Глава 15

День, когда началась война, остался в моей памяти обычным мирным воскресеньем. Это в кино показывают про радио и выступление Молотова. Не было у нас радио. Мы, затерянные среди болот и лесов, ничего не знали.

Завертелось только на следующий день, в понедельник, – кто-то приехал из района. Нашу спокойную флегматичную деревню мгновенно закрутило: заголосили бабы, засобирались мужики. Помню испуганное теткино лицо: ай, что будет? Что будет?

Все сложилось иначе, чем мы только могли предположить. Сначала, как только объявили войну, вместе с другими мужчинами ушли и историк, и Лешкин отец, и милиционер Дзюба, и агроном Криводубский. А Лобановский встретил на дороге скот, который гнали в эвакуацию, и вернул в деревню. Ждал немцев, говорил: закончится бедность под новой властью.

Я словно очнулась: как же я теперь попаду в Москву? Такая первая моя мысль была. Я подумала: только там для меня может быть спасение, а не в окруженной болотами деревеньке. Нет, только в защищенной воинскими частями Москве.

Скоро просочились слухи про беженцев, устремившихся на восток, хотя мы их не видели – деревня была слишком далеко от больших дорог. Тетка предложила сама, что и мне надо ехать, выбираться. Собрали мой чемодан. Помню, как наглаживала свою белоснежную блузку, торжественно, с радостным предвкушением, как на каникулы собиралась. Думала, покажу маме: смотри, как я гладить научилась – твоя дочь не белоручка. Закрутили в узел еду – пирожки, вареные яйца. Стали ждать беженцев: встретить семью с подводой и отправить меня вместе с ними – такой был план. Я уговаривала тетку ехать со мной, но она отказалась: кому я где нужна?

В ожидании беженцев или любой другой возможности уехать мы договорились рыть по ночам в сарае погреб, чтобы спрятать туда кое-какие припасы. По ночам – чтобы даже соседи не знали. Я не верила, что к тому моменту, когда эти припасы понадобятся, все еще буду здесь, но с готовностью согласилась помочь тетке.

Через несколько дней выяснилось, что Пашка записался в добровольцы – сам как-то добрался до ближайшей деревни, где его не знали, приписал себе два года и был таков. Как же убивалась Пелагея – это надо было видеть. Выскочила на улицу и валялась по траве, рвала на себе волосы. Мне все было дико, не было сочувствия к ней. Подумаешь, ушел не спросясь, оторвался от мамкиной юбки – может, мужчиной наконец станет? В тот момент не думалось почему-то, что он может погибнуть. Война тогда казалась какой-то далекой и нереальной. Владек и Сима ходили пришибленные – не ожидали, что Пашка такое отмочит. А он сам решил и сделал, никому не сказав, даже дружкам своим.

Война изменила мое положение в деревне. Я в один миг перестала быть «заразной». Сразу же прибежала Роза, и никто ей и слова не сказал. Мы говорили с Розой про Пашку, и она сказала: «Знаешь, после того случая… ну, с тобой… он другой стал. Молчаливый, придавленный… Перестал с этими якшаться…»

А я это тоже уже поняла. Он пришел вечером, накануне, постучал в окно. Я не хотела выходить: темно, мало ли что. Ученая стала… Открыла окно и шепчу: чего тебе? А он мнет кепку свою и молчит.

Не стала дожидаться – захлопнула окно. Больше не видела его – на следующий день он и ушел. Письмо оставил, скажу по памяти – много раз перечитывала его:

«Нина. Как трудно это писать… ты прости меня, Нина. Тысячу раз готов повторить, но ты не поверишь. Ты меня презираешь и правильно делаешь. Я мразь последняя. И никакого оправдания мне нет. Трус я. Одно хочу сказать – я не знал, что он собирался сделать. А когда понял – побоялся. Черт его знает почему. И он потом распустил слухи, чтобы от себя вину отвести, что и мы с Симой тоже. Ты не думай, что я безнадежный. Я много думал об этом. Я докажу. Я искуплю – вот увидишь. И тогда простишь. Уверен, что простишь. Паша».

Мы мало знали про первые дни войны. Никакой связи с городом у нас не было, ходили в соседнюю деревню – Жортай, там узнавали. Но все-таки как-то донеслось и до нас: немцы бомбили Минск. По-моему, двадцать четвертого это началось.

Для меня Минск был лишь точкой на карте, я никогда там не была, не видела его домов, площадей, проспектов, но все-таки он был наш, советский. Меня это поразило – как его могли бомбить?

К нам с Розой пришел Леша и сказал:

– Говорят, из Минска бегут беженцы. Еще говорят, немцы шесть раз уже налетали на Минск, но были отбиты.

– Так как же отбиты, если говорят, что бомбили? – не понимала я. Отовсюду приходили противоречивые слухи, и мы не знали, чему верить.

Роза, моя добрая хрупкая Роза вдруг встала и сказала:

– Как я ненавижу Гитлера! Готова своими руками его убить! Я бы не побоялась, ни секунды бы не колебалась. Он сам сатана. Я желаю, чтобы он сдох, как собака!

Мы долго в тот день разговаривали с Лешей и Розой и все-таки сошлись во мнении, что даже если и бомбили (если это не слух), то наша авиация это допустила по какому-то недосмотру, случайно. Немцы взяли нашу армию врасплох. Сейчас наши все силы стянут и дадут мощный отпор. Я помню воодушевление Леши, когда он это говорил. И я ему, конечно, верила.


Через несколько дней директор школы собрал нас и сказал:

– Дети, послушайте меня! Немцы – порядочные люди. Да-да! Я это хорошо знаю. Я это помню с империалистической войны. Это культурная, передовая нация, дети. Они обращались с населением очень вежливо, остались самые добрые воспоминания. Самые добрые. Скажу больше – нам есть чему у них поучиться, дети: они пунктуальные, обязательные, основательные. Я думаю, дети, что нам не о чем волноваться.

Мы уважали директора и хотели верить ему. Но не давала покоя мысль: если они порядочные, то как же так – исподтишка нападать?

В тот же день кто-то ходил в Жортай и рассказал, что немцы по всем границам отброшены обратно. На границах идут страшные кровопролитные бои. Красная армия взяла в плен пять тысяч немцев и привела в негодность триста танков, сбила за один вчерашний день шестьдесят пять самолетов. Наши потери – семнадцать самолетов. Все нападения фашистов в Молдавии и на Украине отбиты. Советские войска отвоевали Перемышль, а авиация сожгла румынский порт Констанцу. Немцам приходится трудно. Мы радовались – победа близко. И не придется нам ничему учиться у пунктуальных, обязательных и основательных немцев.


А тридцатого июня над лесом показались самолеты. Сначала один. Летел низко над лесом, словно что-то высматривая. Потом показались еще два. Какой-то мальчишка крикнул:

– Немецкие двухмоторные!

Все стали спорить, что не может быть. Но Лешка возразил:

– А где звездочки у них?

Все замолчали. Вскоре показалась целая армада самолетов. Может быть, сто. Летели рядами, как на параде. А мы все недоумевали: как же их не сбили зенитки на подлете к Минску? Где же наши самолеты?

Через несколько дней стало известно, что Борисов сдан – бои сдвинулись на восток. Какой довольный ходил Лобановский – это надо было видеть! Он уже тогда не скрывался. А мы были растеряны: что делать? Чего ждать?

Как-то утром в окно постучал Лешка:

– Пашку убили!

Оказалось, что ночью к Пелагее приходил какой-то парнишка, по-видимому дезертир, бежавший домой с фронта, и рассказал: Пашку ранило в живот при обороне переправы через Березину. И снова мы слышали крики Пелагеи, женщины ходили обливать ее водой, успокаивали, боялись, что наложит на себя руки.

Еще паренек сказал, что на фронтах с Румынией и Финляндией наши войска уже воюют на их территории, что только вокруг нас бои идут – больше нигде, и что это военная тайна.

Смерть Пашки стала первой. Было сложно в нее поверить. Пашка убит. Казалось, недавно приходил ко мне, и я его ненавидела, прогнала. А теперь его не стало. И звучало так странно: оборона переправы через Березину… Неужели Пашка, этот трусливый, нерешительный Пашка мог что-то оборонять? Наверное, у него было оружие, и он стрелял. И может быть, убил кого-то. Оказалось, что всего за несколько дней Пашка перестал быть тем Пашкой, которого мы знали. Он стал солдатом-добровольцем, сражался, защищал Родину.

Мы ходили подавленные и не знали, что делать с этим потрясением. Все стало нереальным. Мы не видели убитого Пашку, для нас, по сути, ничего не изменилось. Мы жили в безвестности, и с каждым днем нам казалось, что ничего плохого больше не произойдет.

Через десять дней в деревню пришли немцы. Показались на опушке леса, шесть человек с автоматами на мотоциклах. Построили нас. Один из них довольно сносно говорил по-русски. Как я потом узнала, он был поляк, живший на австрийской территории. Тут же хлопотал наш директор школы – в плену кое-как выучил немецкий и теперь с радостью встречал наших завоевателей и пожимал им руки. Я ожидала, что немцы должны были быть какие-то особенные, огромные, чуть ли не с рогами, но нет – они оказались обычными. Так и не скажешь на первый взгляд, что чем-то отличались от наших мужиков. Переодеть их – и все, наши.

Как только все построились, выскочил, оттолкнув директора, Вацлав Лобановский. Я не слышала, что он говорил, но главный немец заулыбался, загоготал «гут, гут» и похлопал Лобановского по плечу. Так Лобановский сделался старостой. Переменился как по мановению волшебной палочки. Будто выше стал, выправка появилась. Он развернулся спиной к немцам и оглядел нас уверенным, хозяйским взглядом, от которого у меня по спине побежали мурашки. Леша, который стоял рядом со мной, как-то почувствовал это и незаметно взял меня за руку.

Никто не стрелял в нас, но страх уже парализовал людей. Страх, что есть сила, которая может внезапно прийти в эту спрятанную ото всех деревеньку и заставить нас делать все что угодно. И эта сила была на стороне таких людей, как Лобановский. Не сами немцы пугали нас, а то, что они давали власть Лобановскому и таким, как он. К тому же мы уже знали, что убили Пашку. Такие, как они, а может быть, и эти – как знать.

Уже нашелся кто-то, кто вслед за директором шептал: не такие уж немцы плохие. Что такого сделали? Ничего. Никого не убили, даже шоколадки детям раздали. Порядки свои наведут, так может, и лучше жить станем. Тут же воспряли те, кто недолюбливал советскую власть и кого в свою очередь не любили колхозники. Такие, как Вацлав, почувствовали, что настал их час. Стали поддакивать. Именно они полушепотом забубнили: что нам советская власть? Голые-босые ходим. А тут церквы пооткрывают. Что плохого-то? А тут трудишься, а толку – шиш. Даже школы платные сделали, не говоря уж про институты. Детям одна только и дорога – в колхоз за трудодни.

В это время, пока рассуждали, жена Лобановского уже прытко метнулась домой, притащила хлеб-соль, чарки. Подавала, наливала и беспрестанно кланялась немцам. Так-так – кивал Лобановский, которому у нас на глазах выдали винтовку. Владек, уменьшенная копия папаши, причесанный на пробор, стоял рядом и заискивающе улыбался. Я никогда не видела, чтобы он так улыбался: обычно лицо его выражало презрение, насмешку, а в тот день он вдруг стал похожим на пятиклассника-отличника. Директор в эйфории крутился рядом, пытался вспомнить немецкие слова и сиял от счастья. Все они словно принимали дорогих гостей и совсем позабыли, что гости эти были незваными.

А тем временем немцы спросили: кто тут у вас евреи? И Лобановский тут же уверенным жестом пригвоздил: а вот эти, эти и вот эти. Аксельроды, Кац и Фишманы. Директор был тут же и радостно соглашался: да-да, это еврейские семьи. Мы еще не знали, что это значило. А немцы сказали: пусть собираются, всех повезем в город – будут с другими евреями жить. Не было криков – люди пожимали плечами и думали только о себе. Ну увезут евреев – что такого? Лишь бы нас не тронули.

Но я помню глаза Розы. Ее испуганные глаза. Моя Роза… Она сразу все поняла. Я попыталась подойти к ней, взять ее за руку, но какой-то немец оттеснил меня – «цурук». И Леша потащил меня назад, в толпу. Еврейские семьи отправились по домам собирать вещи, которые им разрешили взять с собой, а немцы разделились и пошли с ними. Остался только тот, который разговаривал по-русски. Лобановский, посмеиваясь, стоял с ним и уже раскуривал немецкие сигареты. Говорил: «Большевик капут». Мгновенно выучил. Это было несложно: немцы озвучили его давнюю мечту.

Еще я запомнила, как Сима пытался поймать взгляд Владека, все оборачивался, ждал, наверное, какого-то знака. Но Владек и вида не подал, что Сима его друг. Улыбался и заглядывал в рот немцам.

Тем временем мы с теткой вернулись в дом, Леша провожал нас. Я думала только о Розе: куда ее увезут? Сможет ли она писать мне? Смогу ли я ее навестить? А вдруг уеду все-таки в Москву, не узнав ее нового адреса? Вот такая я, Лиза, была наивная – сейчас даже сложно поверить. Наверное, так устроен человек: до последнего не верит, что с ним происходит что-то плохое.

Тетка себе места не находила – она еще помнила империалистическую, жила в прифронтовой зоне, принимала беженцев. Было заметно, что мысли ее смешались, посоветоваться ей было не с кем, и она пыталась уговорить себя: «И так люди жывуць… А Мария, вон, гавориць ничога, не такие уж страшные те немцы… А можа, надо скорей куриц порезать? Кто ж их ведае, тех немцау? Мягка стелют…»

Я мучилась от неизвестности и решила сбегать к Розе. Попрощаться с ней перед отъездом. Еще не верила, что немцы могут что-то с нами сделать.

На улице возле еврейских домов уже стояли подводы – на одну из них Фишманы деловито грузили свои вещи: зимнюю одежду, галоши, какие-то миски, чугунки. Больше всех распоряжалась, суетилась Фира Фишман, покрикивала, грозила кулаком в сторону соседей: «Ничего не оставим, эти гои растащат все за пять минут!» Пристала к немецкому солдату: «Господин офицер, нам дадут отдельную квартиру? Мы в Борисов едем?» Солдат шарахался от нее, а Сима тащил мать за рукав: «Не надо, мама, перестань». Кроме Фишманов и Кацев на улице никого не было – деревня словно вымерла, только вокруг подвод бегали дети и кричали: «Жыды-жыды чэрци, скора вам памерци!» Дети, эти невинные создания, которые еще вчера играли с еврейскими детьми, уже все поняли и за мгновение ока придумали эти страшные слова. Сами ли они или их научил кто? Это удивляет меня до сих пор, когда я вспоминаю тот страшный день, Лиза.

Я подошла к дому Розы. Она и ее семья уже стояли на крыльце. Отец держал, прижимая к груди, свои инструменты и растерянно близоруко озирался, словно пытаясь вспомнить, что забыл взять в дорогу. Мать Розы беззвучно плакала, вытирая слезы кончиком цветастого платка, и держала в руках любимую кошку. Близняшки Гриша и Йося прижались к подолу матери. Роза была неестественно бледная, но спокойная. Она не плакала. Увидев меня, она едва, кончиками губ улыбнулась и махнула мне рукой – уходи. Но я все равно стояла на улице и наблюдала, как они погрузили свой небогатый скарб в подводу и вот уже тронулись в путь в сопровождении немцев. Я крикнула ей: «Пиши мне! Непременно пиши!» И мне до сих пор стыдно, что я побоялась немцев, не подошла обнять ее тогда на прощание. Мне казалось, что все это было временным, что ничего плохого с нами случиться не могло.

Вот уже все подводы выстроились друг за другом и направились по дороге через лес. За ними еще долго бежали дети и все кричали и кричали эти страшные слова: «Памерци, памерци…» А Сима, дерзкий, бесстрашный Сима, который бы давно им намылил голову, сидел, вжав голову в плечи, и смотрел перед собой. Больше мы с ним никогда не встретились, но я расскажу тебе, что стало с ним и с остальными.


На следующее утро все было как всегда. Немцы исчезли. Как и евреи. Казалось, что нет и не было никакой войны.

Некоторые, кто не любил евреев, не скрывали своей радости и воодушевления. Говорили: заживем теперь по-новому. Не скажу, что таких нашлось много, но все же были. Они еще не понимали тогда, что вместе с евреями не стало и сапожников, и портных. Не стало и соседей, у которых можно было занять яиц и соли. Только это выяснилось значительно позже.

Если ты спросишь меня, что я чувствую сейчас к тем людям, то отвечу, что нет у меня к ним ненависти. Люди слабые. Были такими и такими будут. Всегда есть кто-то, кто во всем виноват. Тогда это были евреи. Жиды проклятые. Очень неудобно винить самих себя, не правда ли?

Что война закончится очень скоро, никто не сомневался. Только одни думали, что победят наши и быстро разгромят немцев, а другие чаяли, что немцы уже пришли и никуда не денутся, заведут свои порядки.

Вот так мы жили, немцы больше не появлялись, словно их и не было. Оставили у нас Лобановского старостой, а полицаев назначили в Коршевице из бывших милиционеров. Даже клуб работал, как раньше, только главным там был не Леша.

Колхоз отменили только на словах. Скот, который гнали на эвакуацию, как я говорила, Лобановский перехватил и вернул, поэтому тетка по-прежнему работала на ферме, поговаривала, чтобы и мне устроиться на работу, пока война не закончилась. Председатель колхоза исчез в первые дни войны, всем теперь заведовал Вацлав. Тетка, да и все остальные, даже подойти к нему боялась. Впрочем, все вскоре уладилось само собой: война войной, а рабочие руки были нужны. Вацлав собрал неустроенную молодежь и распорядился. Так я стала птичницей, а Леша – рабочим на лесопилке. Никто еще не знал, что его отец в партизанах, так что Лешу не трогали. Да, ему давали самую тяжелую работу, Владек специально приходил посмотреть и поиздеваться, но дальше оскорблений в тот момент не доходило – Владек еще не почувствовал всю силу своей власти. Озверел не сразу.

Настали тяжелые времена для Гражины. Ее отца-агронома, передовика производства, Вацлав ненавидел. А теперь, когда тот ушел на фронт, семье доставалось. Гражину бросали на самую грязную, тяжелую работу – свинарники чистить. Дружба с Олей у них на этом и закончилась. Оля сразу все смекнула: пощебетала с Владеком и в один миг смогла устроиться счетоводом. Оля с двойкой по арифметике – и счетоводом.

Владек, конечно, на земле не работал – заделался помощником отца. Ходил гоголем с отцовским пистолетом.

Мы с Лешей по-прежнему тайком виделись каждый день. Как два слепых котенка, оставшихся без матери, тыкались друг в друга, пытались утешиться. Нам было страшно. Мы не знали, что делать. Смерть Пашки, немцы в деревне, отъезд Розы, Лобановские у власти, здоровые разумные мужчины на фронте – рассчитывать было не на кого. Мы много говорили, утешая друг друга, держались за руки – и этого нам было достаточно. Может быть, ты удивишься – ведь я, можно сказать, к тому моменту была опытная. И Леша знал об этом. Но нам ничего другого было не надо. Несмотря на войну, на неизвестность, что будет с нами завтра, мы не хотели спешить. Так нам казалось правильно.

И вот я стала чувствовать, что Леша стал скрытным, что-то недоговаривал, куда-то торопился, стал реже появляться. А в конце концов признался, что уходит к партизанам. И что там уже и его отец, и наш историк, и еще несколько односельчан. Все они думали, что уходили на фронт, в действующую армию, но встретили окруженцев. Вот так партизаны у нас в лесу и появились сразу после того, как объявили войну: кто-то не хотел в армию, кто-то не успел, как наши, а кто-то попал в окружение. Лобановские становились день ото дня злее: Леше было опасно оставаться в деревне.

Мне невыносимо тяжело было принять, что и Леша меня покинул, но это было необходимо: Лобановским могли донести про Лешиного отца – уже нескольких человек за помощь партизанам и за родственников-партизан свезли в город в комендатуру, и вестей от них не было.


Знаешь, Лиза, то был период какого-то забытья. Вроде были немцы – и вот их уже и нет. Вроде идет война – но ничего у нас в глухом краю толком и не слышно. Из убитых – Пашка, и то никто не видел его, не плакал над его окровавленным телом. Евреев увезли куда-то в город жить. Эта безвестность как-то заморочила нас. Пришла новая власть – и вот мы очень быстро привыкли и к ней. Много работали, до изнеможения, но мало думали над тем, что на самом деле происходило.

Ночью, в сентябре, пришел Леша. Я не видела его лица, мы обнялись, и я почувствовала, что он дрожит:

– Что, Леша? Ты не заболел?

– Немцы евреев расстреляли.

– Каких евреев? Где? – Я тянула время, лишь бы он не сказал того, что я боялась услышать.

– В Холопеничах, Нина.

– Но ведь… Роза, она же в Борисове, да? Немцы же так сказали?

– Я не знаю.

Я цеплялась за последнюю соломинку:

– Леша, но ведь они же сказали – в город.

– Там были евреи в гетто…

– Гетто?

Леша стал объяснять:

– В каждом городе и поселке немцы район такой устроили, где евреев держали… Им нельзя было оттуда выходить, понимаешь? У нас в отряде несколько таких – из борисовского гетто сбежали.

– Так, может, они видели Розу?

Леша покачал головой:

– Я спрашивал их, Нина. Они не знают ее, не видели. Немцы всех согнали из Зембина и из Холопенич, еще из деревень ближайших…

– Откуда ты знаешь? – Я не могла поверить, я хотела, чтобы он сказал мне хоть что-нибудь, что подкрепило бы мои сомнения, посеяло бы надежду, что все это неправда.

– Партизаны из другого отряда узнали и передали нам.

– Что там случилось? Что?

Леша никак не мог решиться. Он смотрел на меня и отводил глаза. Наконец вздохнул и сказал:

– Немцы… Они согнали всех евреев в клуб. В Холопеничах. Немцев было много, больше ста. Так сказали… Несколько часов людей, тысячу человек, держали в душном клубе, не выпускали никого. А потом колонной повели по дороге. Кто не мог идти – везли на подводах. Недалеко, в Каменном Логе, урочище такое, выкопали большой ров. Там всех и расстреляли. Всех.

Лучше бы он не говорил этого. Не в силах сдерживаться, я закричала на него:

– И партизаны не вмешались? Как же так! У вас… у них же оружие! Надо было стрелять!

Леша обнял меня за плечи и сказал:

– Наверное, не знал никто, Нина.

– Зачем вы все тогда там? Чтобы что?

– Чтобы бить немцев.

– Как же так? Людей убили, а где были вы? В лесу? Сидели у костра и травили анекдоты? Или что вы еще там у себя делаете? Там же могла быть Роза!

– Я не знаю, Нина! – Леша тоже уже кричал на меня.

– Как же теперь узнать? Как быть? А может, Роза в Борисове? Ее надо предупредить, спасти! Леша?!

– Хватит, Нина!

Меня всю трясло. Я не могла остановиться. Мне хотелось бежать, спасать, стрелять, делать хоть что-нибудь. Не могла смириться, мне надо было что-то предпринять. Но Леша обнял меня и держал крепко-крепко, пока я пыталась выплакать мое горе.

Я стала думать. Что делать? Не хотела сидеть сложа руки и стала умолять Лешу взять меня в партизаны. Девушки в партизаны идти не хотели – их называли «сучками». Уж мне, Лиза, пришлось потом «сучкой» стать, но много позже. А тогда Леша убедил меня, что не сейчас, позже – жизнь в отряде тяжелая – и что в деревне я важнее. Я спорила: чем важнее? Миской картошки и кульком муки, которые могла украсть и передать партизанам? Я возмущалась, но понимала, что это правда – в отрядах еды было очень мало и даже тот жалкий кулек имел значение. В сорок первом, уже начиная с сентября, многие партизаны вернулись домой, потому что было голодно, а немцы сулили работу. Никто не понимал еще их истинного лица, верили в их человечность и обещания. А может быть, хотели верить. Сложное время было – в начале войны, когда общая суматоха спала и мы остались в деревне, где все так же не было ни радио, ни газет, мы плохо понимали, что происходило за пределами нашего леса.

Леша тем не менее пообещал поговорить обо мне с командиром. Он ушел, а я осталась ждать его и горевать по Розе. Шли дни – и мне становилось легче. Так, наверное, устроен человек. Даже узнав самое плохое, убеждаешь себя, что это неправда. Так было и с известием про гибель евреев в Холопеничах. Я поплакала, но очень скоро убедила себя, что Розы там быть не могло. Просто не могло. Немцы сказали, что увезут всех в город – не в Холопеничи, – и я цеплялась за эту в общем-то мельком оброненную фразу. Так обычно врут детям, чтобы успокоить их. Я и была ребенком, да еще советским, которого убедили, что обманывать нехорошо. Случай с Гумеровым должен был научить меня, что люди частенько врут, да еще как. Но здесь я и сама была рада обмануться. Я ошиблась и в этот раз, но узнала об этом много позже, в сорок третьем.

А до того момента… Кругом шла война, но мы не видели ее. Время от времени доносились слухи, что партизаны подорвали склад, мост или железную дорогу. Лобановские лютовали, избивали людей, но опять-таки – по слухам. Они ничего тогда пока еще не делали на виду. До одного случая.

Слух про уничтожение гетто разлетелся мигом – так уж все устроено в деревне, как ты уже поняла. Ничего не скрыть, не спрятать. Всех эта новость потрясла, как и меня, но люди, как обычно, смолчали. Все, кроме директора школы.

Директор, потрясая от возмущения руками, прибежал к Лобановским искать правды. Он не мог поверить в то, что евреев расстреляли, и в жестокость, скорее, звериную сущность фашистов. Только так я могу расценить его наивный поступок (хотя кому рассуждать о наивности, уж точно не мне). Это случилось прямо на улице – Вацлав без разговоров, не дрогнув ни единым мускулом, выстрелил директору в голову и спокойно отправился обедать. Владек тоже был там. Равнодушно плюнул на мертвое тело и вразвалочку пошел за отцом. Вот так мы поняли, кто такие Лобановские.

Родственники партизан вскоре сами сбежали в лес, в том числе Лешина мачеха с его младшими братьями. Иначе им было не выжить – Лобановские в любой момент могли узнать, кто из деревенских прятался в лесу, от тех, кто начал возвращаться. Мы ходили полуголодные, трудно было с продуктами: их забирали то немцы (присылали подводы, а уж искали, чем их загрузить, Лобановские), то партизаны, то какие-то странные отряды, скорее всего просто дезертиры, пытавшиеся выжить. Сказать, что все с радостью помогали партизанам, не могу – многие возмущались, прятали, не отдавали еду – всякое было, не надо сейчас никого идеализировать. Люди есть люди.

Но моей главной проблемой, Лиза, стал Владек. Мы с ним после того, что произошло в амбаре, не разговаривали, а встречаясь, избегали смотреть друг другу в глаза. Словно прошлое осталось в прошлом.

В первый раз он пришел на птичник в октябре сорок первого. Стоял, смотрел на меня исподлобья. Я не понимала, что на него нашло. Теперь думаю – просто Оля надоела. Никто и слова не сказал – все женщины, что работали со мной, мигом все поняли, тут же убежали, понаходили другие дела. Оставили меня с ним. Он подошел, как обычно, вразвалочку, стащил с меня косынку и смотрел, прямо глазами своими бесцветными поедал, дышал тяжело. Противно мне стало, да еще самогоном от него несло. Я – уйти, вырваться, но он схватил меня за плечи, больно так, как клешнями, впился и сказал:

– Никуда не денешься. Из-под земли достану и тебя, и вообще всех, кто на моем пути встанет. Сила – за мной! Сама придешь, поняла?

И не было ничего, как назло – ни вил, ни граблей, чтоб мне отбиться. Он одной рукой схватил меня за горло – придушил так, что сознание помутилось. Еще раз прошипел: «Сама придешь» – и ушел.

Никто не вмешался. Но знали все. Вернулись – не смотрят даже. Я уже в сознании была, посидела на том сене – и что ж, работать-то надо. Так и работала. Первая мысль была – пойти домой и руки на себя наложить, таким безнадежным мне все казалось. Никуда не деться, не убежать из этого болота. И никакой надежды ни на Москву, ни на папу, ни на Бога…

Вечером вернулась тетка – я по глазам ее поняла, что знает: стала возиться по хозяйству, да все вздыхает. Порывалась несколько раз сказать мне что-то, но… что тут скажешь? Я подошла к ней, села рядом: «Алеся Ахремовна, не надо ничего. Вы успокойтесь». Тетка отвернулась и заплакала. Так было к лучшему. Она все равно ничем не могла мне помочь. Я и так была и всегда теперь буду перед ней виноватой. Ты узнаешь почему – уже недолго моей истории осталось.

Уснула она, а я пошла в сарай – думала повеситься. Веревку нашла покрепче. Стала лампой светить – где бы закрепить ее. А потом мысль меня пронзила, перетряхнула всю: ну неужели ж все? Неужели они, и Гумеров, и Владек, – победили, взяли верх надо мной? И так мне стало обидно!

Ты знаешь, я, может, глупая, наивная была, но все же никогда не сдавалась. Никогда не теряла надежду и не пускала свою жизнь на самотек. Так и тогда. Я решила убить Владека.

Загрузка...