селезнёк. Кряковый селезень сейчас же на крыло и — со злым шипением — к нему. Маленький не выдержал, конечно, атаки такого силача, не стал ждать трёпки и, бросив свою даму, — скорей в траву. Селезень не успел даже сообразить, куда он делся, и недоуменно крутил головой. А в это время чирёнок выскочил из кустов — и тягу со всех крыл! Кряковый — грудь колесом — вернулся к Валюшке.
Смешно, право! Ведь чирёнок ему никакой не соперник. Но ведь тоже франт невыносимый — красавчик чирок-свистунок. По бокам головы и у шеи великолепные ржавые полосы, на крыльях — зеркальца отливают изумрудом. А ростом — вдвое меньше крякового. И не стыдно маленьких обижать?
Что делать: ревность слепа! Она не очень-то и у нас разбирается, есть ли причины ревновать. Чего же требовать от уток?
Время близилось к полудню. Моя подсадная, накувыркавшись головой под воду, задремала на воде под охраной верного своего защитника.
Я раздвинул ветки шалашки. Селезень кинул на меня испуганный взгляд, стремительно подплыл к утке и толкнул её под бок.
Валюшка подняла голову, равнодушно глянула на меня — и осталась на месте.
Селезень долго не мог успокоиться. Он тревожно плавал взад и вперёд, то хотел вспорхнуть, то спрятаться между кочек, — но каждый раз его удерживал взгляд на беззащитную подругу. Такова уж непреодолимая, даже перед лицом смертельной опасности, притягательная вязь влюблённости.
Прошло минут десять — долгое-долгое время на часах утиной жизни. Я сидел неподвижно.
Селезень наконец успокоился. То ли решил, что я человек неодушевлённый: верно, не раз ему приходилось видеть статуи у прудов в парках, — то ли махнул крылом: «Будь что будет! Вдвоём и смерть красна!» Он последовал примеру подружки: подвернул голову под крыло — и заснул.
И сейчас же Валюшка выпростала свой нос из перьев, взглянула на него, взглянула на меня, и — вот честное слово! — мне показалось, что она улыбается! Я так и знал, что она преспокойно его надувает и только и ждёт, когда он погрузится в сон. Тихонько-тихонько отплыла — и исчезла на берегу между кочек.
Там — я-то знал! — у неё было гнездо. И не могла же она привести к своему тайному жилищу эдакого ярко разодетого франта, обращающего на себя всеобщее внимание! Заметят его хищники — и рядом гнездо найдут.
Селезень спал не больше трёх минут.
Но когда он поднял голову и стал искать глазами подругу, — от неё и след простыл.
Прошло с неделю.
Однажды я опять с ночи залез в свою шалашку.
Заливались и щёлкали в кустах соловьи. Густо свистала в камышах болотная курочка. Лицо мне ласкал тёплый утренний бриз. Я с наслаждением хрупал захваченную с огорода редиску; она покусывала язык. Вдыхал в себя запахи озерка и обступившего его леса.
Когда рассвело, я с удивлением увидел перед собой на воде двух красавцев-селезней — крякового и чирёнка. Они мирно плавали друг рядом с другом, поминутно опрокидывались вниз головой и болтали выступающими из воды перепончатыми красными лапами. Доставали себе еду со дна.
Солнце поднялось над кустами, — они дружно снялись с озерка и один за другим, — большой впереди, маленький за ним, — потянули за лес — куда-то на днёвку.
Отвергнутые женихи, так и не ставшие отцами семейств…
Вчера только я нашёл гнездо своей Валюшки и — на другом берегу озерка — чирушки. Раз в день уточки пробирались на воду — и тут торопливо насыщались, прячась от своих кавалеров. Сходя с гнёзд, они тщательно прикрывали кладки вырванным из своей груди пухом: нежное одеяльце согревало и скрывало от чужих глаз их ещё не родившихся детей.
В гнезде чирушки лежало восемь бледно-палевого цвета яичек; в гнезде крякýши — двенадцать крупных, чуть охристо-оливковых овальных яиц.
Моим названым внукам Бао-бао и Сяо-ин.
Посмотрите на глобус: страна моя кончается на самом краю земного шара, далеко за Полярным кругом — там, где в Ледовитом океане Северный полюс.
Про дальний Север моей родины я и хочу рассказать Вам, милые внуки мои, чья родина — солнечный, жаркий Китай.
На берегу Ледовитого океана зима — ночь, лето — день: солнце зимой не всходит на небо, а летом не опускается за край Земли.
Зимою — снегопады и вьюги, — неба не видно за снежной завесой, — океан покрыт льдом, — и стужа, стужа — белый холод с земли до неба. И летом там холодно: слабое солнышко не успевает растопить льды, — ледяные пустыни плавают по океану. И когда с Северного полюса дунет ветер…
Я испытывал это сам — и видел, как зайцы, куропатки, комары и всё живое прижалось к земле и замерло. Почуяло мёртвый холод межпланетных пространств — дых мировой пустоты.
Кончился полярный ветер, — жизнь опять вскочила на ножки: залетали комарики, куропатки поднялись на крыло, забегали зайцы.
Бррр! — как холодно в Заполярье! Попробуй — высунь нос: он у тебя живо отморозится — и станет белым, как всё кругом.
Всё кругом бело: всюду снег и лёд. И все белые кругом: и заяц-беляк, и песец — белая лисичка, и полярная сова, и снежные куропатки. И даже морской медведь бел с ног до головы. А то как бы он стал подкрадываться к своей добыче — тюленям? Сунься-ка чёрный зверь на лёд, — тюлень мигом его увидит — нырк! — и ушёл в воду.
Тюлень — когда он маленький и ещё не умеет нырять — тоже весь беленький, пушистый, — так и называется — белёк. А вырастет, — медведю его не поймать под водой. Морские медведи подкарауливают свою добычу у прóдухов.
Прóдухи — это такие круглые дырки, которые делают себе во льду тюлени. Им же надо дышать. Вот они и вылезают через продух на лёд — подышать свежим воздухом, подремать немножко. А сами — жёлтые, с чёрными пятнами. Рыбе, которой они питаются, под водой их плохо видно. А вылезут на лёд — тут берегись.
Один тюлень выглянул из продуха. Огляделся внимательно: нет ли поблизости белого медведя? Покрутил, покрутил башкой — ничего не заметил — и вылез на лёд. Дышит. Глаза закрыл — задремал.
А белый мишка в тóросах находился. Торосы — битый лёд, громоздящиеся друг на друга льдины. За ними тюленю не было видно медведя. А мишка тюленя сразу заметил. «Сейчас, — думает, — подкрадусь — и цоп!»
Да вдруг вспомнил про свой нос: чёрный у медведя нос-то. Так — небольшая нашлёпка, а всё-таки чёрного цвета. Начнёшь подкрадываться — увидит. Как быть?..
Придумал!
Зашёл против ветра, — чтоб его медвежьего духа к тюленю не нанесло. Лёг на брюхо. Нос прикрыл передними лапами… И пополз как черепаха, отталкиваясь одними задними ногами. Ползти-то пришлось ровным местом, — торосы кончились.
Ну, а тюлень чуть-чуть вздремнул — и открыл глаза. Осмотрелся, понюхал воздух — и опять задремал.
Мишка ползёт, ползёт — старается. Ближе, ближе…
Тюлень опять раскрыл глаза. Опять вздремнул.
Мишка совсем близко…
Тюлень встряхнулся, глянул в сторону миши — да бульк в продух! Только его и видели…
Мишка так и не понял, как это тюлень его увидал, раз он белыми своими лапами свой чёрный нос закрыл?
А ведь очень просто. Чёрный мишкин нос — одна чёрная точка, как соринка. Одна соринка всегда на снегу очутиться может. Не страшно. А на каждой лапе у мишки — пять когтей. Здоровущих! Тюлень как увидал пять да пять — сразу десять чёрных полосок, — так и плюх в воду!
Мишка и остался с носом.
В Ледовитом океане много островов, островков, просто скал, зимой и летом покрытых снегом.
Как взойдёт весной на небо солнце, — покрывается снег льдистой корочкой — настом. Идёшь по насту — проваливаешься. И с шумом, с хрустом рухает вокруг тебя льдистая корочка. И вдруг под ней — весёлая зелёная травка и в ней — жёлтые цветки — полярные маки!
Оказывается, живая травка прожила здесь под снегом всю долгую-долгую зиму-ночь. Оказывается, для неё снег — просто не пропускающая холода крыша. Оказывается, маки оживают в ней весной, — и от живого, тёплого их дыханья кругом них тает снег, — и образуется комнатка. Сквозь льдистую крышу наста льют в комнатку, пробиваются лучи солнца, с горки стекаются сюда струйки талой воды, — и в комнатке свет и тепло. Маки встают на свои коротенькие нежные цветоножки — и распускаются лёгким цветом.
Как красиво у них в комнатках! Снежные стены искрятся и переливаются разноцветными звёздочками. Нефритом сияет шёлковая травка. И среди неё — нежнейшие лепестки жёлтых полярных маков!
Полярные маки — не дурачки: они и не думают выглядывать из-под своей льдистой крыши. Там — над нею — даже при солнышке ходит острый, как сабля, смертельно холодный ветер. Мигом головы отсечёт цветкам!
Красотой подснежных растеньиц любуются только оживающие тут комарики да прыгучие бескрылые мушки. И за это переносят пыльцу с цветка на цветок: надо же кому-то это делать, — раз уж нельзя пользоваться ветром!
Прилетели русские на самый Северный полюс.
Сели на лёд. Разбили палатку. Занялись научными исследованиями.
«Ну, — думают, — теперь мы на самом-самом краю Земли — в самом сердце ледяной пустыни. Уж тут-то никто не живёт. И никакая птица сюда не залетит».
Пробили дырку в толстом льду. Измерили глубину: четыре тысячи двести девяносто метров. Водяная бездна! Опустили в неё ведро.
Вытащили ведро, а в нём — кто бы подумал! — кишмя кишит всякая водяная мелочь: крошечные рачки, червячки, рыбки.
Вот тебе и нет жизни на Северном полюсе!
А через несколько дней высовывается из-подо льда большая — больше человеческой! — голова с висячими усами: тюлень!
И вдруг — замелькали в воздухе две маленькие пёстрые тени. Сели на снег — две пёстрые птички, два снежных подорожника, пуночки — самчик и самочка!
Самчик поднялся в воздух, — полилась весёлая песенка:
— Чингирей, чингирей, чингирей, псю — ит!
Тепло стало у людей на сердце.
Чудо, великое чудо в полярной пустыне!
Стужа такая, что красная кровь моя стынет,
Губы белеют, и пальцы согнуть не могу! —
Вдруг на снегу — на мёртвом, на белом снегу, —
Красным пылая ковром, водоросли растут!
— Крошки-растеньица, чем вы питаетесь тут?
И неожиданно слышу безмолвный ответ:
— Пылью погибших планет.
Учёные говорят, что микроскопические водоросли, образующие на снегу в Заполярье красные, розовые и оранжевые живые ковры, питаются залетающей из мирового пространства пылью метеоров.
Сел мне на нос комар. Крови моей напился. А я его бить не стал: убьёшь — свою кровь прольёшь. Он мне теперь — кровная родня. Пусть летит!
Он и полетел.
Летел, летел — и сел на цветок, на листок.
А тот цветок не простой: мухоед-цветок — росянка. Сладкая, клейкая роска на круглых листках.
Прилип комар к листку. Росянка свернула листок — и всю кровь комариную высосала. И мою кровинку в ней.
Приполз слизень — и тот листок сглодал.
А слизня слизнула лягушка.
А лягушу сглотнул уж.
И вот уже моя кровь в уже.
Но ужа поймал, проглотил аист.
А аиста скогтил, растерзал и проглотил орёл.
Подтаился я к тому орлу, застрелил из ружья — и бросил.
Тут подошёл порося и, никого не спрося, слопал орла.
Ух, я на него рассердился! В его жилах течёт моя кровь! Значит, порося — кровная моя родня?! Экое свинство!
Я зажарил того порося — и съел.
Так породнился я с целым светом: прошла моя кровинка по всем животам и вернулась в меня — домой.
Солнце ещё не зашло, небо пылало, а в лесу уже начинались сумерки.
Старый медведь поднялся с лёжки и неторопливо закосолапил к знакомой поляне. Неделю назад он заломал на опушке леса корову и затащил её на эту поляну, закидал хворостом. Когда от коровы пошёл душок, начал угощаться ею. Там должно было остаться ещё порядком мяса. В животе у старика урчало. Пора было подкрепиться.
За деревьями замелькали тени. Подслеповатые глазки медведя различили волков. Целый выводок их разбегался с его поляны.
Берегись, старик! Остался ты без ужина. Вечно голодные, волки не побрезговали и несвежим мясом, лишили тебя твоего запаса. Ладно ещё не накинулись на тебя всем скопом: как стал бы защищаться против свирепых лесных псов? Хорошо, что страх перед могучим хозяином заставляет без памяти разбегаться от него всех зверей.
Удостоверясь, что от коровы не осталось ни косточки, старый медведь побрёл к лесному озерку. Там, помнится, кормилась лосиха с лосёнком. Безрогая лосиха убежит, а лосёнку деваться некуда: запутается в густом ивняке, — легко достанется старику.
К озерку тропа круто шла через чащу. Осторожно спускаясь по ней, медведь услыхал вдруг стук копыт: снизу приближался большой зверь. Все лесные звери ходят бесшумно, робко таясь. А этот…
Медведь остановился. Потянул в себя воздух. И почувствовал душный запах зверя. И раньше, чем он успел принять решение, из-за поворота тропы показалась горбоносая голова с широкими рогами, с налитыми кровью глазами. Впервые в жизни хозяин струхнул.
Огромный лось с ходу принял боевую позу: нагнул рога, грозя ударить ими противника в грудь, — и медведь с удивительной для него лёгкостью повернулся — и пустился наутёк по узкому коридору тропы.
Всего несколько шагов оставалось до конца чащи, когда медведь почувствовал вдруг сильный удар в зад и боль от впившихся ему в тело острых отростков рогов. Он вылетел из чащи и, не помышляя о сопротивлении, помчался, вихляя, между стволами деревьев.
Один месяц в году медведь перестает быть хозяином леса и сам бежит от великана, который в это время пострашней его. И неизвестно, удалось ли бы старику унести свои косолапые пятки, если бы лось внезапно сам не прекратил преследования.
Всю ночь старый медведь пролежал под корнями вывороченной вихрем ели. В эту ночь такое творилось в лесу, что всё живое притаилось.
В темноте то тут, то там раздавался страшный рык каких-то чудовищ. Короткий кровожадный рёв, от которого у старого медведя на всём теле шевелилась шерсть.
Страх бродил по лесу.
Когда совсем стемнело и над вершинами деревьев выкатилось золотое колесо полной луны, медведь услыхал со стороны поляны, где волки растащили кости его коровы, жуткий стук костей. Будь тут человек, он подумал бы, что это бьются друг с другом вышедшие из могил великаны. Хрип, стон и громкое фырканье сопровождали эту битву.
В животе у медведя урчало всё громче, есть хотелось всё сильнее, но он не решался пойти поискать в лесу хотя бы какого затаившегося в траве зайчишку. Разные корешки и травы, даже сладкие лесные дудки перестали насыщать медвежью утробу с тех пор, как он отведал коровьего мяса.
Долго раздавался ужасный стук на поляне, — и вдруг смолк. Но выходить из своих убежищ всем зверям и медведю всё равно было страшно. Всем чудилось, что чудовища нарочно притаились, чтобы наброситься на того, кто высунет нос из своего логова.
Медведь дождался рассвета и вылез из-под корней ели.
Бесшумно шагая косолапыми лапищами по мху, он осторожно приблизился к поляне. Подслеповатые глазки его различали на ней неподвижную тушу большого зверя.
Подойдя, он узнал в ней напавшего вчера на него лося. Шея лесного великана была свёрнута набок, тяжёлые рога вонзились в землю острыми отростками. Земля на всей поляне была вспахана копытами, как на деревенском поле.
Долго стоял недавний ещё хозяин леса над неподвижной тушей, оглядываясь и нюхая воздух.
Что, старик, — страшно тебе? Объявилось в лесу чудовище, погрозней тебя, — оно убило великана — лося, так непочтительно наподдававшего тебе сзади вчера.
Чуткий нос старого зверя доложил медведю, что ночью на поляне бились насмерть два самца-лося. Это они, взрывая острыми копытами землю, полночи бились, стучали костяными рожищами, хрипели и фырчали. Сильнейший победил, — и вот его противник лежит со свёрнутой шеей, поверженный на землю.
Медведь повернулся, пошёл под деревья. Собрал там хворост и на задних лапах приковылял к туше с целой охапкой сухих сучьев. Стал, по своему обыкновению, засыпáть падаль от посторонних глаз. Дождётся, когда от неё пойдёт душок, — и примется угощаться ею.
Пройдёт месяц лосиных боёв, когда всё в лесу бежит от разъярённых рогачей. Настанет предзимье, — и могучие великаны побросают наземь своё грозное оружие — тяжёлые рога. Будут мирно стоять неделями на одном месте, задумчиво пережёвывая горькие осиновые да ивовые ветки.
И будут отходить, заслышав тяжёлый дух медведя, — пусть даже такого старого, как этот бывший хозяин леса.
Прошедшей весной, — рассказывал охотник Касим Касимович, — купил я себе в городе у известного гончатника щеночка. И отец и мать у него — красногоны знаменитые. Красногоном зовут ту гончую, какая лисиц хорошо гоняет, заячий след бросает, если на лисий натечёт. Назвал щеночка Догоняй.
Ну, в городе где ж держать, на шестом-то этаже проживая? Свёз в деревню, знакомому старику отдал. Корми, значит, и присматривай: за содержание тебе платить буду. А осенью сам приеду — наганивать по лисицам.
Однако не получилось: осенью меня в командировку послали. Только среди зимы в деревню выбрался. Гляжу — Догоняй мой с целого волка вырос!
Пошли с ним в лес. Десятка минут не прошло, — натёк Догоняй на след, дал голос. Не успел я толком лаз занять, — катит на меня русачище. Ну, ковырнул я его через голову. Подоспел Догоняй, обнюхал зайца; пáзанки я ему отрезал, дал. Это — задние лапки заячьи. Награда гончаку за работу. Догоняй схрупал их — и мах-мах обратно в лес.
Взошел я на бугорок. Думаю себе: «Отсюда весь гон увижу. С холма óвидь большая».
Догоняй опять голос даёт. На этот раз смешно как-то, совсем по-щенячьи тявкает.
Гляжу — лисица! Выметнулась из кустов и стелет по снегу — красная, чистый огонь! За ней — Догоняй. И тотчас оба из глаз пропали.
Минуты не прошло, — опять показались, только… Я прямо глазам своим не верю: только теперь Догоняй впереди, а лисица его догоняет! Тявкает тоненько: вроде ей обидно, что догнать не может.
Добежала до пенька — и села, язык вывалила. Догоняй дал круг — и к ней. «Ну, — думаю, — даст ей сейчас трёпку!»
А он шагах в пяти от неё — стоп! Припал на передние лапы и давай повизгивать. Лисица вскочила — и на него. Он от неё.
Я стою — ничего понять не могу: то ли мой Догоняй ополоумел, то ли лисица какая заколдованная. Красногон же, сын знаменитых родителей! За что деньги плачены?
Наконец обернулся он. Сшиблись. Оба в снег повалились.
«Ну, — думаю, — кончено! Загрыз».
Не тут-то было! Повозились, повозились в снегу, — встали, расскочились, уселись друг против друга. Оба языки вывалили — дышат. Потом опять друг на друга. На дыбашки поднялись и один другого повалить силятся, — лапами борют, — играют!
Играют, стрели их в глаз! Настояще играют! Это гончак-то с лисицей! Красногон!
Я как гаркну:
— Чтó делашь!
Лис пулей в кусты. Догоняй за ним.
Домой я вернулся мрачнее тучи. Ничего старику говорить не хотел, да он заставил, — рассказал ему про пса. Гляжу: улыбается.
— Дивья! — говорит. — Что ж тут мудрёного, когда они с этим лисом добрые товарищи. Из одной плошки в детстве ели, играли, возились. Потом лисёнок верёвку перегрыз, в лес убежал. Ходил я с твоим Догоняем — на зайцев наганивал. Дак они как встретятся на опушке, так обо всём забудут: хаханьки у них да хохоньки, в хоронушки играют да в догоняшки.
— Вот вам, пожалуйста, — сказал охотник Касим Касимович, пряча детскую улыбку в густую бороду. — Выходит, сами по себе добрые они — звери-то. Даже хищные. А кровожадность у них с голодухи.
И, подумав, заключил:
— Дети и детёныши — они на всем свете одинаковые. Когда сытые, так не сердитые, игры одни на уме. Полагать надо, то же и у взрослых было бы, как бы всяк в душе своей дитя сохранил до старости.
— Полно шутить, — сказал волк капкану, — отпусти лапу-ту!
Попал волк в капкан.
Больно ему. Того хуже — страшно: придёт хозяин — шкуру спустит.
Изогнулся волк, что силы, капкан грызёт.
Ничего не получается: сталь.
Капкан и говорит волку:
— Напрасно стараетесь. Вот только зуб себе сломали. А я прекрасно к вам отношусь. Готов к услугам.
Зарычал волк в бессильной злобе.
— Ну за что вы на меня так гневаетесь, — продолжает капкан. — За то, что я поймал вас за лапу? Но ведь я только слуга хозяина. И таково моё предназначение: хватать и не пускать. Соответственно и моё устройство. Желаете, — я объясню вам механизм. «Всё понять — всё простить», — говорит мудрость.
— Полно шутить, — сказал волк капкану. — Отпусти лапу-ту!
— Как раз этого-то я и не могу сделать, — возразил капкан. — Наши желания должны быть разумными. Я объясню вам заодно и ваши обязанности в настоящем положении. Поскольку вам всё равно некуда спешить до прихода хозяина.
И начал:
— На воле ходить с оглядочкой надо. Вот вы не поостереглись, задели ножкой мою тарелочку, спрятанную под снегом, — и попали мне в зубы. Оступились, — теперь уже так или иначе придётся вам покориться неизбежному и дождаться здесь хозяина. А хозяин-то уж лучше нас понимает, что в наших интересах. Он возьмет ножичек и…
Тут капкан понёс такое, что волк, уже готовый примириться со своей горькой участью, с отчаяния перегрыз зубами собственную лапу — и ушёл в лес на трёх.
Впоследствии волк говорил, что ещё дёшево отделался.
Дорогой памяти Евгения Шварца
— Птицы никогда не лгут.
Друг мой, ты прав, глубоко прав: птицы никогда не лгут. И это — сказка с хорошим концом.
Напрасно думают, что жар-птица — птица радости — живёт только в сказке.
Она живёт в наших садах.
Мальчишкой я поймал её сам, своими руками.
Голос её как флейта. Многие слышат у себя за окном её пронзительный и радостный зов. Но редко кто даёт себе труд выйти из дому и найти её.
Это — солнечная птица, и поёт она только в солнечные дни в молодой, свежей, яркой листве. Кому ненароком и блеснут её золотые перья, тот подумает, что это солнечный луч играет в зелени. Перья жар-птицы как луч горят, — и она ни минуты не сидит на месте.
Когда мне в первый раз удалось разглядеть её в саду на берёзе, я так был восхищён, что тут же дал клятву себе во что бы то ни стало поймать её. Я хотел наслаждаться её красотой и пением у себя дома каждый день — и летом и зимой.
Но как поймать неуловимую жар-птицу?
— Надо найти её гнездо, — придумал я. — Она прилетит к своему гнезду — и попадётся.
Я был тогда несведущ в орнитологии — науке о птицах. О гнезде этой птицы знал только из сказки.
Я говорю про сказку с самым печальным концом: про сказку о человеке, потерявшем свою тень.
Я говорю о сказке, которую поведал миру Адельберт Шамиссо: «Удивительная история Петера Шлемиля».
Помнишь, как бедняга заметил на залитом солнцем песке человеческую тень, похожую на его собственную пропавшую тень?
Шлемиль кинулся на неё, схватил, но «натолкнулся на неожиданное и твёрдое физическое сопротивление».
«Невидимые кулаки, — жалуется Петер Шлемиль, — нанесли мне под рёбра самые неслыханные удары, когда-либо испытанные человеком».
Оказалось, то была тень невидимого человека. А невидимым этот человек был оттого, что нёс в руках «невидимое птичье гнездо, делающее невидимым того, кто его несёт, но не его тень».
Я знал, что птица, гнезду которой народная молва приписывает неполные свойства шапки-невидимки, как раз и есть моя жар-птица. Тебе-то, сказочнику, не покажется неправдоподобным, что сказка помогла мне найти в жизни то, что я так желал найти.
Петер Шлемиль «обнаружил тень самого невидимого гнезда» и по ней нашёл это гнездо.
Я поступил так же.
На одну из берёз в моём саду жар-птица прилетала всего чаще. Но как я ни заламывал голову, её гнезда на этом дереве разглядеть не мог.
Тогда я стал искать тень гнезда. И приметил: в одном местечке между ветками кружевная листва берёзы не просвечивает.
Я влез на берёзу и сверху увидел то, что ждал увидеть. Нет, не гнездо: только разевающиеся жёлтые рты сидящих в гнезде птенцов.
Тогда я сварил птичий клей и вымазал этой незастывающей адской смолой ветви, между которыми пищали птенцы.
Как жестоки мы бываем в погоне за мечтой! Тяжело мне теперь вспоминать этот мой мальчишеский поступок.
Недолго могла вынести голодный писк своих птенцов жар-птица. Прилетела кормить их.
Села на ветку — и уж больше не могла улететь — приклеилась.
Громкий победный марш барабанило моё сердце, когда я схватил прекрасную птицу и со всеми предосторожностями оторвал её от ветки.
Дома я отмыл тёплой водой клей с её ободранных до костей ног. И пустил её в приготовленную заранее клетку.
Как ужасно она закричала, как билась, увидев себя в плену!
Конечно, она разбила бы голову о крепкую решётку своей тюрьмы, если бы я не поспешил покрыть клетку непроницаемым для света покрывалом.
Так всегда поступают с пленными птицами, чтобы сделать их покорными. В тёмной тюрьме птицы перестают рваться на свободу.
Моя прекрасная пленница затихла.
Но очень долго, очень долго она не могла привыкнуть к своей клетке — даже в темноте.
Уже настала осень, когда я, задыхаясь от радостного ожидания, решился наконец впервые снять покрывало с клетки — и взглянул на свою пленницу.
Боже, что я увидел!
Не раз я находил на выдвижном днище клетки выпавшие золотые перья. Это было в порядке вещей: ведь осенью все птицы линяют и, перелиняв, становятся ещё красивее.
Но в клетке я увидел не прекрасную солнечную жар-птицу, а больную, грязно-бурую маленькую ворону.
Надо ли говорить, что она не пела?
Как стала бы она петь, когда у неё отняли её радость — солнечный свет, свободу? Ведь птицы никогда не лгут.
Я отнёс мою жалкую пленницу в сад — и там выпустил.
У неё едва хватило сил взлететь на дерево.
Лист уже падал с берёз, и её подруги давно улетели в свои солнечные края. Ей предстояло умереть здесь, среди обнажённых ветвей, и упасть на почерневшую от дождей, холодную землю.
Но я решил, что всё же ей лучше будет умереть на свободе, чем в клетке.
Ты, может быть, думаешь, что моя жар-птица всё-таки сказочная? Ты хочешь знать её учёное название?
Изволь. Теперь я стал сведущ в орнитологии — науке о птицах. Могу тебе назвать не только её имя, но и сказать, к какому роду-племени она принадлежит.
Эта птица сродни воронам — Corvidae. Вместе с тем из всех наших птиц она ближе к семейству райских птиц — Paradisadae.
Тебя не удивит близкое родство этих двух семейств.
У моей жар-птицы золотое как день оперение и чёрные как ночь крылья.
Согласно принятой ныне в науке тройной латинской номенклатуре, она носит название: Oriolus oriolus oriolus L. Ориолюс ориолюс ориолюс Линнея, а по-русски просто — Иволга обыкновенная.
Теперь-то я знаю, что в неволе иволга теряет свое солнечное оперение, никогда не поёт в клетке и скоро умирает.
Выпавшие перья — вот всё, что осталось мне на память о её красоте и песнях.
Одно из них посылаю тебе: memento mori! Помни о смерти!
Да послужит мой горький опыт предостережением всем, кто держит птиц в неволе.
Но ты уже, верно, негодуешь:
— Вот так сказка с хорошим концом! Да это же правда, правда с самым печальным концом.
Нет. Я ещё не досказал до конца.
Слушай.
Моя жар-птица, птица-радость, вернулась ко мне следующей весной. И снова я услышал её зов — всё такой же пронзительный и радостный.
Почему она не умерла осенью и как — бессильная — улетела зимовать в свою солнечную страну, — не знаю.
Знаю только, что жар-птицы, птицы-радости, живут в наших лесах и садах, живут в сказках. И если сами мы их не погубим, то никакие Советники и даже сама Снежная Королева не заморозят их песен.
Я вышел из университета в шестом часу вечера. Последний и самый трудный зачёт был сдан, впереди — всё лето свободное. Но, странно, я совсем не испытывал знакомого с детства, с первых лет школы, чувства радости: «сделал дело — гуляй смело!» Ничего, кроме усталости.
Правда, этот месяц я очень усиленно занимался. Последние две ночи совсем не спал. Поддерживал себя только крепким чаем и кофе.
Хоть бы выкинуть сейчас всю эту науку из головы! Но, как это всегда бывает при переутомлении мозга, голова, так сказать, уже на холостом ходу продолжала работать всё в том же, налаженном направлении. Мысли крутились впустую, как разогнавшийся маховик, с которого сняли приводной ремень. Как ни старался, я не мог думать ни о чём другом, кроме только что сданного предмета, — ничего толком не видел кругом себя, ни на чём не мог сосредоточиться! Это было мучительно и смахивало на безумие.
Вдруг резкий визг ворвался мне в уши и как бы отдался в гулкой пустоте под сводом черепной крышки.
Это стрижи, как это с ними часто бывает, под вечер, играя и гоняясь друг за другом, стремительно ринулись с высоты и с криком пронеслись мимо меня.
Этот неожиданный крик был из другого мира, — не из того, в котором кружились мои мысли. Он как будто распахнул какую-то дверцу в мозгу: я вдруг увидел себя идущим уже за мостом по набережной Невы, впереди вставал Фальконет[18], жёлтое с белыми колоннами здание сената, мост лейтенанта Шмидта. Услышал гудки автомобилей, пароходиков, шум толпы. И вдруг мучительно пожелал очутиться далеко от этого шума и обычной городской суетни, ужасно сейчас меня удручавшей.
Очутиться где-нибудь у крошечной сторожки железнодорожного стрелочника, около домика с маленьким огородом и лужайкой, где ходит на приколе пёстрая коза или розовый поросёнок, — а кругом — свежий лес, и узенькая-узенькая речушка бежит, и — тишина. Такая желанная, такая отрадная лесная тишина!
Стоило только пожелать — и сейчас же само собой сложилось решение: еду! Я же свободен, как птица. По дороге на вокзал забегу домой, возьму плащ, немного еды — и ночую сегодня в лесу.
Есть своеобразное наслаждение — наслаждение свободой и неизвестностью: выбрать в стенной таблице цен за проезд первое понравившееся название станции, взять до неё билет — и ехать в совершенно тебе незнакомое место.
Через час я сидел в вагоне и ехал, сам не зная — куда.
Не знаю, долго ли так ехал. Только вдруг меня сильно встряхнуло, — я очнулся, — понял, что, может быть, давно уже дремлю — и с испугом взглянул в окно.
В окне я увидел как раз то, чего мне хотелось: сторожка стрелочника, белая коза на приколе, речушка, стена леса. Это совпадение моей мечты с действительностью нисколько не удивило меня тогда.
Ни минуты не раздумывая, схватил я свой плащ, сумку — и выскочил на площадку.
Поезд круто поворачивал и на повороте замедлил ход.
Я соскочил со ступеньки и благополучно приземлился на небольшой насыпи мягкого песка. Конечно, мне и в голову не пришло возвратиться к сторожке и справиться, куда это я прибыл. Заметив убегавшую в лес тропинку, я беспечно направил по ней свои весёлые ноги, предвкушая впереди новые удачи.
Разве мог я тогда предполагать, какое необычайное приключение придётся мне пережить?
В лесу я почувствовал себя так, точно погрузился в ароматную тёплую ванну. Тут, видно, прошёл недавно дождичек. Тонкий пар поднимался с земли, от замшелых пней и стволов; свежая листва блестела; пахло растительной сыростью.
Лес — наш северный сказочный лес — привечал меня как родного. Да он был родным мне. Всё в нём радовало мой глаз: золотистая зелень берёз, голубая — сосен, серебристая кожа осин, тёмная глубина елей, бирюзовые просветы неба среди вершин. Всё веселило слух: звонкое пиньканье и рюменье зяблика, далёкая кукушка, едва слышный звон пробирающегося украдкой где-то между кочек ручья, интимная, вполголоса песенка зарянки и нежная флейта тоненькой славки-черноголовки в мелком ельничке.
Дневные птицы уже заканчивали свои песни, лес наполнялся всё усиливающимся ароматом ночных цветов. Я давно потерял тропу и шёл наугад, придерживаясь ручья. Ручей вывел меня наконец в долину маленькой лесной речки.
Солнце село. Шёпотом завёл свою нескончаемую, призрачно переливающуюся трель козодой-полуночник. В лёгких сумерках зажигались крошечные песчинки звёзд. Место было прекрасное: на этом берегу луг высокой травы, на том — старая вырубка с пнями, давшими молодые ростки, дальше — тёмная стена леса. Неслышно несла свои спокойные воды речка, то блестевшая мягким голубым огнём, то скрывавшаяся в кустах.
Я подумал:
«Куда мне идти дальше? Прекрасней не найдёшь места. Тут и лягу. А завтра отдохнувший, со свежими силами проснусь на восходе и буду приветствовать солнце».
Как сквозь сон я почувствовал тот ослепительный восторг бытия, который охватывает человека — всё равно молодого или старого, — только при полном внутреннем слиянии его со всей жизнью матери-земли. Тот восторг, что заставил поэта воскликнуть в упоении:
Вчерашняя ночь была так светла,
Вчерашняя ночь все звёзды зажгла
Так ясно,
Что глядя на холмы и дремлющий лес,
На воды, блестящие блеском небес,
Я думал: О! жить в этом мире чудес
Прекрасно![19]
Прочтя эти стихи про себя как молитву, я снял с себя сумку, повесил её на куст, завернулся в плащ и опустился на землю, — даже не посмотрев толком, где ложусь.
Пролежал минутку с открытыми глазами, — трудно было оторваться сразу от улыбавшегося мне всеми звёздами неба. Потом медленно опустил веки… и тут случилось непонятное.
Я совершенно отчётливо почувствовал, как под моим простёртым телом колыхнулась земля. Колыхнулась и понесла меня куда-то.
Движение становилось всё быстрее, всё стремительнее. Я раскинул руки, ухватился за траву, чтобы не упасть с этого качающегося ложа, со сказочного ковра-самолёта.
Последней моей мыслью было: «Где я лёг? Куда меня несёт?»
И я потерял сознание.
Если непонятным было моё отправление в это путешествие, то ещё удивительнее — прибытие на место. Я не почувствовал ни толчка, ни удара, ничто не колыхнулось подо мной. Но я вдруг понял, приходя в сознание: приехали!
Я хотел подняться, вскочить на ноги, — и не мог пошевелить ни рукой, ни ногой. Только с большим усилием удалось мне поднять веки.
В первое мгновение я ничего не мог понять.
Я лежал в каком-то фантастическом лесу. Стволы деревьев были самых разнообразных цветов: зелёные, жёлтые, коричневые, красные. Одни гладкие, блестящие, другие были покрыты шершавой корой, третьи — гранёные. От стволов отходили могучие ветви — широкие и плоские, заострённые к концу. А листьев или хвои на ветвях не было. Некоторые ветви кудрявились.
Но ещё больше леса меня поразило нестерпимо блиставшее над ним солнце. Не то солнце, которое мы привыкли видеть на нашем небе, — которое видится, если посмотреть на него, а потом закрыть глаза, золотым кружочком с сиянием. Нет. Это солнце горело каким-то странно-белым огнём — местами пятнами, и больше походило на пожар какой-то планеты, чем на солнце.
С трудом собрав испуганные мысли, я сообразил: «Это солнце на полтораста миллионов лет моложе нашего. Это лес каменноугольного или юрского периода. Я сошёл с ума или… или переселился на миллионы лет назад. Что со мной будет?»
На земле под деревьями в полном хаосе валялись поваленные стволы, сломанные ветви. И вдруг я с ужасом увидел, что через груду их поднимается невероятное, фантастическое чудовище.
Всё его огромное тело было заковано в блестящую жёлто-зелёную броню. Голова и туловище слиты: шеи нет. Спина горбом, и по ней — острые листы брони треугольниками. Изломанные в коленях ноги все в шипах.
Чудовище почти перевалило препятствие, замерло вдруг, почти повиснув надо мной, — и прямо в меня упёрлись его выпученные, неподвижные, слепые глаза. Под каждым глазом была пика, остриём обращённая в меня.
Я похолодел. Но мозг работал отчётливо и с необыкновенной быстротой, вспоминая накопленные сведения, ища в них спасения.
«Стегозавр, — соображал я. — Гигантский панцирный ящер юрского периода».
Точно мне было не всё равно, в каком периоде многомиллионной истории Земли я погибну. Но чёткая работа мысли приносила облегчение.
«Стегозавры в юрском периоде — владыки жизни. Множество разных — от маленьких, с ящерицу, до огромных, с дом — какие-то сухопутные крокодило-киты. Все растительноядные, — значит, этот есть меня не станет! Такие вот — со щитами на спине для защиты от прыгающих на спину хищников — средних размеров — метров шесть в длину. Так и есть. Сколько в нём тонн? Не съест, но наступит — и в лепёшку, как танк лягушонка».
Лихорадочно соображая, я не отрывал глаз от этих страшных, бессмысленных гляделок. Они ничего, — понимаете? — решительно ничего не выражали. В них не было ни малейшего намёка на какие-то чувства, на какое-то соображение. Только небо отсвечивало в них, как в наглухо задраенных крышках бойниц.
Двинется эта бронированная туша мяса дальше по тому же направлению, — тогда я погиб, — или повернёт?
Какое дело этому живому танку, что я — человек, существо, неизмеримо высшее, жившее через сто миллионов лет после него? Что в моё время все самые страшные звери — тигры, львы, медведи, слоны — бегут от одного взгляда человека, все испытывают страх перед человеком — разумным существом.
Ни страха, ничего вообще невозможно внушить этому бессмысленному животному. Горе, ужас — только подумайте, какой ужас! — жить на Земле за миллионы лет до человека!
Когда не родилось ещё на свет ясное сознание. Когда животные двигались по Земле как неодушевлённые вещи.
Ужасные, бессмысленные гляделки! В сто раз лучше было бы мне встретить разъярённого тигра, с пылающими жаждой крови глазами. Тигр всё-таки что-то соображает и может испугаться за свою собственную жизнь.
Одна мысль била мне в голову: «Рвануться! Оторваться от этих невидящих, глухонемых глаз, — вскочить и бежать, бежать!»
Но я не мог пошевелить ни одним пальцем.
Чудовище тоже не двигалось, вися надо мной.
Невероятная пытка моего сознания длилась и длилась. Я был не в силах предпринять никакого действия, чтобы хоть ценой смерти прекратить её.
Одно было живое во всём моём теле, способное шевелиться, — мои глаза. И усилием воли я заставил их оторваться от глаз чудовища — посмотреть по сторонам.
Видения, одно другого фантастичнее, поразили меня: весь лес был полон движения, невиданной, невозможной жизни!
Мимолётно, как на киноэкране, проносились у меня перед глазами чудовищные образы страшноящеров древней эпохи Земли. Прошёл, подпираясь хвостом, извиваясь гибкой змеиной спиной в десять метров длиной, деинодон. Тяжелоголовый, зубастый, с тонкими передними лапками, такими крошечными, что он не мог бы дотянуться ими даже до собственного рта.
Прошагал стоймя уткомордый манджурозавр.
Показалась между деревьями маленькая головка гигантского, похожего на холм, диплодока — и долго ещё по земле тянулся его мясистый хвост.
И чем дольше я смотрел по сторонам, насколько мне позволяла неподвижная шея, — тем кошмарнее представали мне фигуры. Тут был и живой с оскаленными зубами скелет эдафозаура с частоколом костей на спине и под грудью. И согнутый дугой, как железный подъёмный кран, тяжеловесный моноклон с громадным рогом на носу и острым горбом на затылке. И совсем уж невероятный птеродон с нелепой треуголкой вместо головы, небольшим тельцем и огромным крылом, натянутым на кость и гигантский палец руки. Этот летающий ящер неуклюже поднялся в воздух, отчаянно махая крыльями, но тут же грузно свалился.
Все эти чудовища то появлялись передо мной, то внезапно исчезали, иногда самым фантастическим образом: вдруг отрывались от земли и уносились за вершины деревьев куда-то в небо.
И всё это совершалось как бы механически, без капли мысли, сознания, — все эти фантастические звери были как ожившие машины.
Я успел ещё подумать: «Страшно, о, страшно жить в этом мире чудес, где ещё нет человека! В мире, где нет ни любви, ни простой радости».
Все эти звери набрасывались друг на друга и пожирали друг друга.
И я решил про себя: «Пусть лучше меня сейчас же раздавит это повисшее надо мной чудовище; всё равно мне не жить в этом ужасном мире!»
Я опять перевёл глаза на стегозавра.
Он всё в той же омертвелой позе висел надо мной, перевалившись через груду поваленных деревьев. Он не двигался.
И вдруг за ним — далёко-далёко в небе — я заметил маленькую точку. Она двигалась: летала.
И оттуда — с неба — донеслась до меня песня.
Сердце затрепетало во мне, и весь я вспыхнул горячей радостью.
Это крошечное существо, трепеща крылышками, поднималось всё выше в небо, всё громче звучала его чудесная песня — песня радости, песня освобождения от страшного, исчезающего внизу бессмысленно жестокого мира, — песня света, любви и свободных просторов.
Впервые пришла мне в голову простая мысль: ведь с птицами, только с птицами родилась на свет радость! Не было, не могло быть никакой радости, никакого проблеска в мертвящей жестокости жизни. Птицы первые по-настоящему овладели беспредельным океаном воздуха, ушли от пригнетавших к земле необходимостей и — первые из всех животных на Земле — запели. Нет краше их голоса ни у кого на Земле. И человек, родившись, запел, подражая им — птицам.
Я очнулся.
Перед самым моим носом на кучке травинок и соломинок, похожих на крошечные деревца с заострёнными к концу безлиственными ветвями, сидело насекомое, цикаделька с острыми щитами на спине, — цикаделька, удивительно напоминающая страшноящеров юрского периода — стегозавров. Не остался ли до нашего времени тот страшный возраст Земли, когда высшими существами на ней, владыками жизни были гигантские сухопутные крокодило-киты с маленькими головками, с ничтожным мозгом, не могущим себя сознать, — не остались ли, — думал я, — эти древние формы жизни и сейчас, в виде таких вот крошечных насекомых? Смешной пережиток грозного времени?!
За речкой над лесом из тумана всходило солнце, — уже не белое: золотое наше солнце.
Высоко над вырубкой пел-заливался лесной жаворонок — юла. В каждой ноте его прекрасного голоса звучал восторг бытия: существует мир, существую в нём я — маленький, крылатый, — и жить в этом мире чудес прекрасно!
Восторг охватил и меня.
Я вскочил. Я запел — без слов, сам не знаю, что. Мне было прекрасно.
Потом, успокоившись и поев, я легко нашёл дорогу к полотну железной дороги: за лесом слышался гром проходящих поездов.
Через два часа я был дома.
Вот какие странные шутки играют иногда с нами наши нервы, наш переутомлённый мозг.
Может быть, вы хотите знать, какой зачёт я сдал перед тем в университете?
Конечно — палеонтологию: науку о странных существах, прежде населявших нашу Землю и уступивших своё место на ней легкокрылым птицам.