Мы шли по улице. Ласково грело весеннее солнце. Повсюду желтели одуванчики, у плетней зазеленела молодая крапива. Я вдруг, за всей этой серой пеленой, заметила это. Мне подумалось, что, может быть, пройдет время и все забудется. Будет такая же весна, а я и не вспомню. Я буду идти по Чистым прудам в легком пальто и в туфлях на каблуке. И если в разговоре возникнет что-нибудь про Минск или Белоруссию, я нахмурю лоб: «Что? Белоруссия? Никогда не была». И ничего при этом не почувствую.
Леша сказал:
– Знаешь, Нина. Давай дружить. Я, ты и Роза. Что нам эти придурки!
Я молчала. Что станут говорить в деревне про хорошего мальчика Лешу? Что скажет его партийный папа?
– Нет, правда. Ты хорошая девчонка. Помнишь, я пластинку разбил? Я в ту минуту как раз и понял, что ты мне нравишься.
Я почувствовала, что время для таких разговоров совсем неподходящее. Я этого сейчас не хотела. Ни любви, ни чувств, вообще ничего. Только спокойствия и одиночества.
– Леша…
– Подожди. Я хочу объяснить – послушай логику – про тебя никто и слова плохого не скажет. Не посмеет. Я всем рты позакрываю.
– Леша… Ты очень и очень хороший. Но ты не должен исправлять… Я сама виновата.
– Эти люди – их просто не будет. Как страшный сон. Что они тебе? Я давно понял – что просто надо пережить все это детство, дождаться взрослости, когда все зависит только от тебя, понимаешь? Я никому не говорил никогда. Но, как тебе сказать… В общем, после смерти матери отец оставил меня, не захотел заниматься мной. Я ведь до пяти лет в доме ребенка жил. Это потом он женился, забрал меня.
– Не знала. Тебе было так трудно, наверное…
Но Леша, не слушая меня, продолжал:
– Я все понял тогда, еще в доме ребенка. Можно рассчитывать только на себя. И главное – дождаться, когда не будешь ни от кого зависеть. Когда сам можешь решать. Нам с тобой осталось немного, капельку – и ты увидишь, как все изменится. Не твой отец будет решать, где тебе быть, а ты сама. И люди эти – они просто испарятся из твоей жизни.
Мы подошли к дому тетки. Я беспокоилась за Лешу, не хотела, чтобы его видели со мной. Прощаясь, Леша недолго подержал меня за руку. Его рука была горячей. И я подумала: как и его сердце. Почувствовала, что не осталась одна со своим горем, что Леша всей душой болеет за меня, и мне стало хоть чуточку, но легче.
На другой стороне улицы остановилась машина. Из нее вышли Лешин отец и милиционер Дзюба – Олин отец. Все друг друга, конечно, знали в той деревне.
Лешин отец по-доброму улыбнулся мне:
– Здравствуй, Нина. – И кивнул Леше: – Пойдем, дело одно есть.
Леша, как мне показалось, напрягся и пошел вслед за отцом. Я совсем по-другому теперь отнеслась к Лешиному отцу. И его улыбка не казалась мне такой же искренней и доброй, как раньше.
Старшего Дзюбу я тоже уже встречала: белобрысый толстяк с выпученными влажными глазами. Он вразвалочку, поглаживая усы, подошел ко мне:
– Ну сканда-а-ал. Сканда-а-ал. Баба хвостом мелет, да никто ей не верит. Здесь побалакаем или в хату зайдем? Здесь. Мне тут рассказали… Ну надо ж… Сколько работаю… Как же ж тебя угораздило так? Может, ты что не так сделала, пококетничала там, позаигрывала? Ну, как обычно у вас бывает? А они не поняли? Парни – что с них взять?
Какой же он был противный! Не увидела я в нем сочувствия, лишь интерес: он лопался от праздного любопытства и не мог этого скрыть. Совсем не жажда справедливости двигала им. Я поняла, что, расскажи я хоть что-то, он ухватится за меня, как паук, и будет допытываться о подробностях, смаковать их, прикрываясь своей должностью, а к вечеру вся деревня загудит, как улей, получив новую пищу – свежие сплетни.
Милиционер, подтверждая мои мысли, шепотком доверительно заговорил:
– Ты пойми, мне надо все-все знать. Работа у меня такая. Ты мне все расскажи, как было, и виноватые, гады эти… – тут он потряс кулаком куда-то в сторону, – будут наказаны по всей, можно сказать, строгости!
Я молчала.
– Мне надо все-все знать, – повторил он. – Работа такая. Ты мне скажи. У тебя ж уже были ну… как сказать-то… мужчины? – И, увидев мои удивленные глаза, добавил: – Работа такая у меня. Ты девка видная. Из Москвы. А у вас там черт-те что. Преступники. Не то что у нас. Так в деревне балабонят, что… Ну что и раньше… Так что?
– Я заявление писать не буду, – отрезала я.
Он опешил:
– Как не будешь?
– Не буду, и все.
– Жалеешь кого или боишься, что ли?
Я стояла на своем:
– Просто не хочу. Не было ничего.
– Ты не хочешь, чтобы наказали, что ли? По этому Лобановскому давно, конечно, тюрьма плачет. Да все по возрасту не подходил. А тут дело такое, – он хохотнул, – интимное.
– Не буду писать.
– Слушай. – Он придвинулся ко мне, и от него пахнуло дешевым одеколоном: – Мне и лучше – работы меньше. Но ты мне-то хоть расскажи? Мне ж все равно надо знать. Так сказать, на будущее чтобы. И работа такая у меня.
Я молчала. Мне хотелось сбежать от него, но проклятое воспитание, слова отца, что нельзя грубить взрослым, звучали у меня в ушах. Ты знаешь, Лиза, если человек старше тебя, но ведет себя с тобой без уважения – не терпи. Это я тебе, твоя бабушка, разрешаю. Не повторяй моих ошибок.
А он все продолжал:
– Но ты точно потом не передумаешь? Не будет потом проблем-то у меня?
– Не будет.
Он придвинулся еще ближе:
– Ты мне только скажи, ну просто мне – который? Или все трое? – Он подмигнул.
– Никто, – ответила я.
– А может, и правильно. Разбитого не склеишь, да? Все равно видать. – Он неприятно захохотал и, посвистывая, пошел к машине.
Я вошла в дом. За пустым столом сидела хмурая тетка. Рядом плакала, утираясь платочком, бледная женщина. Уже видела ее – она была продавщицей в магазине. Пашкина мать.
Тетка кивнула мне:
– Садись, разговор есть.
Я, конечно, не думала, что будет легко, но прихода Пашкиной матери не ожидала. Подумала: сейчас начнет обвинять меня.
Женщина повсхлипывала и начала:
– Люди балаболят… А Пашка мой молчит как не знаю кто…
Тетка принесла ей воды и вмешалась:
– Ну будзе, Пелагея.
– Паша у меня вумный. Слабохарактерный только. Ото ж батька-покойник. Как выпить зовут – и нет его. Пьянка и сгубила. Я ж сама Пашку-то ро́стила. Ничего не жалела, последний кусок. Легко ль мне пришлось? Эх, грех… – Пелагея замолчала.
Я спросила тетку:
– Можно я пойду лягу? Зачем это все выслушивать?
Но тетка вздохнула:
– Сядь. Не убудзе. Перад людзьми няудобна.
– Ты ж пойми, девонька, – продолжала Пелагея, – он неплохой же, Пашка мой. Дружки это его. Уж сколько раз я говорила, и кричала, и уговаривала – брось ты их, добра не будет. И что – так и вышло. Все Владек с евреем этим. Поляк этот – черт. Как земля носит? Что он, что батька его.
Я не выдержала:
– Зачем вы мне говорите это?
– Так Пашка-то… Молчит как не знаю кто. Но что ж это? Как ни крути – а институт теперь – тю? Я так понимаю?
Пелагея снова заплакала. Тетка стала утешать:
– Ты, Пелагея, не спеши. Не гони коней-то.
Пелагея помялась и шепотом спросила тетку:
– Как бы она того… не понесла?
Тетка перекрестилась:
– Господь милует. Управимся як-небудзь.
Пелагея вздохнула с облегчением и снова принялась за свое:
– Ты, девонька, тока в милицию не ходи, я тебя прошу. Хочешь – на колени встану. – Наконец Пелагея сказала, ради чего пришла, и вправду собралась упасть на колени, но тетка ее удержала:
– Будзе табе! Не пойдзе яна!
– А то что ж – тюрьма? Что ж я его ро́стила? Один он у меня, Пашка…
– Не пойдзе яна, говорю! – Тетка начала злиться.
Но Пелагее было мало:
– А жениться – так тож где справедливость? Он не один же, Пашка… А все поляк этот подбивал! Он, черт! И жиденыш…
– Ты про что гэта толкуешь? – удивилась тетка.
– Ну так кому из них жениться? Пашке, что ли?
– Ну!
– Так не один же он! А поляк? А жид? Где справедливость?
– Як не один? Не один? – Тетка вскочила и уставилась на меня, прижав руку к сердцу.
– Можно я пойду лягу? – сказала я.
– Так ты не знала? – изумилась Пелагея. – А кто ж тогда разнес?
Тетка запричитала:
– Ай моя ж ты девочка! А что ж я мамке твоей скажу? Ай-ай-ай!
Пелагея, заметив, что тетка ей больше не союзник, деловито заговорила со мной:
– Ты, девонька, главное, в милицию не ходи. Добра не будет. Эх, грех…
– Да не пойду я…
– А насчет женитьбы… Ну на что он тебе, Пашка? Бесхарактерный он как не знаю кто. Тяжело ему будет на свете. И нельзя ему жениться – институт…
– А гэта самое – можно? – разозлилась тетка.
– Да какая женитьба? – не выдержала я.
– Так я и говорю. Еврей не женится – у них вера другая. И Фира ни в жисть не согласится. А Владек – может. Ты бы пошла сама, Алеся, к Лобановским. Глядишь, решили бы чего.
– Ну чего удумала? Мне и к Лобановским идти? – испугалась и перестала плакать тетка.
– Ну не мне ж?
– А кому?
– Дак вы сами промеж собой решите, который…
Этот разговор мне порядком надоел. Женихи, кто пойдет к Лобановскому. И никому не было дела до меня. До того, что со мной случилось. Я встала:
– Вот что. Не нужен мне никто. Не надо жениться. И с чего вы вообще это придумали? Мне шестнадцать лет вообще-то.
– Ну кто-то ж теперь должен? Положено у нас вроде как, – удивилась Пелагея. – Как же ты потом?
– Как-то, – огрызнулась я. – Уж не с Пашкой вашим.
– Странная ты какая… Паша в институт, между прочим…
– Уж какая есть. – Я поняла, что только так можно выставить отсюда Пелагею.
– Паша, может быть, ученым видным станет – так директор сказал.
– Не нужен мне ваш Паша!
– Ну так я пойду? – Пелагея поднялась из-за стола. Но не радостная, а скорее разочарованная. Кто-то посмел не восхититься ее Пашкой.
Тетка стала ее выпроваживать:
– Ты иди, иди, Пелагея. Придумала – к Лобановским мне самой идти.
Уже в дверях Пелагея сказала тетке:
– Не хотела тебе говорить, Алеся, но девка твоя какая-то как будто того… – и покрутила пальцем у виска.
– Что того?
– Не пойму, что надо ей… Странная…
– Ой дак ты иди ужо. Разберемся без тябе, – проворчала тетка.
Закрыв дверь, она села рядом:
– Ох, беда-беда… Что люди скажуть?
Тетка повздыхала и пошла доить корову. Перед сном сказала:
– Ну, утро вечера мудренее. Як-то да уладится. А люди поговорят и перестанут.
– Вы только папе не говорите.
– Ох… Главное, чтоб люди не сказали… Яны такие – злые…
Я не могла заснуть и все думала, так ли это. Злые ли люди? В школе нас этому не учили. Даже наоборот. Партия, комсомол говорили про другое. Русская литература тоже. Благородство. Зло должно быть наказано. Но как же в жизни? Почему папа послушал не меня, а Гумерова? Не выставил его вон. Не защитил меня? В ушах звучали слова милиционера: «Может, ты что не так сделала, пококетничала там, а они не поняли?» Снова я была безоговорочно виновата. Все думали только про свою шкуру. Как же так? Я не нашла ответа. Хотела одного: чтобы все поскорее забылось и меня оставили в покое.