Я бежала по заснеженным улицам, было жарко, шуба распахнулась на груди, шапка сползла. Редкие для этого часа прохожие оборачивались, но мне не было до них дела. Несколько часов назад я умирала от несчастной любви, превозносила Гумерова, была уверена, что его жена, эта дылда, мешает нам быть вместе. Глупо женился по молодости, попал в ловушку и не может из нее выбраться. Несчастный, но благородный. И если все-таки встанет выбор, он предпочтет любовь, то есть меня. Но пелена спала. Гумеров оказался трусом, последним мерзавцем, который настроил против меня моего папку, оболгал меня. Но я найду свидетеля, который все знает, который расскажет папке, что я не обманщица, а Гумеров – сволочь. Ведь кто-то же рассказал обо мне Надьке. И я думала, что знала, кто это. Хотела убедиться.
Позвонила в дверь. Три звонка. После долгого шарканья открыла заспанная Кира, закутанная в драный шерстяной платок, накинутый на застиранную ночную сорочку:
– Поздно вообще-то. Чего тебе?
– Это ты? Ты все рассказала?
– А?.. – Кира все никак не могла проснуться. – Про что? Что ты несешь? – Она нехотя впустила меня в коридор коммуналки и показала говорить шепотом. – Что стряслось-то?
– К нам Гумеров приходил. К отцу. Теперь меня отправляют куда-то.
Кира наконец очнулась:
– Как… отправляют? Туда? Не может быть. – Она побледнела, задрожала всем телом.
– Не знаю куда. Отец велел чемодан собрать. Это ты рассказала про меня и Гумерова?
– Про Гумерова? При чем тут я?
Я видела, как она дрожит, как испугана, готова заплакать.
– Времени нет! Говори! – Я схватила ее за плечи: – Ну?
– Не знаю я ничего!
– Кира… Кто-то жене его рассказал. Надьке. Ты? Ты видела ее? Говорила с ней?
Она все мотала головой. Куда делись ее резкость, язвительность? Передо мной стояла беззащитная Кира, похожая на маленького ребенка. Ей, дочери репрессированных, и так досталось. Я пожалела, что так сильно испугала ее, поняла, что все равно ничего не скажет.
– Не знаю, когда вернусь. А может… Что ж…
Тогда Кира оглянулась на пустой коридор и зашептала:
– Ну, что ты изменилась – я вообще-то сразу заметила, еще на выставке. Будто подменили. Проследила после школы, видела, как ты в его машину садилась. Все понятно стало.
– Пошла и рассказала Надьке?
– И не видела ее ни разу. Так, намекнула Тате что-то вроде «наша Нинка влюбилась», но вообще-то про Гумерова не говорила. Честное комсомольское. Она ж и не поняла ничего – ты ж ее знаешь. А больше – никому.
– Неужели Тата?
Я стала умолять, чтобы Кира пошла со мной к отцу, все рассказала про Гумерова, про машину, но она испуганно замахала руками:
– Что ты! Ни за что! И ты… молчи, пожалуйста, что говорила со мной, что была здесь. И вообще ничего про меня не рассказывай. Так, учились в одном классе.
Когда прощались, я заплакала, хотела обнять ее, но Кира отшатнулась, закуталась в свой платок и поспешила запереть за мной дверь.
Я побежала на Чаплыгина. По дороге думала про Киру. Всегда считала, что она самая сильная из нас. Несгибаемая. Видела, как она отбривала любые шуточки в свой адрес, как дерзко отшивала парней. Она могла на спор молчать целую неделю или идти без пальто по морозу. Но сейчас все было по-другому. Кира, такая смелая, превратилась в маленькую запуганную девочку. Она мгновенно отказалась от меня, от нашей дружбы, от всего, что с нами было и что нас связывало. И мне показалось, что это было для нее легко. Раз – и закрыла дверь.
Зашла – Тата с Мурой как раз убирали со стола тарелки. Я посмотрела на Тату и поняла – все знает. И даже, может быть, ждала меня.
– Зачем ты это сделала?
Тата с испуганным видом брякнула чашку на блюдце и опустила глаза. Я бросилась к ней, но Мура перехватила меня:
– И что такого, по-твоему, сделала моя Тата?
Я не стала ходить вокруг да около. Времени было в обрез. А если отец вернется домой и не найдет меня там?
Рассказала про Гумерова.
Мура вздохнула:
– Да ты сядь – в ногах-то правды нет. И ты, Тата, тоже.
Мы сели за стол. Я сказала:
– Надька откуда-то узнала…
Мура скривилась:
– Ой, не могу… Никто Надьке не рассказывал. Тоже мне тайна. Будто впервые такое. Надька сама не раз его ловила с малолетками. Вечно он со школьницами путается, извращенец!
Я растерялась:
– Так ты знала?
– Про него-то? Конечно! А чего я, по-твоему, так переполошилась, когда ты тут полуголая перед ним выпендривалась? А оно видишь, так и вышло…
– Папка меня теперь… в ссылку какую-то… – Я не выдержала и заплакала.
Мура пожала плечами:
– А правильно, кстати, делает. Страсти поулягутся. Забудется все. Это мудро.
– Да что ты такое говоришь? – Я никак не могла поверить. – Надо бежать к папе, все рассказать про Гумерова! Абсолютно все, про школьниц этих… Он поймет, что я не вру!
Мура молчала. Вытащила папиросу и закурила, глядя в окно. Я не могла поверить:
– Тебе все равно, что ли? Мы же подруги! – Мура поднялась и стала убирать со стола. – Тата? – Я оглянулась на Тату. Ну если Мура такая бесчувственная, то уж Тата, добросердечная туповатая Тата, другая?
Тата, не поднимая глаз, тихо сказала:
– Какие мы с тобой подруги? Одни тряпки вас с Кирой всегда и интересовали. Никогда вы со мной не дружили.
От удивления и стыда я ни слова не могла сказать. Выходит, Тата догадывалась, что мы к ней относились снисходительно. Это правда, что мы с Кирой считали ее глупее нас, подшучивали. С другой стороны, никому в голову не приходило ее обижать или дружить с ней специально ради шмоток Муры. Но и то правда, что когда эти шмотки появились, мы стали теснее общаться с Татой. Именно тогда и завязалась наша дружба, а не раньше, когда, например, умерла Таткина мать. Получается, я заслужила ее такое ко мне отношение – нечему теперь удивляться. И Тата, может быть, поступила честнее, чем я.
– Это неправда, – наконец прошептала я, сама не веря в то, что говорю.
Мура и Тата молчали, помешивали чай ложечками.
– Так вы пойдете со мной? Расскажете про Гумерова?
Мура открыла дверь и указала мне на нее:
– Никто с тобой не пойдет. А про Гумерова все и так знают. И папка твой тоже. Головой надо было думать. А теперь нечего.
Ничего не оставалось – я побежала домой. Еще утром я умирала от любви к Гумерову, или мне так казалось. Хотела объясняться с Надькой. Готова была, что весь мир узнает о наших отношениях, об этой стыдной квартире. А теперь… Прозрела, что ли? Не знаю, как назвать, но любовь моя к нему в одночасье закончилась. Весь морок спал, как и не было его. Уже не хотела я ни Гумерова, ни его любви, а просто чтобы все стало так, как было раньше. Все вернуть любой ценой.
Отец вернулся часа через два. Мы с матерью молча сидели на кухне. Я все уже ей рассказала. И про квартиру, и как все было. Она хваталась за сердце и плакала.
Чемодан был собран. Отдельно – узел с едой в дорогу: хлеб, ветчина, яйца. Отец тяжело вздохнул, приказал:
– Ну, прощайтесь!
Я, как учила мать, зарыдала:
– Папка-а-а! Я больше не буду! Не отсылай меня никуда! Я исправлюсь! Буду хорошо учиться, стараться! Ты будешь мной гордиться!
Он отодрал мои руки от себя, встряхнул и бросил мне пальто:
– Одевайся, времени мало. В дороге, так сказать, поговорим.
Мать стала уговаривать:
– Ну что ты, Сережа, а? Придумаем что другое? Зачем отсылать ее, а? Все уладится, забудется. Утро вечера же мудренее? Никому скандал-то и не нужен. А Ниночка все, это самое… Зачем палку перегибать-то?
– Уладится – и хорошо. Вернется, значит. А пока уму-разуму наберется. Все на пользу. И будет она и хорошо учиться, и стараться – как она там наговорила. И не будет никому звонить. Все. Пошли.
Мать тихо заскулила. Отец многозначительно взглянул на нее:
– С тобой мы отдельно поговорим, хватит уже… – подхватил мой чемодан, узел с едой и открыл дверь, – иди.
Мать вытерла слезы, обняла меня на прощание и шепнула:
– Все пройдет – перебесится. Я просить буду, молиться Пресвятой Богородице. А нет, так и сама тебя разыщу, верну – не бойся!
Я плакала. Было обидно. Все предатели, притворщики вокруг! Даже отец не поверил мне, не защитил. И мать со своей Пресвятой Богородицей – что это с ней? Никогда верующей не была. Что это значило?
В машине рядом с шофером сидел какой-то невзрачный мужичок в нелепой сдвинутой набок шапке. Отец кивнул на меня:
– Вот, Федотыч.
Мужичок обернулся, мельком взглянул на меня, но ничего не сказал. Ехали молча. Было неловко говорить при посторонних. И отец ведь этого не любил. Я все думала: куда мы едем? На дачу? Переждать несколько дней? Тогда зачем столько вещей?
Машина остановилась. Я выглянула и поняла, что мы на Белорусском вокзале:
– Пап, куда мы едем?
Отец отмахнулся:
– Молчи!
Я не узнавала его. Да, я была виновата, заслужила, чтобы он злился на меня. Еще как! Но хотела объяснения: что меня ждет? Что я могу сделать, чтобы загладить свою вину? И наконец, когда смогу вернуться домой?
Отец молчал. Федотыч побежал куда-то в здание вокзала. Я догадалась: наверное, за билетами. Снова стала умолять отца:
– Папка, миленький, ты прости меня. Я больше не буду! Буду всегда и во всем тебя слушаться! Позволь мне остаться. Буду лучше всех учиться. Скажи, что мне сделать?
Отец сказал:
– Ты уже все, что могла, так сказать, сделала. Погубила меня, всех нас, – и отвернулся.
Я плакала, снова стала каяться, умолять его, но он не обращал на меня внимания. Вернулся Федотыч. Отец отдал ему конверт и кивнул:
– Как договаривались. Глаз не спускай.
Подошел ко мне. Я заметила, как он устал и осунулся. Как постарел за эти несколько часов:
– Веди себя хорошо. Поняла? Там видно будет.
– Но папа… Куда же я… Это же несправедливо.
– Разочаровала ты меня, Нина…
Он не поцеловал, не обнял меня. Все наши папка – Нинон в одно мгновение умерли. Я не могла поверить в это, словно все было наваждением. Я не знала, что пройдут долгие годы, прежде чем снова увижу отца. И не буду рада этой встрече.