Надо бы спросить

Энсен остановился возле банок с огурцами. Дома он не жаловал огурцы. Огородная колбаса, говорил отец всякий раз, когда огурцы подавались на стол, например к жареной картошке или, по воскресеньям, к гуляшу. И семья всякий раз охотно смеялась его шутке. Охотно, хотя и скупо, потому что шутка повторялась слишком часто.

Но теперь в магазинных огурцах ничего веселого не было, и пестрые этикетки не смягчали Энсена. Он думал: неуклюжие, бесформенные существа в рассоле из уксуса и бурого укропа, нудное ожидание, терпеливая давка за толстым стеклом.

«Я пришел сюда спереть что-нибудь, вот почему я вижу в огурцах за стеклом китов, миниатюрных ядовито-зеленых китов, — подумал Энсен с досадливой насмешкой над самим собой. — Фантазия может меня подвести. Недобрый знак. Надо бы мне держаться подальше от этой соблазнительной закуси».

С блестящей проволочной корзинкой Энсен продвинулся к другой пирамиде. Рыбные консервы. Заменитель семги. Розовые переливы под целлофановой упаковкой. Энсен отыскивал белые пятна в большой слабо натянутой сетке, сплетенной из траекторий возможных взглядов. Кроме Энсена, в магазине самообслуживания, чья ослепительная чистота и яркий свет напоминали операционную, было всего три человека. Дама, слишком старая для вызывающе белокурых волос, которые обрамляли ее увядшее лицо, рылась в объемистой корзине, наполненной тонкими, как письма, пакетами чулок. Мальчишка-подручный в белом халате и со множеством прыщей на воспаленном от насморка носу лениво собирал в лопнувший пакет рассыпанную чечевицу со дна ящика. Молодая девушка за кассой чистила ногти уголком железнодорожного билета.

«Надо взять что-нибудь маленькое, но чтобы в нем было как можно больше калорий, — подумал Энсен. — Маленькое, чтобы можно было засунуть под куртку, но достаточно питательное, чтобы я сумел продержаться до завтра. Завтра Шёттлер вернет мне три марки, которые я ему одолжил, а еще через три дня я получу деньги за то, что натаскивал феггенрайтерского недоумка по латыни.

Но до завтра мне нужна хоть какая-нибудь еда. Со вчерашнего дня только три кусочка хлеба да плавленый сырок. Если я не просижу ночь над семинарской работой по Клейсту, мне ее к сроку не написать. А если я буду такой же голодный, как вчера вечером, если в желудке будет такая пустота, которая словно присасывается к его стенкам, мне не выжать из себя ни строчки. Надо поесть, чтобы получить зачет. Этот сверкающий никелированный супермаркет не обеднеет из-за моего… из-за сделанного мной изъятия. У юристов на этот счет есть дурацкое выражение «кража для последующего употребления». Будто я собираюсь употреблять. Я просто есть хочу, и больше ничего. Хочу ввести в свой организм самую малость горючего, чтобы мозги продолжали функционировать. Вполне конкретная цель. Как там было зазывно написано над двустворчатой дверью, словно над входом в кино, — кричащие такие плакаты: «Цены на яблочный сок опять снижены!» Потребительская кооперация… Пайщики по-прежнему смогут потреблять, что им положено. Наверняка у них в уставе в каком-нибудь параграфе это предусмотрено. Естественная убыль. Да этого вообще никто не заметит. Кроме меня, никто не заметит, — подумал он дальше, останавливаясь перед пакетами с нарезанной колбасой, которые, словно черепица, лежали один на другом. — Разве что я, насколько я себя знаю, долго этого не забуду. Историю с кубарем я не мог забыть двадцать лет, да и сейчас не забыл. Когда в финкельштейновском магазине «Предметы домашнего обихода оптом и в розницу», покуда мать выбирала для нас цинковую ванну, я запихнул в карман желто-зелено-красный кубарь, мне казалось, что эта маленькая резная деревяшка прожжет дыру у меня в животе. И я не рискнул сунуть руку в этот огонь, чтобы достать игрушку и положить ее на прежнее место. Не бойся я выдать себя криком, я наверняка закричал бы. Мне оставалось только превозмочь мучительную боль и тихо семенить рядом с матерью, держась за ее руку в белой нитяной перчатке, которая вся запылилась, перещупав столько ванн.

Кубарь, словно злая собака, омрачил мои детские дни, я запрятал его глубоко под облупившимися фигурками заброшенного кукольного театра и трепетал, как бы его кто не обнаружил. О том, чтобы вынести его на асфальтированную улицу нашего поселка, не могло быть и речи. Каждый мог задать мне вопрос: откуда у тебя новая игрушка? И я верил до конца, правда, правда, до самого конца верил, что старый Финкельштейн непременно явится, стоит мне запустить кубарь специальным кнутом из ветки, с которой снята кора, и сапожных шнурков. А явившись, он возденет руку, молча укажет на меня, и тогда мой — нет, его, а не мой кубарь — отделится от других, опишет усталый полукруг и ляжет на бок. И все дети нашей улицы возденут свои кнуты, а все взрослые — плетки-треххвостки, а все возчики — свои длинные, злобно извивающиеся бичи, и меня ударами изгонят из нашего города, бесшумно — но тем больней.

Нет, нет, я так и не вынул этот кубарь из убежища в своем скромном, давно прогоревшем театре. Не вынул и тогда, когда несколько дней спустя по дороге в школу увидел, как бледный долговязый сын Финкельштейна заколачивает витрины шероховатыми досками, и когда после этого услышал в школе, что старого Якоба Финкельштейна увезли из города и его, может быть, уже нет в живых, потому что он обсчитывал многих покупателей.

Сперва я чуть не обрадовался, услышав эту новость, которую рассказывали шепотом, по секрету. Потом волна страха снова нахлынула на меня. Я подумал, что, может, именно моя хитрая кража нарушила четкую калькуляцию финкельштейновской торговли. Я был уверен, что именно мой проступок заставил старого добропорядочного Финкельштейна пойти на преступление, за которое его арестовали среди ночи, избили сильные, крепкие люди в черной форме, увезли в палаточный лагерь — для меня все лагеря были тогда палаточными — и предали позорной смерти. Лишь много спустя я понял, что имя человека, на чьей совести лежат муки и смерть старого Финкельштейна, — это вовсе не мое имя, а то, которое все бойко выкрикивают теперь вместо приветствия, задрав руку. Но к тому времени мы уже перебрались на другую улицу, а мой кукольный театр вместе с кубарем и прочим барахлом, которое осознаешь как барахло лишь по строгому счету переезда, были раздарены подрастающим соседским детям».

— Разрешите вам помочь? Вы, кажется, не можете найти то, что вам нужно. Матушка случайно не дала вам с собой список покупок?

Энсен вздрогнул, когда на него посыпались эти вопросы. Он увидел подле себя кассиршу, но теперь она не чистила ногти уголком билета, а глядела на него, склонив голову к плечу, и во взгляде ее читалось насмешливое превосходство женщины, наблюдающей, как неуклюже хозяйничает на кухне мужчина. В ее речи проглядывали бойкие интонации, присущие семнадцатилеткам, когда они сидят в молочном баре, потягивают что-нибудь через соломинку и демонстрируют друг перед другом свою осведомленность в житейских вопросах.

«Скажи что-нибудь», — внушал себе Энсен. И он сказал:

— У вас есть кубари?

— Ку-убари? — Девушка задумчиво сморщила носик. — А это… средство питания?

— Нет, нет, скорее средство существования, да, существования. Для меня, к примеру.

«Надеюсь, мне удастся наконец удрать с этой выставки продтоваров», — подумал Энсен.

Ему чудилось, будто под мышкой у него уже торчит банка рыбных консервов, как раз там, где в вестернах мужчины со свирепым взглядом прячут свои удалые кольты. Энсен так ясно ощутил прикосновение банки, что накрепко прижал к телу правую руку.

— Кубари? У нас есть «наполеон», есть «отелло» и еще сладости в этом же духе. А как они выглядят, ваши кубари?

— Кубари — это такие игрушки, — сказал Энсен. — Маленькие, пестрые, их можно запустить, и они будут долго крутиться, если только…

— Так это, наверно, юла? — спросила девушка.

— Нет, это кубарь, — сказал Энсен.

— Чего нет, того нет. Во всяком случае, здесь, в торговом зале. Но я могу позвонить на склад, если вам так нужно.

— Не стоит, — сказал Энсен.

— Жаль.

— Почему жаль? — спросил Энсен.

— Потому что я была бы рада помочь вам, — сказала девушка.

— Спасибо, — ответил Энсен. — А я был бы рад воспользоваться вашей помощью.

«Хорошо сказано», — подумал Энсен. Снова мимо него промаршировали банки с огурцами, и он очутился на улице. Тут ему пришло в голову, что он не сказал девушке «до свиданья». Он вернулся к стеклянной двери и в лабиринт тропок между продуктами выкрикнул свое «до свиданья». Выкрикнул, как собирался: четко и убедительно. А потом он подумал: может, это снова открыли лавку Финкельштейна? Те из семьи, кто остался в живых? Эх, надо бы спросить.

Загрузка...