«Будь осторожен, как слезинка на веке, — ибо от смерти тебя отделяет всего один шаг».
Надпись на горной тропинке, на скале, повисшей над пропастью, в Горной Бухаре (Памир). Надпись сделана на таджикском языке.
Если бы в течение всей моей жизни играла б музыка, я был бы героем, гением, богом…
Лень — мать всех пророков.
Жалобная погода.
Отважные усы.
Злая ноздря (высоко вырезанная).
Если на дупле паутинка, значит в дупле никто не живёт.
Слёзы её сквозь улыбку — грибной дождь.
Охотнику много приходится видеть такого, что недоступно простым глазам. В его рассказах потом это вырастает в фантастическую картину, которой никто не верит. На охоте все чувства человека чрезвычайно обостряются; он может воспринимать то и так, что и как недоступно в будничной жизни. Запаса обычных слов недостаточно для описания, охотник-рассказчик невольно впадает в преувеличения, увлекается с «негодными средствами», и над ним смеются.
Улыбка робкой зорькой раздвинула губы маленького человека, расширилась, осветила глаза, потом всё лицо, потом на лице ей стало мало места — она слетела в воздух, росла, ширилась, пока не заполнила всю комнату. Заулыбались все вокруг маленького человечка.
Лунное молоко — туман.
Смажь-ка пятки заячьим салом!
Вдумайтесь в свои мозги.
Говорит швырками.
Не шелестите словами!
Трясогузка моргает крыльями (при полёте).
Зарянка свиристит.
Двойного блеска глаза у лисы — сверху поблёскивают и затаённый в зрачке глубокий, умный огонь.
Старательно спит ребятёнок.
Нога (икры) иглами еловой хвои набита (отсидел ногу).
Снегирь: — Жуть… Жуть… (звукоподражательное).
Хоть сзади, а в том же стаде.
Конскому пастуху показал (очень просил) бинокль; пастух глядит на аэроплан, радуется: — Ишь, проклятый, как притянул — рукой взять!
Кислица — (четырёхлепестковая) — благодать для охотника в жару.
Ломкий свист кроншнепа (большого).
Желна кричит истошным голосом.
У собаки думка в хвосте, у лошади — в ушах.
Кто первый сказал: «тоньше комариного писка»? Комар дудит басом.
Кузнечики трещат — точно кто-то беспрерывно заводит карманные часы.
Вечер хорош. Солнце село за большое, тяжёлое облако. Верх облака — широкая кайма — долго горел ослепительным золотом. Поля и небо расписаны зелёной, розовой, голубой красками, — одним словом, пошлейшее сочетание в живописи, в природе же — чудо, как хороши!
Сегодня сильный ветер (вест) и к 7-ми вечера нагнал тучу, спрыснул дождём, сломал одну из дуплистых лип в аллее (к счастью, скворчата из её дупла уже вылетели).
Весной журчейки бегут.
Страх придаёт храбрости.
Конь на ноги ленив.
Беда не по лесу ходит — по людям.
И глядя на луну, рассказал хозяин, что там, на ней, стоят два мужика, а между ними мешок: хлеб делят. Один говорит: «У тебя детей много, бери хлеб себе». А другой: «А тебе на бедность надо, — бери себе». Так и стоят, никак не могут разделить.
Светлые, пресветлые дни! Каждое утро — проснёшься — и лучезарный мир в окне, свет и зелень.
На ели перед лесом пела «неизвестная» птица: я никак не мог её рассмотреть. А песня страшно знакомая, — но никак, никак не могу вспомнить — чья. Обязательно надо выяснить на днях. Уж не дубровик ли?
Здесь поверье: до Ильина дня комара убьёшь, — их решето народится; после Ильи убьёшь — решето их убавится. Оно похоже: бьёшь их, бьёшь, а всё прибывает!
Молодые шишечки — мягкие, нежные и как багряно-красные лампочки на маленьких, чуть повыше человечка ёлках.
Пить роску из манжеток. Весь день почти хранят росу. Осторожно-осторожно сорвать стебелёк с зелёной складчатой розеткой, как сложенные крошечные ладошки, хранящей чистейшую, драгоценную каплю, бережно донести до рта и, на мгновение ощутив на языке свежесть всего утра, — испить, приобщиться св. даров.
Пылит вовсю можжевельник: ударишь палочкой — и от куста дымное облако.
Страшно, если один ночью в лесу. Не страшно, если хоть собачья душа рядом.
Птичий язык:
Чечевица из куста спрашивает:
— Тришку видел?
Перепел бьёт:
— Спать пора!
Удод говорит:
— Худо тут!
Дикция-то, дикция какая!
Так и выговаривают!
Пеночка-теньковка высоко на ёлке нежненько выговаривает:
— Тё-тинь-ка, тё-тинь-ка!
А чиж:
— Чулки, чулки, валенки! (варежки! — лучше).
Хорошо зовут тульские птицеловы эту птичку: сорокопесенник. У неё и верно чуть не 40 песен: оч. разнообразная, негромкая, но красивая песня.
Тишина — бездна. И крик в ней — как камушек (канул).
Оглушительная тишина.
Заячьи хвостики на стебельках: болотная трава.
У летящей цапли шея, как у верблюда.
Отец мой — Лес, мать — Земля.
С бодрым утром!
Совесть — это тоже физиология (должна войти в кровь и плоть).
Я только ныряльщик. Я ныряю в глубину жизни за жемчугом. Низать его в ожерелья, носить его будут другие.
Детские книги надо писать так, чтобы они были доступны также и взрослым.
Новгородское. Когда набивают тюфяк соломой, говорят:
— Вот так перина с первого овина.
Каждая пушина по два аршина.
Лафонтен говаривал, что после написания одной басни ему необходимо отдыхать 12 лет.
Мраморное утро — весеннее, крепкое, с заморозком — и ещё кое-где снег на чёрной земле.
Валька кричит: «Муравей пирог понёс!» Оказывается, здешние ребята муравьиные яйца называют пирожками — очень хорошо!
Нирвана не только в полном, идеальном покое. Нирвана и в полном неистовстве страсти.
В детстве я не ломал игрушек: «посмотреть, что там внутри». Подрос, — и мучительно мне было разбирать, развинчивать своё ружьё, конечно только когда портилось: ружьё — часть меня самого, продолжение руки и глаза, — кто же станет без необходимости резать свою руку или пытаться вынуть глаз?
Анатомом я не мог стать.
Кукушкины слёзки. Кукует самец, а самка-то хохочет!
Про книгу: «Издали хорошо». Издáли или издали?
В молодости стремишься жить вширь, к старости — вглубь.
Сидим у моря и ждём подводы.
Художник Ив. Богд. Стреблов, портретист:
— Я часто избегал смотреть людям в глаза: слишком много вижу в них. Это кажется мне нескромным, я отворачиваюсь, как отворачиваешься от освещённых и незакрытых окон.
Ленинград.
Солнце заходит, и тень большого дома справа ложится на стену дома против моего окна. Крыша, трубы. И из труб — тень дыма.
Тень дыма!
Это уже почти тот свет.
Смешок на всякий случай: дескать, я это для смеху.
Н. В. Крандиевская (бывш. Толстая) спросила у Ив. Алексеевича Бунина: «Чем пахнет снег?» Бунин подумал и ответил: «Грозой».
Человек, живущий двумя жизнями. Всё, что переживает он в «реальной» жизни, всё, что узнаёт сам или слышит от других, — всё переводит он в другую свою — внутреннюю жизнь, в жизнь мечтательную. Люди практической жизни в часы своего «досуга» думают — обдумывают совершённое ими, виденное, слышанное, пережитое, — обдумывают будущее, смиряя свою фантазию, как только могут. Мечтатель всегда мечтает, превращая таким образом всю свою деятельность и самую свою жизнь — в вечный «досуг», исполненный их фантазией. Полезен может быть мечтатель для человечества лишь тогда, когда фантазия его становится сама по себе делом, как слова могут стать делом («Слова поэта суть уже его дела» — Пушкин); мечтательность — основа изобретательства.
Живя мечтой, сквозь мечту видя жизнь, людей, их взаимоотношения, — очень часто окунаясь в «реальную» жизнь, оказываешься дураком.
Древние греки и римляне увенчивали поэтов и знаменитых полководцев лавровыми венками. В настоящее же время листья идут в кушанье для приправы.
Шуберт. Ботанический атлас 1870 года. С.-П.Б.
По реке идёт «сало». А мне надо плыть по этой реке, и — что особенно трудно — плыть вверх по течению. Для этого мне приходится без отдыха отталкивать со всех сторон нажимающие на меня льдинки — бесконечно поле этих холодных, твёрдых, острых серых льдинок, плывущих на меня по воде и под водой, — серое, настойчиво напирающее «сало». Правда, оно легко крошится в кашу, но освобождённое впереди пространство, где мне плыть, сейчас же снова заполняется сплошной массой этих ничтожных, но страшных врагов. А плыть вверх по течению нельзя, если впереди тебя и кругом вода не свободна.
Сизифов труд! Когда навстречу тебе идут большие, тяжёлые, но редкие льдины, — плыть вверх по течению легче: напрягшись, с трудом оттолкнул большую льдину, — и плыву свободно до следующей. А следующая когда ещё будет.
Вот и отбиваюсь все дни от сала. Время течёт. А я все на том же месте.
Если так будет продолжаться ещё год, то не выдержу: устану, пойду ко дну.
В искусстве, как и в жизни, в каждом случае есть только одна правда и множество лжей. Выдумывать лжи легко и просто, но очень трудно выдумать правду.
В моих снах-кошмарах «действие происходит» всегда в городской обстановке — в квартире, в здании, на улицах. Ни разу в жизни я не видел кошмара с местом действия в лесу, в поле — в природе, или даже в избе.
Это не литература, а словопырня.
Оглушительное впечатление.
Не жизнь, а судорога.
Читайте медленно, со шпонами.
Говорит курсивом.
Экая глыбища жизни! (О большом человеке, медведе).
Наука есть «холодная обработка» фактов; искусство — «горячая» (то есть страстная, изменяющая «химию» объектов).
Наше любимое занятие — собирать на берегу камешки.
Люблю бесполезные вещи, бескорыстную красоту неразгаданных образов. Оставьте нам детство, игру, всегда бесполезное, бескорыстное искусство, а мы оставим вам весь земной утиль — пользуйтесь, жирейте, стройте себе из него дома и машины.
На морском берегу бесконечных миров играют дети.
Так хорош прибой, что смотрел бы, смотрел, смотрел на него. Сердце веселится бездумной, бездумной радостью стихий, разгульным их весельем. Ритм прибоя — строг и грозен; казалось бы — должно быть однообразно, а вот поди ж ты: нет двух схожих волн, одна на другую не похожа, всё меняется — и цвета моря, и грохот катящейся с уходящей волной гальки, и сила, и длина, и цвет, и высота валов.
Ух, хорошо!
В нашем саду цветут гортензии. Огромные — с голову младенца — соцветия гортензии похожи на кучу или букет зелёно-розовых бабочек, тесно обсевших конец стебля.
Чудесные желтоватые розы на высоком кипарисе нашей ограды — высоко (м. 12) в небе.
Оказывается, это одичавшие, сбежавшие из сада розы. Садил их садовник внизу у ограды, а они пробрались к кипарису, обвили его, старика, взобрались по нему в небо и там расцвели десятками цветов.
Что ж и их — как лианы — назвать «паразитами»?
Люблю смотреть на дельфинов. Научился находить их в бинокль среди бесконечного простора моря.
Надо найти хотя бы одиночную чайку и следить за ней, пока она не подлетит туда, где плавают на воде и вьются над морем её подруги.
Найди чаек — найдёшь дельфинов.
Чайки ищут, где идёт рыбка, — и слетаются сюда стаей. Сюда же приходят за рыбкой дельфины.
Чайки их совершенно не боятся. Видишь: плавают, а между ними, совсем рядом, поднимаются и опускаются чёрно-белые плавники весёлых морских зверей.
Для старости прежде всего, может быть, характерна быстрота времени. (Не знаю, так ли это у людей физического труда, но у нашего брата так.) К концу жизни дни, месяцы, годы, проходят с огромным ускорением. В нашу эпоху понятие «спокойная старость», очевидно, прочно ликвидировано. Чем меньше остаётся жить, тем больше дела, больше и скорей надо сделать. И — главное — ещё то и сё, ещё хоть немножко понять, узнать в жизни. Ещё, ещё, ещё, — хотя знаешь, что путь постижения жизни бесконечен и каждый новый разрешённый вопрос вызывает сотню следующих вопросов — «век живи, — век учись, а все равно дураком помрёшь».
Впервые в жизни — видел крякву-альбиноса.
Ещё моё: у гнезда не делать резких движений и разговаривать с сидящей птицей ласковым голосом, а ещё лучше — что-нибудь мелодичное напевать. Это — как масло на бурную воду тревоги птицы за птенцов (или яйца).
— У супружницы моей характер шквалистый, — сказал моряк.
Английское название беляка — Snowshoe rabbit — лыжный заяц.
Пристальный человек.
Душа, зажатая в кулак.
Мещанка беспробудная.
Мастер дела боится.
Утром будит неожиданно молодой голос Верики:
— Смотри, сколько солнца я тебе впустила! Какой чистый день встаёт! Чистый-чистый, ясный-ясный — таких ещё не было ни одного за всё лето. Это нарочно для нас! Солнышко не поморщится.
Она сняла шаль, которой занавешиваются на ночь мои два окна рядом (в «кабинете»).
Нежаркое солнце спокойно смотрит в комнату. Спокойно висят за окном косы плакучей берёзы, чуть дышат на них листья. Спокойный залив — не вода: хрусталь! Мерцают с той стороны на окошке тончайшие паутинки, как алмазом режут стекло — и стекло остаётся цело. Ясен лазурный шатёр.
«Свете тихий…», неужто мне опять 17 лет?
И откуда такие девические ноты в утреннем голосе моей любимой старушки?
Какая отрада — жить! И как много в мире солнца.
И опять:
Бродить — искать, искать и находить, найти — и радость, радость и удивление, —
ты опять в стране Див, мальчик!
После захода солнца зажигается в высоком небе одна звезда — золотая Венера. Огромная, сияющая, она полновластно царит во Вселенной. Особенно хороша она сквозь мелкое ещё кружево молодых берёзовых листьев.
Утра — мои.
Дни то душные, пáрные, полные комаров, то суховейные — всё равно дышать нечем. И я обливаюсь потом, задыхаюсь, не могу ничего делать — умираю.
Но каждое утро для меня — воскресенье. Каждое утро — весна. Свежая, светлая — святая. В просветлённой душе просыпается детская жизнерадостность. Дышится легко. И — плохо ли, хорошо ли — я живу.
Утра ещё мои.
Во все времена у всех народов первый враг искусства — пошлость.
«Пошлость» — согласно изысканиям Ел. Як. Данько — это то, что однажды кем-то было найдено и пошлó: стало употребляться всеми, потеряв при этом сущность свою — душу.
В пошлости всегда — «несоответствие», как говорится, «формы и содержания», фальшь стёртой монеты, давно несоответствующей своему первоначальному весу, то есть истинной — всегда условной! — ценности.
Искусство есть — прежде всего — открытие мира своими глазами (субъективно), исключающее какие-то общие взгляды («общие глаза» — нонсенс), чужие непереваренные мысли, взгляды, ощущения.
Пошлость враждебна искусству по самому своему существу. И какой это страшный враг — страшнее денег! Мефистофель мог бы спеть пострашнее песню, чем свою:
…На Земле весь род людской
Чтит один кумир священный,
Он царит над всей вселенной.
Тот кумир — телец златой.
Правит миром (людьми именно) всесильный бог — Пошлость. Телец златой — лишь его икона.
Хозяйка затопила русскую печь. Весело побежал огонь по дровам. Вдруг одно из поленьев запело, сперва — басовито, возмущённо, потом — всё тоньше и жалобней…
— Ты чего пищишь? — спрашивает хозяйка. И деловито разговаривает с горящим в печке деревом, с огнём, со своей посудой. Лары и пенаты не умерли и не умрут вовек, — пока душой дома будет женщина.
Уже июль!
Этой весной я понял, что ужасно беднею с каждым годом.
Лиля Л. ходила со мной по лесу и всё восхищалась чудесным запахом свежих листьев берёз. А потом, в поле, — сильным ароматом душицы. А я почти не чувствовал запахов — не испытывал этого простого и прекрасного наслаждения.
Притупляется всё — зрение, слух, обоняние. Душа нищает.
Волшебная кладовая памяти — вот откуда остаётся доставать свои выдохшиеся сокровища престарелому художнику. Только дети и влюбленные имеют право называться живыми.
Прекрасны бывают и руины, но в них уже никто не живёт.
Уж не живут и во мне радости.
В 4 часа утра за окном туман с земли до неба. С востока он озарён — и весь розовый. Черно выделяются в нем только ближайшие предметы: наш забор, ветви берёз, ели у дороги — и совсем чёрные — банька на берегу и тополь за ней. Дальше ничего не видно, даже залива и поля, — сплошая розовая муть.
Утро тихое, безоблачное, прохладное. Где-то в елях напевают скворцы.
Днём (перед дождём?!) кричала гагара. Она кричит так: «О выпь! О выпь!» или: «О, кто ты? О, кто ты? Караул! Утонул!.. О выпь, выпь!»
Не вчера ли только весь день была на небе муть, лили дожди, а сегодня сияющий день.
И вновь, как в первый день созданья.
Лазурь небесная тиха,
Как будто в мире нет страданья,
Как будто в сердце нет греха.
Чуть веет ветерок, не определишь даже — откуда.
В полдень зажглись сами собой лампочки. Через несколько минут Павлик наладил у нас и радио. Музыка, музыка в зелени листвы и трав, над бессмертно спокойным озером!
Музыки, музыки! И музыка слышится: в шелесте травы и листьев, в весёлой перекличке мимолётной стайки щеглов, в бубенчиках бродячего выводка синиц, в жужжании залетевшей в окно мухи.
Звенит теньковочка под окном, пухлячки шепчут: «Сестрица, тише! Тише, тише!..»
Восход чистый, яркое солнышко. Потом опять мокробесие: тучи запеленали небо в грязные пелёнки, спрыснул дождь.
Встал в 6 — и вот опять испытал восторг жемчужного часа.
В такие безоблачные утра мир раскрывается как огромная жемчужина Вселенной.
В этот утренний час движутся, «бродят» горы.
Сперва, когда ещё солнце глубоко под дальними горами, кажется, что перед глазами лишь два хребта: впереди — чёрный, спокойный; сзади — белоснежный, с резкими диковинными очертаниями — и весь в сиянии. Потом начинается движение, между этими хребтами и впереди чёрного возникают новые хребты и отдельные вершины. Горы беззвучно перемещаются, строятся. К тому времени, как солнцу показаться из-за дальней вершины, они замирают в строгом строю — и уж на весь день.
Чудесное утро! Встал в 5 часов (хотя лёг в 3 часа) — и радость, радость наполняет душу!
Гоголёнок мой говорит:
— Ну, разве не стоило родиться на свет даже для одного такого чудесного утра!
— Стоило, конечно, стоило, мой умница!
Береговушка говорит:
— В это утро мне кажется, что весь мир — мой дом, и я не могу усидеть в своей норке, — мне хочется обнять крылышками весь свет.
— Вот я тебя поймаю за хвост и хорошенько оттреплю за такие слова! — тоненько рычит Щенок из Первой Охоты. — Потому что этот прекрасный мир — мой, а не твой!
— Маленькие, не ссорьтесь, — говорю я. — Тем-то и хорош этот светлый утренний мир, что всем в нём довольно места и всем в нём прекрасно. Даже стеклоглазый Ястреб сейчас кроток и невинен, как только что вылупившаяся из яйца заряночка. Правда, он схватил и унёс Мухолова, он растерзал куропачьего петушка Бровкина, но это было прошлым днём, и он не помнит об этом.
Утро как стёклышко. Даже туман на озере кажется чьим-то тёплым дыханием, на минуту замутившим гладкую поверхность зеркала, — и так легко с него сходит.
Птицы, научите меня вашим песням, вашим гимнам Пресветлой Утренней Жизни!
За это я попрошу людей устроить вам на моей могиле бесплатную столовую, где вы всегда найдёте себе еду в лихое время бескормицы, уютные спаленки и надёжные ухоронки от врагов, а летом приют для гнезд…
— Это можно, — сказал Красноголовый Воробей. — Повторяй за мной — и ты научишься. Ну: «чик-чирик!..»
Сегодня на рассвете проснулся от стука упавшей вещи. Гляжу — синица! Впорхнула, скинула со стола пузырёк с валерьянкой и камфарой (я принимал вчера) — и вмиг выпорхнула обратно над занавеской — в окно. Итак, долой лекарства! Ясней не скажешь.
Автор писал автобиографию в автомобиле авторучкой — автоматически.
Пожилая машина превращается в животное: старый автомобиль ворчит на своего хозяина; паровоз, насчитывающий за своей спиной десятилетия, дружественно перекликается с горами и лесами; старинные стенные часы отлично всё знают в семье и в роду, много о чём могут рассказать.
Сложить бы такие простые стихи, как песня весёлой синицы. Вот такие бы, например:
«Зин-зи-вер. Зин-зи-вер! Зин-зи-вер!»
Чем плохи?
Прекрасен сегодня вечер: тих, светел и прозрачен, как сткло. (Мне кажется, в этом старинном произношении слова гораздо лучше передается именно прозрачность стекла; «стекло» может течь («стечь» и «стекло»), может быть мутно, а сткло ломко и прозрачно, как льдинка). Это надвинулась на нас (уже дня три) шапка арктического воздуха, а она — из льдистого, совершенно прозрачного хрусталя. Он (воздух) потеплел, а прозрачности своей не потерял. Всё вдали стало видно рельефно, — и кажется, что твои (мои) глаза вдруг чудесным образом помолодели.
Писанье — род недуга.
Членистоногий тростник.
Украшашкин.
Не примечать, так и хлебушка не едать.
Тяжко тебе? Думай о других.
Когда она замолкала, казалось, что в комнате потушили примус.
…Решил этим летом перейти опять, вернуться к старинке: простым (если не гусиным, то) стальным перьям и деревянным вставочкам (ручкам).
Это проба пера. Пишу и наслаждаюсь. Пёрышко простое, белое, а вставочка — толстая, пробковая — всё та самая, которой папа написал чуть не все сто своих научных трудов, да и я ряд своих сказок и рассказов.
Прелесть как хорошо пишет!
Хорошо выезженный конь, право же, куда приятнее вечно портящегося автомобиля!
Вопрос ориентировки птиц в пространстве и времени при перелётах так же сложен и малопостижим, как вопрос о том, почему человек влюбляется в ту или иную особу (без расчётов): тут, вероятно, тоже неизбежность выбора по неким точным признакам, известным подсознанию человека, но невидимым его сознанию.
Служкой у палача он точил меч для казнимых и мылил верёвку для тех, кого должны были повесить, — и утешал свою совесть тем, что он облегчает участь страдальцам.
Да… Был бы у меня хвост — прилёг бы я вот на этот диванчик, задремал бы на нём, а хвостом, как палкой, по полу — стук, стук, стук!
Звали его Клим Климыч, а любимая поговорка его была: «клин клином вышибай». И конечно, все звали его Клин Клинычем.
Аккуратный, рассудительный, всё делающий по уставу, по правилам немец Густав Густавович. И конечно, все звали его Устав Уставычем.
Всю ночь шёл дождь. С южной стороны стволы всех сосен почернели — мокрые. Белочка бегает только по серой (или жёлтой) стороне деревьев.
Песня у садовой камышевки длинная, бойкая, но бестолковая.
Перевод на русский песни зяблика:
— Слышь: тишь, тишь, тишь в лесу, лесу, лесу — это счастье!
Из нашего окна провели провод — от радиоприёмника к антенне, укреплённой на соснах. Теперь на эту проволоку часто садится горихвостик — покрасоваться, себя показать и людей посмотреть, — совсем близко от меня.
Где-нибудь, в Италии, например, может быть, такие и бывают — не знаю. Не сбылась мечта — не побывал.
А у нас небо совсем не лазурное. Обычно оно цвета сильно разведённой синьки. И тусклое.
Но бывает и живописным. Вот хоть сегодня утром, часов в пять.
На бледно-голубом фоне очень высокие и очень медленные белые облака, ярко и радостно освещённые солнцем. Из-за моря кто-то пытается набросить на них фату, газовые шали. Тоже белые, но совершенно прозрачные.
Шали одна за другой проносятся ниже белых облаков — не могут их закрыть.
На юге — туча. Она густо-синяя, по краям выцвела, грязноватого цвета.
Края высоких, почти неподвижных облак (не — облаков!) солнце расцвечает золотом и алым, розовым, оранжевым. Краски его ослепительны.
В Италии — на родине моих отцов — может, прекраснее небеса; не сбылась мечта, — не побывал, не видел. Но хорошо и у нас небо.
Очень хорошо бывает.
Омертвела душа.
Умер один из самых близких в жизни людей — и не слезинки… Только сжалось сердце и весь день вздыхалось.
А в молодости бывало! Неудержимые рвались бы рыдания. Омертвение до равнодушия.
Дойдёт до того, что и собственную смерть примешь так же равнодушно.
Солнечно. Во время утренней прогулки нашёл у третьей берёзы от нашей двери подберёзовик. Теперь для меня и это — достижение.
Рыжка на каштане среди его белых цветов и зелёных листьев.
На спине у неё и на бёдрах все ещё сероватая попонка.
Группа девочек под предводительством мальчишки сбегают с холмика, что-то громко обсуждают под самым каштаном. Рыжка застывает на противоположной от них стороне ствола. Ребята городские, неприметливые, а и скользнет кто взглядом, — примет за кусок сосновой коры: тут кругом сосны.
Наконец ребята убегают.
Белочка спокойно поворачивается, взбирается на крышку скворечника и растягивается на ней во всю свою маленькую длину. И так она лежит, распластавшись, положив голову на ручки и свесив легкий хвостик, — «загорает».
Проходит десять минут, четверть часа, — она все в той же позе принимает солнечную ванну.
Наконец приходит Коля и снимает её. Но она уже изменила свою позу. Потом она очень грациозно чешет ножкой за ушком и, подогнув хвостик под себя, пропускает между ручек и быстро-быстро покусывает его.
Скворчат скворчата. Большие уже и перепархивают в самых маковках деревьев. А всё равно — подлетает мама, скворчонок пищит, широко разевает рот, — и она пихает ему в пасть больших червей (гусениц).
Я никогда не был дачником.
Совсем другая психология. Дачники загорают, катаются на лодочках, любуются закатами (восходов они никогда не видят: надо же выспаться!), а потом играют в карты, засиживаясь за полночь, чтобы как-нибудь убить время. Убийцы прекрасного времени! Самоубийцы, конечно. Люди, которые не знают, куда себя деть, когда, как улитки, вылезают из своих ракушек (канцелярий, контор, кабинетов, спален).
Я счастлив тем, что я в жизни специально не загорал, никогда не катался на лодке «просто так — для прогулки», видел тысячи радостных утренних зорек.
Песен больше нет. Почти: утром рано иногда славка одну коротенькую про себя пропоёт, но ни синиц, ни зябликов.
Зато всюду пищат синичата, зябличата, сорокопутята.
Вот жаворонок. Строфа его песни издалека, из-за реки, вплетается в моё сознание и обогащает его радостью.
Без жаворонка жизнь скучновата.
После дождя берёзы стали (чуть) розоватыми. Изумительное дерево! У него не ствол, а тело.
Если любишь свою землю, любишь на ней всё: и солнечные дни, и дождик — ласково сияющую под ним влажную листву, блестящие капли его, нежный плеск листьев под ним. Безразличным в лесу никто не может оставаться.
Pnenaminальная работоспособность.
Глубокая редактура.
Поэт (писатель) — мироощущение, а не профессия, не служба.
Надо запомнить: Москва, Д-40, 1-й Строевой переулок, дом 14, квартира 2, Иван Григорьевич Гашичев.
Человек, предложивший думать о птицах при постройке домов — учитывать их потребности, устраивать пустоты для гнёзд.
Вечером вчера торжественно выпустили ежа. Пока он лежал, свернувшись, на травке за нашим домиком, подошли Михаил Львович и младший брат Тур с женой. И сразу оживляются люди, увидав жителя другого мира, им неведомого.
Каждый должен иметь прожиточный минимум света и ласки.
А сколько у нас одиноких, окружённых глухой стеной равнодушия!
Стараюсь порадовать их, чем могу, в письмах.
Проснулся кругом в дожде. Шелест листьев под ливнем. А мысли всё равно весёлые. И в саду веселье: прыгают, пищат, дерутся, перекликаются стайки слетков. Тут скворчишки и дроздушки, и молодые зяблики, синицы, пухлячки, воробьишки.
Не понимаю, как можно скучать в лесу — пусть хоть дождь! Не понимаю глупого, бездарного, до краев надутого важностью дачника, возмущающегося играми ребят в саду (даже не под его окнами): «Мешают работать!» — но нисколько не жалующегося на резкие гудки паровозов на близкой станции, на оглушающий шум самолётов, назойливый стук моторных лодок… Мёртвым людям нравятся мёртвые звуки, а живые выбивают их из равнодушия.
Не понимаю. Мне — как и моему отцу! — нисколько не мешают шумные игры детей и молодёжи, их смех и крик. Даже помогают работать, радуя и веселя, как хорошая музыка.
Мешает только, когда начинается плач, ссоры…
Стук копыт на мостовой — и сразу возвращаешься в детство!
Солнцем провожает взморье. И так неохота уезжать! Жили бы да жили в лучезарной зелени, и я бы спокойно работал, мысли всякие приходили бы в голову — слева.
С ежедневной стайкой скворчат прилетает скворец — и поёт, поёт у своей скворечни!
Да, ему есть о чём петь. Хорошо ему было летать в саду, и скворчиха, в которую был он влюблён, вывела тут ему милых скворчат.
И вот белочка знакомая — Черноспинка — бежит с дуба — по веткам тополя, потом рябины, потом по нашей крыше — и исчезает в голубых ветвях канадской ели, где у неё гнездо.
Какая чепуха! При наших так дьявольски ограниченных средствах постижения его — наши жалкие «пять чувств» плюс логическое сознание, — что можем мы постичь в мире?! За границами наших возможностей и ультраслух кошки, и ультранюх собаки, и эхолот летучей мыши, и тепловые ямки гремучих змей.
Гости — воры времени! — двигались, как тучи, — и всё на наш редут.
Рассказ о том, как у ящерки от желания выросли крылья.
Хмурутро. А чего ж теперь и ждать? Светосмерть.
Как трудно, поди, птицам летать в этом мокром, грязном, тяжёлом воздухе!
Чаек сегодня не видно.
У всякого человека своя стихия. У кого — море, у кого — горы, степь, поля. Ветер, огонь, вода, воздух. И много людей, чья стихия — город, зрелища, домашний уют, домашность.
Моя стихия, любимая стихия — лес.
Толпы деревьев, густейшая конденсация растительной и животной жизни.
Лес на берегу моря — колыбель моя. Утренний сон.
Чувствую: в лесу я — в своей стихии, как моряк чувствует себя в своей стихии в море, как горожанин — на улицах города.
Что делаешь, делай на совесть — и, значит, никогда не делай того, что не велит тебе совесть.
Каждую истину переверни вверх ногами — и посмотри, что из неё получится. Но помни: ложь, перевёрнутая вверх ногами, не обязательно — истина.
Не признаю кровного родства, кроме самого необходимого: мамы и папы. Признаю только родство по мироощущению (поэтич.) и миросозерцанию (пониманию) да ещё — по доброте.
«Светосила» — какое замечательное слово!
Надо способствовать ему перебраться из оптики в художественную литературу.
Там справедливо, не справедливо, а называют меня своим учителем: Н. М. Павлова, Н. И. Сладков, Э. Ю. Шим, Кр. Вс. Гарновский, А. А. Ливеровский, С. В. Сахарнов, Н. Ф. Раймерс (К. Иванченко), М. С. Гроссман, М. Дм. Зверев и ещё с десяток людей.
Какие могут быть в это время года «утренние мысли», когда утра нет, весь день вечерние сумерки!
Этот год тем светел мне, что в нём я окончательно понял: солнце внутри нас — и оно неистребимо.
Солнце бессмертно.
Утром всё небо покрыто чуть голубо-серым ватным одеялом. На западе оно дырявое, клочьями, в иных местах слабое — и просвечивает жёлтым.
Опять снегири на черёмухе.
Что надо сохранить от ребёнка в душе взрослого?
Широко раскрытые на мир глаза.
Непосредственность ребёнка.
Горячую на всё отзывчивость.
Чистоту помыслов.
Мечту.
Доверчивость.
Мироощущение поэта: жизнь — сказка.
Восхищение первооткрывателя мира.
Мира восторг беспредельный.
Доброту ребячью.
Жизнь существует для того, чтобы о ней рассказали.
Может, назвать статью о красоте природы «Невдомёк»? Невдомёк нам, что мы живём в прекрасном мире.
Невдомёк, что красоты, удивительного изящества исполнены все движения нашего котёнка.
Невдомёк, что зори — каждая! — неповторимой красоты, — и не просто они краски, пятна на небе, а полные содержания, смысла и значения картины.
Чудеснейшее свойство человеческого ума и сердца — воображение.
Храбрость может обойтись без него — храброму человеку даже лучше, если у него нет воображения; а любовь — никак.
Любовь к родному уголку мира. Полный дремучих тайн лес, просторы степи и тундры, горы, море — создают воображальщиков, мечтателей, сочинителей, поэтов.
Соединение леса и моря дало поколение моряков, охотников, биологов, путешественников.
Что посеешь в детстве, взрастишь в зрелые годы.
Родина творит нас в первые годы после рождения. Люди с несколькими родинами. Рождённые в лесу обычно не понимают красоты степи, рождённых в степи давят горы.
Красоты у птиц.
Красивы самцы, самочки скромны. (Красота внешняя и внутренняя). Сколько эстетических наслаждений дают птицы. Красота оперения, пения, полёта, гнездостроения.
Проникновение в красоту даёт рост наслаждению ею.
Живопись для глаз собаки — просто чёрно-белое пятно. Красивый пейзаж на картине оставляет равнодушным непонимающего. (Неродная, незнакомая природа — не понятна.)
Опять огромнейшее синее, чистое-чистое небо. Просто чудо-март!
На восходе паровоз за лесом всё пускал огромные клубы дыма: ему тоже хотелось, чтобы восходящее солнце поиграло с его облачками, позолотило их.
Ночью выяснилось:
первый (с устатку) сон — каменный,
среди ночи — деревянный,
под утро — ниточный, кружевной.
На зорьке пришло в голову.
В каждом дереве — если на него смотреть на расстоянии — виден характер особый, свой. И в каждом — если присмотреться — сидит кто-нибудь: в кроне, в отдельных ветках, в стволе: медведь, птица фантастическая, заяц.
Может быть, это душа дерева?..
На зорьке — золотистый шёлк неба.
Немыслимо, чтобы когда-то кому-то могли надоесть утренние зорьки. Нет такого человека на земле!
Три лебедя ополдень летели с SW на NO.
Днём мульти — «Снегурочка». В который раз смотрю — и опять слёзы лью.
Каждое слово известно — и каждое берёт за душу, уводит в раннее детство, в сказку, которой жил тогда. Но не изверился и сейчас.
«Я пишу с ошибками и боюсь простЫдиться»
Горе от срыва поездки на весеннюю охоту — чувствую: последнюю! — неописуемо. Впрочем, скорее теоретическое горе: практически при моей феноменальной слабости сейчас мне, может быть, даже не удалось бы подняться на эту авантюру, и срыв её — только облегчение.
Игра, всё на свете для меня — игра! Посидеть с ружьём на пенёчке, послушать вальдшнепов и лягушек, а на утренней заре — тетеревов, и обязательно с ружьём, заряженным ружьём в руках (и пусть оно ни разу не выстрелит!) — разве это не игра?
Воображение, перемешанное с фактами.
Мировоззрение всегда условно. Скучнейший прозаик вдруг вспыхивает горячим романтизмом: влюбился. Или, слушая музыку, соприкасаясь с поэзией (искусством), вдруг начинает мироощущать жизнь другую.
Когда же в человеке бывает правильное ощущение жизни, когда для него «чудес не бывает» или когда «жизнь — чудо»?
Не сомневаюсь, что «жизнь — чудо». Ведь если всё скучно, прозаично, то и не надо жить, жизни нет — пустота.
В кратком автобио надо, в сущности, ответить на один вопрос: как мог я быть охотником?
Дьявольски трудная тема!
Но нельзя уйти, не ответя на неё. А если полностью развернуться, то в своём автобио надо развернуться на тему: «Три клада было у меня».
Охота. Литература для детей. Единственная в мире женщина, которая не мешала работать.
Только один день — единственный! — после тёплых дождей почки вдруг налились — золотистые огоньки на ветвях берёз, лип, ясеней. Как радостно!
Ширше шагай по жизни, ширше! Не мельтеши.
Взвейся — и смотри на жизнь с птичьего полёта.
Ползучему гаду трава мир застит.
Мыслящему человеку жизнь — полёт.
Листья распускаются, как улыбки.
Громко поют зяблики. Я всё перевожу их бравурную песенку. Получается — в лесу, в саду слышь, тишь, тишь, тишь в лесу, благодать, счастье!
Я в самую душу блаженства залез:
Тут солнце. И море. Тут птицы и лес.
Знаменитый аромат сена зависит от одной простой травинки: есть она среди остальной травы, — сено душисто; нет, — сено не пахнет или пахнет гнилью.
Травинка эта — душица (или — душистый колосок).
Из душицы, верно, и делаются духи «Душистое сено»? (Узнать!).
Девушка, женщина в доме — душа-душица.
Водяной чёрт, по свидетельству местного населения, живёт в дальнем (от нас) конце озера Волосова. На зорях поднимается из воды — большая чёрная спина. Чуть не до смерти напугал старика рыбака, удившего там на озере. Видели и другие.
Возможно, очень старая щука или крупный сом.
Чудесное милое существо — маленькая героиня моих «Лесных домишек» — живёт у нас в комнатах. Сейчас, когда я пишу это, она сидит у меня на левом плече — греется на солнышке; изредка, шурша, перебирает розовыми лапками. Она сыта: отлично ест мух из рук.
Если ей надо снести белый пакетик (что бывает удивительно редко!), она ловко пятится, быстро перебирая короткими ножками, — как, очевидно, делала это в своей норке. Вечером вчера она забралась спать Виктору в рукав. Посаженная в корзинку, не успокоилась, пока ей туда не положили тряпки и не устроили из тряпки норку.
Это — молодая, видимо ещё не вылетевшая из гнезда береговушка. Левый глазок у неё начал глядеть, но левым крылом она не владеет. Заживет ли?
Доверие к людям полное, при приближении руки — сразу настораживается: нет ли мухи? Проголодавшись, начинает просить есть, — издает тихий, совсем не похожий на обычный крик береговушек, низкий писк.
Я сидел за своим столом ночью при электричестве и был всецело погружен в свои мысли. Конечно, я в эту минуту совершенно не отдавал себе отчета, где я нахожусь, — в городе, в деревне ли?
Вдруг лёгкий шелковый шелест, — и на лист бумаги передо мной, шурша крыльями, опускается ночная бабочка.
«Добро пожаловать, принцесса!» — воскликнул я мысленно, поражённый столь неожиданным вторжением в мой абстрактный мир царственно прекрасного живого существа.
Крошечная принцесса куталась в свои серые с золотом крылья, как в дорожный плащ. На каждом крыле у нее были три черные точки — как пуговицы.
Растерянный, я смотрел на нее, как на чудо, которое мне удалось подсмотреть нечаянно и противозаконно, как на тайное чудо. Она же не обращала на меня никакого внимания и держала себя у меня, как и должна себя держать прекрасная и любимая принцесса со своими подданными в стране ей подвластной.
Яркая электрическая лампочка горела над моим столом, вместе со светом излучая тепло. Но моя принцесса и не думала лететь на её свет и биться, биться головой о раскаленное стекло пузырька, как это делали все залетавшие в мою комнату обыкновенные ночные бабочки.
На тоненьких-тоненьких булавочных своих ножках она прошла по бумаге и остановилась у четырёх чёрных строк — начала стихотворения, завязавшегося несколько лет назад у меня в душе, а сегодня неожиданно вдруг припомнившегося мне — и только что занесенного на бумагу. Вот они:
Бессмертье надвое рассек
Мечом всесильный бог природы.
С тех пор в тоске кромешной бродит
И зверь земной и человек.
«Интересно было бы узнать, что она думает об этих строчках?» — подумал я с вполне понятным волнением автора. Но спросить ее не решился, сообразив, каким чудовищным гудением должен ей показаться мой голос. Да ведь и я не летучая мышь, чтобы услышать ее тончайший ультраголосок. Надо придумать какой-нибудь иной способ внутреннего общения. И мне казалось почему-то в ту минуту, что это возможно и даже просто.
Читая мои строчки, крошечное существо задумчиво шевелило своими упруго изогнутыми перистыми усиками. Потом вдруг блеснуло на меня смехом золотистых своих глаз, взмахнуло плащом — и бесшумно исчезло в электрических сумерках, царивших в углах моей комнаты.
Крошечная ночная принцесса исчезла так же мгновенно и неожиданно, как появилась. И только в душе у меня осталась грусть о ней — лёгкая, как золотистая пыльца её пушистых крылышек. Грусть и раздумье: что значил весёлый смех её прекрасных глаз?
Узнаю ли когда-нибудь, чем вызвано это чудесное посещение? Пойму ли намёк?
Когда оболочина (облако) состарится, она падёт на землю.
…Был такой случай около Котчина: старая оболочина, волочась над лесом, уронила на него клок своего тела. Рассказчик пошёл поглядеть его, но попал к шапочному разбору: бабы разобрали почти весь кусок оболочины — натирать себе ноги от ревматизма. Всё же рассказчик видел и рукой пощупал этот клок оболочины: «он вроде как стюдень, белый, весь в пупырях и холодный как лёд».
Поверье о падающих на землю оболочинах слышу в Новгородской области не в первый раз. Знает его с детства и А. Е. Кольцова. Описание её (со слов «очевидцев») упавшей оболочины целиком совпадает с котчинским. А. Е. (Сашенька) говорит, что оболочина «похожа на студень» (плотностью).
В первых числах сентября [19] 50 г. колхозники принесли А. Н. Якобсон «кусочек оболочины, упавшей в поле у Котчина на снопы».
А. Н. загнала «оболочину» в бутылку, закупорила ее и… забыла дома, мне в Погост не принесла.
Отвезла сама в Ленинград, где один её знакомый сказал, что это хорошо ему известный быстрорастущий гриб. А. Н. оставила бутылку с «оболочиной» на окне, на солнце — и «оболочина» превратилась в вонючую жидкость, почти бесцветную.
Пробирку с этой жидкостью Тал. носил в университет микроботанику проф. Наумову. Профессор смотрел её под микроскопом. Ничего, говорит, не разобрать, — одни бактерии. Рассказом об «оболочине» заинтересовался, просил ему доставить кусочек.
Ир. Андр. Крюкова говорит, что у них на границе Московской и Тульской губерний поверье об оболочине широко распространено. И. А. помнит, как однажды крестьяне жаловались, что упавшей оболочины в поле наелась скотина (коровы) — и вся заболела.
К ночи с неба как одеяло отвернуло. Вызвездило. Ночь тёплая, как в июле. И вся окутана туманом. Спокойно дышит земля.
Утром — на восходе — золотой туман. Тот же золотой туман, что у английских живописцев Тернера и Констебля. Тепло…
(После города).
Самое сильное впечатление (на меня) за день: зелень. Трава, лес, поля — это рай.
И тишина. Какая тишина!
Кусочки пиленого сахара, опущенные на дно стакана с чаем, выделяют, тая, из себя пузырьки — и на поверхности образуется точно такой же прямоугольничек из белых пузырьков — образ кусков сахара.
Как это похоже на искусство!
А смерть? Не значит ли это перелиться из одной формы в другую, или изойти пузырьками, оставив по себе образ на поверхности жизни?
Талант — любовь. Если чего не любишь, — как ни талантствуй — ничего не получится.
Любовь — чувство ответное. Когда любишь, — весь мир к тебе обращается с доброй улыбкой.
Если полюбишь, одно будешь знать: как бы получше сделать. А там похвалят, не похвалят, — пустяки! И не стыдно нисколько: пусть хоть смеются.
Она была так мала ростом, что даже Мухой называть её казалось преувеличением; все называли её Мушкой.
…Слушал по радио «Рассвет на Москва-реке» Мусоргского. Господи! Вот эта музыка — всё. Сколько б её ни слушать, — всё бы жить, любить, верить. Ведь это — чистая природа, — и человек, колокола его — входят сюда, как благовест.
Вкратце, но подробно.
Тут окружают нас неслыханные знаменитости.
Я — человек верующий. Только вот — во что?
Пью это солнечное утро глотками, как ликёр. Каждая минута приносит мне новую радость, доставляет своё наслаждение. Верно, что жизнь чем дальше, тем интереснее. Дряхлеет тело, но дух всё выше. Всё больше начинаешь замечать то, что прежде ускользало от твоего внимания, всё многочисленнее, как прекрасные цветы, раскрываются перед тобой маленькие тайны природы, всё выше и непостижимее волнует тайное тайных. Перед полётом в неведомое, полётом, именуемым смертью, каждый час становится всё драгоценнее, каждый миг озаряется невиданной красотой.
Так — когда выглянет солнышко.
Высоко над высокими соснами проносятся чёрные стрижи, проплывают белые чайки, — а синие тени их переносятся со ствола на ствол, перелетают с ветки на ветку в саду у нас, как в подводном царстве. Кажется, во всём саду перепархивают синие птицы.
Врачи запрещают мне работать. Слепцы! Воображая, что лечат меня, на самом деле толкают меня в объятия смерти: я приближаюсь к ней не бездельничая, а работая, я зарабатываю себе бессмертие своими книжками, — пусть хоть маленькое, всего лет на сто.
Впрок.
Домик на самой окраине города. Из окон вид на широкое поле и далёкий, далёкий лес. Синий лес. Девочка мечтает: там, в далёком синем лесу, живут синие птицы — птицы счастья.
Бабушка рассказывает ей сказки про синий лес, синий-синий край далёкой мечты.
Бабушка с девочкой устраивают кормушку — столовку для птиц. Здесь им показываются разные птицы: снегири, воробьи, сороки. Но бабушка и девочка ждут посланцев из Синего Края.
Зимой прилетают: сойка — голубо крыло, поползенька в голубом мундирчике.
Весной прилетает варакушка — синий соловейка с таким чудным синим горлышком, что нет сомнения: он из Синего Края Далёкой Мечты.
Фонтанчик наладили — диво, как хорош! А тут ещё дядя поставил меня себе между колен:
— Смотри, кто в фонтанчике живёт. Видишь?
Смотрю на солнце сквозь фонтанчик, а в нём, в фонтанчике, радужишка, да какая весёлая!
Читатель! Случались ли с вами в жизни чудеса? Ну, хоть маленькие? Припомните-ка!
Знаю: случались. Только вы забыли о них, потому что это было давно. Чудеса случались с вами в той далёкой стране, что зовётся Овтстед[38]. Это волшебная страна, и вполне естественно, что там на каждом шагу случаются с людьми настоящие чудеса.
Спокойный ритм моря, ритмичный шелест набегающих волн — сладостная музыка мне. Укачивая душу, он рассредоточивает мысли — и так даёт лучший в мире отдых. А когда отдохнёшь, — нет лучших условий, чтобы сосредоточиться и писать. И на нервы спокойный ритм моря действует как массаж, как тихая колыбельная.
Сегодня — день летнего солнцестояния. Макушка лета через прясло глядит. Тяжело думать, что с послезавтрашнего дня каждые сутки день будет уменьшаться, уступая место ночи. Прощай, Юность Дня, вернее: до свидания до 23-го декабря!
…Ложась спать, надевает на нос очки: чтобы лучше рассматривать сны.
Взрослый человек — Иван-непомнящий (своего) родства (с природой). Ребёнок отлично чувствует своё родство не только с млекопитающими, но и со всеми животными, и с растениями, и даже с неодушевленными предметами (вещами), в особенности — с Землёй.
Гремень — камень. Камень, в котором сидит, затаившись, огонь. Если ударить по нему железом, то из него выскочит гром и молния. Загремит гремень и спалит огнём сухое дерево — бревно.
Как выйдет на небо солнышко, как зазвенят за окном в два бубенчика синицы, как забегают по оранжевым реям мачтовых сосен ловкие рыжие матросики с гибкими пушистыми хвостами — крепить зелёные хвойные паруса, — так забудешь о здешней санитарно-курортной пошлятине, и дышишь легко, и радуешься жизни. И вот ещё по душе мне, когда зашумит, загудит в вершинах старых сосен сердитый норд-ост, поднимет гребни синих вод, замашет над ними белыми чайками!..
В старости дни маленькие, сморщенные. Всё куда-то спешат и никуда не успевают.
Не только дети всех стран, народов и рас, но и детёныши всех теплокровных животных (а может быть, даже всех позвоночных!) образуют ИРИ — Игровой Ребячий Интернационал, точнее: Интервидал, то есть Международное Сообщество. А по-украински: ИДИ — Игровой Дитячий Интервидал. Или, лучше, так: МИБ — Мировое Игровое Братство.
Кот коту — смертельный враг. Но котёнок котёнку — родной братишка. Посади их вместе — и они сейчас же примутся играть друг с другом, как кот с котом (или кошка с чужой кошкой) драться.
Это — внутри вида. Но вспомни «детскую площадку» Московского зоопарка: разве там детёныши самых различных видов зверей — медвежата, козлята, лисята, щенята (динго), тигрята, ягнята, волчата и не знаю кто — отлично не уживаются вместе?
Что их объединяет? Самое сильное детское чувство: потребность в игре.
Эта же потребность заставляет крепко дружить и человеческих детёнышей с собачатами, котятами, ягнятами, а подчас и тигрятами, львятами, волчатами и т. д.
Игры у всех одни: догоняшки, прятки, горка, которую одни берут приступом, а другие защищают; горка, с которой катаются по очереди или обнявшись; самбо; совместные (ставши в круг) ритмические движения (зачатки танцев) и… Но надо ещё подумать, что следует за этим «и». Подумать, разделив игры МИБ на мальчишеские и девчонкинские и учтя, что все они натуральные игры без мячей и прочих инструментов…
Всякая игра требует чувства: увлечения, страсти. Всякая игра есть условность: правила игры всегда условны. Пятнá условно хватает (или просто салит) удирающего, штурмующий условно нападает на защищающего горку, щенята, котята «условно», понарошку хватают друг друга за горло и т. д. Условность правил в натуральных играх очевидна, и эти правила заранее известны всем детенышам, хотя никто им не объяснял их. Хорошая игра неизбежно ведет к дружбе: если играющие поссорятся, раздерутся, то они лишатся партнёра (партнёров) — и игре конец.
Игра не только начало всякого искусства, но и всякого вообще дружественного единения теплокровных.
Игра — начало добра. Добро и зло мыслимо лишь в мире теплокровных, и познаётся оно первоначально в игре. Все теплокровные детёныши родятся добрыми, игры их добрые, — пока родители обеспечивают их пищей и жильём. Только оставшись без пищи и жилища, теплокровные начинают поедать друг друга уже не понарошку. Играя же, все на свете детеныши образуют самое настоящее МИБ.
Рыбодерево! Растёт здесь в саду… Издали его листва в точности напоминает крупную рыбью чешую, а ветви — плавники. Оказалось, — молодая липа с крупными листьями.
В каждой новой вещи, в каждом новом явлении есть нечто от чуда. Об этом стоит подумать художникам — всем, кому положено смотреть на мир всегда впервые. Привычка — вторая (и худшая, ложная!) наша натура — величайший враг «художественного ока». Привыкнув, мы перестаём видеть вещи, замечать явления. Путешествия — посещение новых для нас мест — неизменно дают подсветку нашим глазам и всем нашим чувствам. Такое же действие производят на нас новые вещи на месте старых в собственном нашем дому: вдруг опять начинаешь чувствовать, какое чудо — мир и как чудесна жизнь…
Почаще меняйте привычную обстановку, т. т. художники, писатели!..
Некоторые даже взрослые думают, что ворон — муж вороны. Вот смешные! Это всё равно, что уверять, будто жена кузнеца — кузница, а дети его кузнечики.
Думать, что после смерти ничего нет, не менее глупо, чем верить в любую форму загробной жизни.
Шутки ради, забавы для взял я послушать морскую раковину — ту, что в детстве доставляла мне столько наслаждений своими «рассказами о море», слышимым в ней «шумом прибоя», и что до сих пор уцелела как-то и лежит у нас на трюмо.
Я приложил раковину к уху — ничего не услышал, приложил к другому — тоже.
Я не испытывал этой раковины добрых пятьдесят лет. За полвека она могла обезмолветь…
Я передал её Вовке Гнеушу — поэту.
Едва он приложил раковину к своему уху, взор его затуманился и на лице засияла нездешняя улыбка.
— Шумит… море! — сказал он мечтательно.
Значит, не раковина онемела, а я оглох. Печальное открытие!
И тут я вспомнил, что давно уже музыка не производит на меня того чудодейственного впечатления, что производила в детстве и в молодых годах, когда вся окружающая жизнь целыми месяцами преломлялась у меня в душе сквозь хрустальные звуки Моцарта и других моих любимых композиторов. Вспомнил, что и мои «внешние чувства» сильно притупились: уж не различаю я стрелок через Неву, от Академии наук на часах, что под шпицем Адмиралтейства, не чувствую тонкой прелести вкуса омара и ананаса, не различаю в последние вёсны чудесного аромата клейких листочков берёз, в который был так влюблён прежде.
Неужели дойдёт до того, что онемеет для меня весь мир, как онемела для меня эта Морская Раковина, рассказывавшая мне в детстве волшебные сказки про тёплое ласковое море, про чудный камень яхонт и птицу с ликом девы?.
Вспомнишь Блока:
Оставь мне, Жизнь, хоть смех беззубый,
Чтоб в тишине не изнемочь!
И ещё:
Как тяжело ходить среди людей
И притворяться непогибшим.
— Скорей выгони кролика, а то он совсем съест медведя! — такой возглас можно слышать у нас в квартире, когда наш кролик забирается в столовую. Понравился ему, видите ли, ковер из белого медведя, — он объедает у него под мышками сукно, а заодно и шёрстку.
Пока шапка летит, — то есть от того мига, когда была брошена возможно выше в воздух сорванная с головы шапка, до того мига, как она падёт на землю. Мера времени очень короткого сна, которым забывается иногда человек — потеря сознания на миг, — «будто облачко налетело»… (Народная — в Новгородской области — мера времени).
Переводы с птичьего языка:
Большие синицы (самки) рано утром перекликаются у меня под окном:
одна: — Букетик! Букетик! Букетик!
другая: — Пустяк! Пустяк! Пустяк!
третья: — Дурочка! Дурочка! Дурочка!
Песня зяблика:
— Слышь-ка, слышь: чуть-чуть-чуть три — четыре рубля не выиграл! — и ужасно как рад, дурачок!
Всесторонне необразованный человек.
Рассказусы.
Доказательство от препротивного.
Доказательство от милого.
Да здравствует солнце, да скроется тьма!
Голубые росы. (Ярко-зелёная весенняя трава и белая на ней влага — голубое.)
Сосновый бор — строгие колонны. Хоралы ветра на хорах, в вершинах. Просторный храм. Но храм может наскучить.
Лиственная роща — весёлый павильон. В стенах его и на потолке поют птицы. Белые стволы берёз, серебро осин радуют взоры, в траве играют солнечные зайчики и змейки. Прохладная тень отрадна. Весело на душе в лиственной роще. Но и веселье может наскучить.
Смешанный лес — вот никогда не надоест! Сосны, берёзы, осины, кудрявые ольхи и темные, косматые ели, создающие таинственную глубину. Лес, по которому Серый Волк мчал Ивана-царевича, держащего в объятьях свою царевну.
Рябчики на пищик: пять, пять, пять тетеревей!
Козодой поёт жабьим голосом.
Утром пастух здесь в Узмени вызывает скотину не игрой на свирели, роге или дудке, а сиплым свистком грошового свистка. Это уже не
Рожком горниста — рог Роланда
И шлем — фуражкой заменя,
а гораздо хуже. Это как драгоценные своей красотой и поэзией самоцветы подменять в украшениях штампованными изделиями из пластмассы, алмаз — стеклом.
В этом мире, полном чудесных тайн и тайных чудес, едва ли не больше всех земных существ полюбил я птиц. Лёгкие, они первые на Земле поднялись в воздух. Первые на Земле они стали вить красивые тёплые гнёзда. Первые на Земле они запели. И с песней поднялись в небо.
Умерев, я хотел бы возродиться птицей: чёрным жаворонком, или скворцом, или чёрным соколом-сапсаном, или юлой.
Повинуясь таинственной силе, летят они осенью с родных гнездовий на светлый и тёплый юг — за солнцем, за солнцем! (Полярная крачка буквально «летит за солнцем» из Арктики в Антарктику.) И с солнцем возвращаются на милый север.
Тоскует моё сердце зимой на севере — во тьме. И вот стремлюсь за птицами на светлый юг.
И вот я с ними — в Гаграх.
Первое солнышко, первое голубое небо после месяца дневной полутьмы! Свет, блеск бесчисленных алмазов, голубые — длинные в полдень! — зимние тени из изб и деревьев, убранный в кружева инея лес.
Была зима серой, стала белая.
Кажется — рвётся шрапнель: буря сбрасывает с ветвей большие тяжёлые комья снега и тут же в воздухе разбивает их, рассеивает — среди стволов метёт белый снежный дым. То и дело такие вспышки — и в шипящем гуле елей и сосен рвутся и рвутся немые снаряды, возникают, несутся и рассеиваются холодные белые облачка.
Джимка — после десятидневной со мной разлуки — удивительно нежен ко мне. Хороший человек — собака, говорит здешний пастух.
Здесь мхи и мхи, все тропы в них упираются — и звездой выходят в болота лесные мысы. На одном из мысов кричал ворон: — Онк! Онк! — похожий крик есть и у вороны. Не пойму, что он значит?
Весна 1942 года. Город Оса.
Здесь тихо, красиво, отрешённо. Вид из наших окон широкий, дальний: на улочки под горой, на Каму с её гористым здесь правым берегом, на обширный заливной луг с пасущимися на нём стадами коров, коз, гусей, стаями грачей и воронов (которых тут удивительно много).
Когда утром поднимается с заливного луга густой туман и между белыми стволами берёз сливается с небом, — а небо белёсое, одного цвета с туманом, — кажется: за оградой монастыря (мы живём в доме б[ывшего] архимандрита) — конец света. И отрешённость от мира ещё больше.
И думаешь: да есть ли на свете война?
Красного камня громоздкий собор за зелёной площадью… На голом камне — у крыши — растёт весёлая берёзка. Какую она там нашла себе почву? Пыль, занесённую ветром с базара?
По старинке ночью в Осе бьют сторожа в колотушку.
Восход солнца 8 сентября 1942 года.
Зловещий спектакль, которого никогда не увидишь летом, — разве зимой. Грозное знаменье.
Белое небо, белая Кама. Чёрный лес на горе за ней. Слоистые облака над чёрной горой зловещего лилового цвета — густого, невпроворот. И под ними разгорается жуткий красный огонь — как в жерле огромной русской печи. И как из нутра русской печи потянулся, облизывая чело её, повалил снизу серый дым-туман. Мертвенно-серые клочья тумана вставали, вытягивались в небо как бестелесные призраки — как призраки умерших. И всё разгорался, всё страшней становился пышущий жаром красный с желтым — но не оранжевый! — кроваво-красный с жёлтым огонь — и глухо пылало над ним зловещее лиловое зарево. А выше — немотное небо бледнело от ужаса.
…И казалось, что-то неслыханно страшное идёт в мир, грозя всему живому неисчислимыми бедствиями. Казалось: огонь, разгораясь за чёрной горой, пожрёт всю Землю.
Но серые призраки умерших вставали из земли, из реки ещё скорей, и вдруг, откуда ни возьмись, сплошной стеной, немой лавиной двинулись сверху по Каме, стремительно вырастая.
…И почти мгновенно закрыли собой, потушили разгоревшееся пламя восхода и лиловые облака. Всё утонуло в мертвенно-сером — и река, и чёрная гора за ней, и кровавый огонь, и самое небо. Ничего не стало.
Худой сарайчик на берегу — перед самыми глазами у меня — стал чёрным, обуглился.
Когда через час туман сошёл, — утро встало голубое, небо было перламутровое, Кама — стальная.
Ясное, солнечное утро после дождливых дней. Отсыревшие пни в поскотине курятся лёгким дымком. На горе Старая Гарь высокие отдельные мачтовые сосны (оставленные при рубке) снизу до половины и выше объяты высоким пламенем: так и горит жёлтая и красная листва высокого подроста берёз и осин.
Летом липа всякий лес превращает в уютный запущенный сад.
Железные лиственницы сторожами стоят на огромном пожарище (Новая Гарь), обугленные снизу, чёрные телом, прямые, с корявыми ветвями и бледной зеленью хвои вверху.
Ель даёт лесу глубину и делает его «содержательным» (дичь, зверь могут прятаться) и таинственным.
Берёза — самое белое, самое чистое в мире дерево — красит любой лес и веселит сердце своей белизной, крепкой зеленью, песнями радостных птиц (птицы радости живут на берёзах — иволга, пересмешник, зелёная пеночка).
Трепетная осина с её серебряным стволом и вечно шепчущимися листьями — тихая музыка леса, его разговор.
Строгая стройная сосна стволами-колоннами своими превращает лес в храм, в колонный зал (бор).
Пихта — ласковая ель. Прижмёшь ветку к лицу, — хвоя не колется, она мягкая. Стройна, как свеча. Зелень тёмная, ствол серебряный, как у осины. Узкая, пронзительная вершина.
Состояние отчаянное: только одно с великим трудом наладишь, укрепишь, расположишься работать — кррах! — другое треснуло и опять дом разваливается. А худшее, что нет уже сил бороться: душа омертвевает.
Мучился этим, сидя в лесу. Кругом — молодые пихты протянули свои ласковые руки, растопырили нежные светло-зелёные пальчики (молодые побеги).
Смотрю, одна пихточка (как сёстры в тёмно-зелёном платье) в красивых рыжих митенках: на концах веток перед светло-зелёными кончиками-пальцами — широкий (как завёрнутый рукав) ободок: сожжёная (побитая морозом?) мёртвая хвоя.
Значит, кончики отмерли. Смерть? Нет, опять ещё не смерть: смочил тёплый дождичек, осветило солнышко — и пошли новые побеги. Опять живёт дерево и радуется жизни.
Мне стало стыдно за себя, стыдно своего похоронного настроения.
И верно: опять легче стало, почувствовал, что ещё жить буду, жить — радоваться солнцу.
Вечная вражда между педагогами и писателями (художниками): педагоги учат видеть, и потом человек видит в живом и мёртвом только то, что его научили видеть, а писатели (художники) учат смотреть — открывают глаза на мир, приучают рассматривать его. А обыватель («ученик») только глазеет на мир, — не смотрит и не видит: обычного мы не замечаем — только глазеем на него.
Перед смертью, оглянувшись на всю свою жизнь, ясно видишь: всё то, ради чего стоило жить, отмечено радостью (родной дом, мать, любовь, дети, «открытия» и снова и снова — природа! — все радости!).
Лучшие лекаря — природа и любовь; лучшее лекарство — радость!
Лес — самосвет: осенью, когда ярко расцвеченная листва уже поредела — и вдруг ударит яркое солнце — и все листья наполнят лес многоцветной игрой отражений.
…Во мне живёт некая жизнерадостная сила. Вижу всё, что у меня было и есть хорошего, светлого в жизни (любовь, любимая работа — «творчество», маленькие открытия, наслаждения природой и собственным телом и умом), — всё хорошее от этой силы. Благословенна она и во мне и в других — в людях, зверях, птицах, цветах и деревьях, в земле и воде. Радует она в других так же, как в себе. Знаю: умру, а она останется. И не всё ли равно — во мне ли, в детях моих и не моих, — в тех, кто появится на свет после меня. Обитавшая во мне жизнерадостность будет жить в них. И это чудесно.
Он был поэт и не мог говорить неправды. Только факты, им передаваемые, всегда были остраннены и истина — всегда немного преувеличена.
Митрополит в метрополитене.
Паучки бокоскоки.
Прекрасное без прикрас.
Совершенно летний день — совершеннолетний.
Две топóли (от тополь!) в чистом поле. (Песня по радио.)
Марк Твен: «Когда то, чего мы очень долго ждём, наконец приходит, — оно кажется неожиданностью». В. Б. «Если тут слово „долго“ заменить словом „страстно“, то это то, о чём я сто раз думал на тяге».
— Друг, я смертельно болен.
(И человек рассказывает о том, как много ему надо сделать в жизни, как он ничего не успевает, какие замечательные открытия он мог бы сделать, если б смерть не ставила ему близкой препоны, — сколько мог бы разведать, понять в жизни. Как теряет силы…)
Кончается фразой: — Болезнь моя называется — старость.
— Покатилась душечка в рай и хвостиком завиляла! — бабушка выпила рюмку водки.
…Сядешь в качалку на террасе, руки за голову — и дивишься чистому голубому своду и жёлтому сквозь густой утренний туман солнцу.
От лёгкого покачивания, что ли, — от того, что всё у тебя перед глазами слегка колеблется, кружится слегка голова, — летят в голову забавные, лукавые головокружительные мысли:
А что если
наша вселенная —
птица?
И солнце —
всего лишь желток
Снесённого птицей яйца голубого?
В юности я думал:
— Если бы в течение всей моей жизни играла музыка, — я был бы героем.
Чары музыки тогда необычайно на меня действовали. Неделями я жил под обаянием понравившегося мне симфонического концерта, оперы или голоса. Вспоминались обрывки мелодий. Даже снилась мне музыка.
Зрелость убивает непосредственность восприятий. Теперь, выходя из залы концертной, я оставляю в ней обаяние звуков.
Целыми днями работает радио. Слышу ли я музыку (особенно, когда чем-нибудь занят?) Ушами — нет. Но всеми порами тела.
Но не исключена возможность, что звуки проникают в нас помимо нашего сознания. Даже могу утверждать, что так. («Пойманный» случай с пароходными гудками на Неве: я их не замечал, но они резко меняли моё настроение, — тому верное доказательство.)
Четверть века сидел я в приготовительном классе, учился писать, учился чистописанию. Наконец разрешил себе попробовать перейти в первый класс. И уж как хочется, как надо написать теперь что-нибудь первоклассное!
В 6 утра вышел за калитку, долго сидел на канавке: дорога, поле впереди благодатное. Слушал утренний гимн жаворонка. Охватило чувство огромности Вселенной. Думал: самое страшное — пошлость, не замечающая разницы между живым и мёртвым, упразднившая тайну. Всё тайна. И в этом всё дело. Нашёл объяснение крошечного явления — двух фактов — причины и следствия — и думает, — понял всё. Кретин. Миллион таких взаимоотношений ещё ничего не доказывает. Доказывает только, что всё связано. А всё равно не понять, чтó исчезает, когда живой ребёнок вдруг становится мёртвым. Или из мёртвого вдруг становится живое (этим занимаются растения. А тайна животных нисколько не меньше: из живого живое — тайна рождения).