Одиночество в Вавилоне

— Намешайте мне чего-нибудь, — сказал Мархнер, обращаясь к бармену, которого все называли просто Курди.

— Чего именно?

— Чего-нибудь, — повторил Мархнер.

— Чтобы забыть или чтобы вспомнить?

— И то и другое.

— Тогда мой вам совет — джин «Дейзи», — сказал Курди и поощрительно кивнул.

Мархнер промолчал. Ребром ладони Курди коснулся лба: проверил, хорошо ли сидит накрахмаленная иссиня-белая шапочка. Чисто механическое движение. Минуту спустя он уже сдвинул этот кокетливый головной убор на затылок. Потом Курди до середины наполнил большой бокал кусочками льда, выжал туда половину лимона и дождался, пока сок пропитает белесые холодные кубики.

Во время последующих операций Курди не отрывал взгляда от усталого лица Мархнера. А Мархнер следил за руками бармена. Эти руки высыпали на лед чайную ложку сахарной пудры, добавили шесть капель гренадина и залили все стаканом джина. Бокал запотел. Курди нацедил в него содовой воды из сифона, положил сверху зеленые веточки мяты и увенчал свое творение завитушкой апельсиновой корки.

— Вот, прошу, джин «Дейзи», один раз. Пейте на здоровье, — улыбаясь, сказал Курди и улыбался до тех пор, пока Мархнер не взглянул ему в глаза.

«До чего же он молод! — подумалось Мархнеру. — Дитер улыбается точно так же. Знает, что это производит впечатление. Интересно, а что сейчас делает Дитер?»

Справа от Мархнера чокались два господина и дама. «Пей до дна, пей до дна, пей до дна!» — шумели они. Дама сказала:

— Хэллеркен-Кэллеркен! Это такой финский тост.

Мужчины захохотали.

Мархнер отпил из бокала. В горле, где-то очень глубоко, осел крепкий, приторно-горький вкус.

— Нравится? — спросил Курди, так и не погасив улыбки.

— Нет, — ответил Мархнер.

— Не беда, просто вы еще не распробовали, — сказал Курди все с той же обаятельной улыбкой. — У нас бывают посетители, которые за вечер выпивают дюжину бокалов. Все равно как в романе Эрнеста Хемингуэя.

— Это не по моей части, — сказал Мархнер, вонзая ноготь большого пальца в пористую корку апельсина.

— Вам что, Хемингуэй не нравится? — спросил Курди.

— Это не по моей части, — повторил Мархнер. — Его герои живут слишком далеко от меня. Сплошь кулачные бойцы. Мужчины из мужчин. Охотники на львов, офицеры, покорители джунглей и вискоглотатели. А вот найдется ли у него невыспавшийся геморроидальный бухгалтер?

«Значит, он бухгалтер, — подумал Курди. — Так я и знал. Обыкновенный бухгалтер, который рискнул попытать счастья в соседнем казино. И в кармане у него неожиданно оказались крупные деньги. Бухгалтер в воскресном костюме. Галстук совсем истерся на сгибе. Его, должно быть, вывязывали много сотен раз. Лет, наверно, пять подряд».

— Да, бухгалтер, — сказал Мархнер. Застигнутый врасплох, Курди смутился и невольно поправил шапочку. — Вот о ком надо бы написать. В жизни бухгалтера тоже есть немало занимательного. Не днем, конечно, нет-нет. С восьми утра он корпит над счетами, в десять — перерыв на завтрак, вчерашний хлеб из пергаментного пакетика, а потом… Вы меня еще слушаете?

— И очень внимательно, — солгал Курди.

— А потом рабочий день кончается. Зато вечером становится… Ну, действуйте же, молодой человек!

Бармен получил новый заказ и принялся колдовать над смесителем. А Мархнер повел свои мысли дальше, как раз с того места, где оборвал фразу:

«…становится интереснее. Вечером ты аккуратно раскладываешь и растягиваешь свои нервы на воображаемой доске, чтобы жена прошлась по ним веничком и простирнула их в стиральном порошке буден — унылой смеси из забот, розовых надежд и вываренных сплетен. Но вершины достигаешь только ночью, когда наступает торжество безудержной лжи. Обнимаешь жену, а сам думаешь про девчонку в короткой юбочке, девчонку из нашей конторы. Иногда возвращаешься домой поздно и начинаешь ненавидеть жену за то, что она спит жирным, здоровым сном и не виновата в этом, за то, что под глазами у нее пролегли морщинки, хотя и в этом она не виновата, за то, что ты наизусть выучил каждый миллиметр ее тела, за то, что она надоела тебе не меньше, чем куртка, которую ты носишь на работе, и за то, что при всем том она нужна тебе. И вдруг — или не вдруг, а постепенно? — в самых кончиках пальцев рождается предвкушение. Предвкушение заманчивой возможности разом покончить со всем — с женой, или с детьми, или с самим собой. Почему «или»? Не «или», а «и»! Только с Дитером нелегко будет сладить. Ему сравнялось четырнадцать, он был сильный мальчик. Почему «был»? Он и есть сильный. И ни с чем я не покончил. Так, как хотел. Вышло иначе».

Приподняв полу пиджака, Мархнер похлопал по туго набитому заднему карману. «От этого чувствуешь себя уверенней, — подумал он. — Но у меня явно мешаются мысли. Это нехорошо. Именно сейчас нельзя терять присутствие духа. Нельзя, чтобы мне вдруг понравился этот дурацкий изысканный напиток со льдом. Надо бы заказать кружку пива. Хотя есть ли пиво в этом сверхшикарном заведении?»

— Еще раз джин «Дейзи»? — спросил Курди.

— Нет, — ответил Мархнер. Он лишь теперь заметил, что его бокал пуст и только на дне оплывает кучка серого, талого льда. — Нет, получите с меня.

— Уже? А в «Вавилоне» только сейчас и станет по-настоящему весело. Поднаберется народу. Мы начнем нашу знаменитую эстрадную программу. Вы видели афиши? Перед входом? У меня есть даже несколько любительских снимков, если вы…

— Получите, — сказал Мархнер.

— Как вам угодно, — кротко согласился Курди.

Мархнера поразила низкая цена напитка. Чтобы расплатиться, хватит денег в кошельке. Не придется начинать пачку. Славную, толстую пачку.

— Может, вы заглянете в «Вавилон» попозже? — Курди проводил его сияющей улыбкой. — Через час начнется программа.

— Там увидим, — ответил Мархнер, сползая с высокого табурета. «Гимнастическое упражнение для детей», — подумалось ему. Он медленно проследовал по ковру цвета морской волны с узором из женских тел, когда-то белых, а теперь зашарканных и грязных. Мархнер поймал себя на том, что старается шагать через эти стилизованные фигуры так, чтобы не задеть их, а поймав, рассердился, оторвал взгляд от пола, сперва нерешительно, потом резко, как отрывают от раны присохший пластырь, и поспешил к выходу. Только когда вращающаяся дверь выпустила его на волю, он подхватил нить своих размышлений.

«Не говорил ли я вслух? Нет, я думал. В этом — как его? — «Вавилоне» нельзя говорить. «Вавилон». Забавное название для бара. Что ж тут забавного? Ведь и тогда, в настоящем Вавилоне, тоже незачем было говорить. Потому что никто никого не понимал, потому что у каждого был свой язык. А человеку надо, чтоб его где-нибудь понимали. Но где? И кто? На работе? Или дома? Или этот бармен в «Вавилоне»?»

Еще несколько шагов Мархнер тащил с собой дребезжащий, ненужный смешок, потом бросил его посреди улицы. Лишь очутившись перед церковью, он понял, что это не улица, а тупик.

«Теперь, мой мальчик, не наделай глупостей, — подумал Мархнер. — Не разыгрывай из себя прозревшего. Не падай ниц в тенистом сумраке колонн, не сокрушайся. А может, стоит подыграть? И все кончится как в притче из душеспасительной газетки, что лежит на столе у коллеги Колькраба: блудный сын, сладость покаяния и всепрощающая улыбка господина патера. Скажи, тебя не тошнит от этой картины?»

Мархнер вошел в церковь и с удивлением отметил, что тьма, царящая между потиром и алтарем, достигла точно такой же густоты, как сумерки на улице. Кто-то откашлялся. Зашаркал ногами в исповедальне. Но никто не вышел оттуда, и никто туда не вошел. За лиловыми занавесями горел свет.

«Уж не меня ли дожидается святой отец? — подумал Мархнер. — Если меня, ему придется долго ждать. Хотя почему бы и нет? Вдруг он поймет мой язык, мой неповторимый мархнеровский язык? Попробуем. Денег за это не берут. Надеюсь, по мне не заметно, что я пил вавилонский джин “Дейзи”».

Мархнер прошел в исповедальню. Свет за лиловыми занавесями погас.

Мархнер опустился на колени. «Как принято начинать разговор в этой тесной исповедальне? Я забыл формулу. Я не помню зачина. Лет тридцать — тридцать пять назад я еще все знал. Но забытое и не стоит того, чтобы его помнить. Итак, Мархнер, не вспоминай!»

Тишина начала тяготить Мархнера. И тут сквозь деревянную решетку к нему проник голос:

— Когда вы исповедовались в последний раз?

— Да пожалуй, лет… когда меня водили к первому причастию, первому и последнему. Не один десяток лет тому назад. И еще раз мы всем скопом получили отпущение грехов, даже без исповеди. От капеллана. В Черкасском котле. Перед попыткой вырваться. Но я пришел не исповедоваться. Я пришел поговорить с вами.

Молодой викарий, стоявший по ту сторону деревянной решетки, был смущен. Он совсем недавно начал принимать исповеди. А сегодня у него впервые была вечерняя субботняя служба, потому что патера вызвали на съезд настоятелей. Если не считать нескольких старушек, которых влекла к молодому священнику прелесть новизны, он имел дело только с детьми, которые являлись по расписанию. Одни и те же слово в слово заученные тексты из молитвенника. За этим текстом трудно было угадать, где кончается детская наивность и начинаются муки переходного возраста. Ведь и малому греху ведом стыд, ведь и малый грех охотно прячется за безликой формулой.

Но сейчас он услышал не формулу. Сейчас прозвучали новые слова, и новых слов требовали они в ответ. Викарий, полный напряженного внимания, сжался в комок. «Дух, — просил он, — святой дух, пробуди от спячки мое сердце и мозг, помоги мне помочь этому человеку!»

— Вы хотите говорить здесь? Может, мы пойдем ко мне домой? — предложил викарий. «Только бы не сфальшивить, только бы не сказать что-нибудь невпопад!» — Мы могли бы посидеть за чашкой кофе. У меня есть время для вас. У меня много времени.

— Я предпочел бы остаться здесь, — ответил Мархнер. В темноте он чувствовал себя увереннее, словно под колпаком из черного, плотного металла.

— Слушаю, — сказал викарий. Сперва он хотел сказать: «Слушаю вас, вы можете говорить совершенно свободно», но вовремя оборвал задуманную фразу, глупую фразу из лексикона психоаналитиков. В «слушаю» заключались и необходимое поощрение, и просьба, и согласие.

— Перед тем как прийти сюда, я побывал в баре, — начал Мархнер и пожал плечами. — Но там мне не с кем было поговорить.

Мархнер выжидательно умолк. За решеткой тоже молчали. И Мархнер продолжал:

— А мне надо с кем-нибудь поговорить. Только не спрашивайте, почему я тридцать лет не переступал порога исповедальни. И не спрашивайте, почему я надумал убить свою жену. Надумал, и все, просто я хотел бы знать, что мне делать теперь. Я убежал от убийства. Какое преступление по вашему кодексу считается более тяжким — убийство или кража?

— Убийство, — ответил молодой священник. И снова он не позволил себе добавить какое-нибудь речение, усвоенное в семинарии, например: убийство есть удар, нанесенный человеком в лицо господу.

— Поэтому я и похитил деньги. Достаточно, чтобы прожить на них лет двенадцать здесь, в вашей стране. Я перешел границу.

— А потом?

— Простите, не понял?

— Что вы будете делать потом, через двенадцать лет, когда кончатся деньги?

— Я могу работать.

— А что будет делать ваша семья?

— Жить, но она будет жить только потому, что я нашел выход. Вот отчего я не могу исповедаться. Ибо исповедь предполагает раскаяние. Настолько-то я еще помню правила. Но раскаиваться в том, что я взял деньги, значило бы одновременно раскаиваться в том, что я не совершил убийства. Вы понимаете? Раскаиваться в том, что не убил.

— Вас уже разыскивают?

— Навряд ли. Я перешел границу вчера вечером. Сегодня суббота. До понедельника никто не обнаружит недостачу.

— Но тогда еще не поздно. Или вы уже израсходовали часть денег?

— Нет.

— Тогда возвращайтесь к жене!

— А завтра придется разыскивать убийцу…

— Вами владеет ложное представление. Ваша жена не дьявол.

— Моя жена — человек с самыми добрыми намерениями, прикованный ко мне. И от этих оков я задыхаюсь.

— Быть может, вашей жене тоже тяжело с вами, однако она изо дня в день заставляет себя любить вас.

На глазах Мархнера деревянная решетка вдруг обратилась в железную.

— Отрадно слышать, — съязвил он. — Значит, у нас есть все условия для семейного счастья: подавляемая, скрытая ненависть с обеих сторон. — Он уронил всхлипывающий смешок в скрещенные на уровне рта ладони.

«Не то, не то я сказал! — испугался викарий. — Вот и короткое замыкание. Почему я не могу говорить на языке, понятном этому человеку?»

Мархнер умолк. В нефе послышались робкие шаги. «Надо бы говорить шепотом», — подумал он. И шепнул:

— Я ухожу.

— А разве мы не продолжим наш разговор? — огорчился викарий. — Сегодня? Или завтра? Когда вам будет угодно.

— Это был не разговор, — шепнул Мархнер. — Это был монолог.

— Монолог — это тоже разговор, если человек не щадит себя, — сказал священник.

— Всего хорошего, — шепнул Мархнер и устало поднялся с колен.

Молодой священник вознес руку. Рука повисла в воздухе, благословляя. «Не умудрен я, господи, — подумал священник. — Я брожу по твоему винограднику и топчу больные лозы, вместо того чтобы исцелить их».

И, вцепившись в шелковую епитрахиль, он произнес чуть слышно:

— И аз, недостойный иерей, властию Его, мне данною… прощаю… от всех грехов твоих… грехов твоих…

«Грехов твоих… Господи! Почему я не смею сказать: «Ego te absolvo»[26]? Почему ты не пошлешь мне сил, господи?»


Когда Мархнер снова очутился в «Вавилоне», там были заняты почти все столики. Красный, как леденец, перст прожектора указывал с филенчатого потолка на перезрелую танцовщицу, которая только что весьма искусно вылупилась из норкового манто.

В жиже кроваво-красного света трудно было разглядеть что-нибудь, и Мархнер ощупью пробрался мимо кресел к табуретам у стойки.

— Еще раз джин «Дейзи»? — спросил Курди. — Хорошо ли вы погуляли?

— Я так никуда и не дошел, — сказал Мархнер. — Намешайте-ка мне чего-нибудь подороже. У меня крупные деньги.

Загрузка...