Глава 17

Сейчас понаписали книг о том, что происходило в Белоруссии в сорок третьем, – я интересовалась, хотела лучше понять, что же произошло тогда, с чего все началось…

Уже известно все, архивы открыты: в районе озера Палик немцы провели операцию «Коттбус». Партизаны в то время полностью контролировали наш район, за исключением, может быть, нескольких деревень. И вот весной сорок третьего фашисты решили покончить с этим. Эту операцию я увидела изнутри, была там… Хочу рассказать тебе, Лиза, как это было: может быть, я последняя, кто остался в живых и еще помнит.

Но сперва скажу, что одной опасности мне все-таки удалось избежать: всех молодых девчонок собрали и в один день угнали в Германию летом сорок второго – списки Вацлав составлял. Гражина была первой в тех списках, а меня Владек оставил, конечно: я была нужна ему. И Олю про запас сохранил. К ней он тоже иногда захаживал по старой памяти, я это знала, но она была только рада в отличие от меня. Вот как устроена жизнь: один любит, а другой – нет. Жил бы он с Олей душа в душу, уж она наверняка была искренней в своих чувствах к Владеку, какой я никогда не могла стать.

Гражина вернулась после войны куда-то в Казахстан. Родила в Германии от немца, но там ребенка усыновили, ей не оставили. А Оля так и жила потом в деревне, вышла замуж, нарожала детей, работала в колхозе. Будто бы никак ее эти события не коснулись. Даже отец ее, милиционер Дзюба, вернулся живым-невредимым.

Но вернемся к главному. Еще в марте историк написал мне: «Немцы злые, жмут нас. Что-то будет. Узнаешь что-нибудь – сразу сообщай».

Тогда же над лесом стали как-то особенно часто летать немецкие самолеты. Было слышно, как сбрасывали бомбы где-то в стороне Домжерицких болот. Работала артиллерия, бои длились часами, иногда ночью – у нас это было хорошо слышно. Так продолжалось долго, дней десять. Мои записки больше никто не забирал. Я думала о партизанах в лесу, о Леше и в тревоге ждала чего-то. Чувствовала, что-то вот-вот должно переломиться, но к лучшему или нет – не знала. Вскоре Владек повеселел: шепнул, что несколько тысяч партизан загнали в болота и со дня на день немцы всех их прикончат. Ждал немцев, чтобы показать им дорогу.

Партизаны действительно укрылись на островах в болоте – это стало ясно позже. Был такой остров и вблизи нашей деревни. Только местные знали, как туда пройти, – на него вела одна узкая незаметная тропа через болото. Лишний шаг в сторону – верная смерть.

Лобановские разбирались, конечно, как попасть на остров, но рассказать уже не успели. Вот как это было.

Утром, задыхаясь, прибежала тетка и с порога заголосила: «Ай, люццы! Партизаны Лобановских схапили!» Я ждала этой развязки каждый день, заранее представляла себе свою радость. Бывали дни, когда я мечтала, как выхвачу пистолет и выстрелю Владеку в голову. Как потечет его кровь, как остекленеют его мерзкие прозрачные глаза, как ослабеет его бледное тело цвета брюха дохлой рыбы. И вот наконец этот день настал. Я, не помня себя от волнения, бросилась на улицу. Улицей, как я уже говорила, ее тяжело было назвать – дорога и четыре десятка домов по обе стороны, а вокруг – лес. На этой дороге увидела я нескольких всадников с красными полосками на шапках. Одним из них был историк. Он сильно изменился, был очень изможден, но я все равно его сразу узнала. Партизаны за ноги привязали обоих кричащих от страха Лобановских к лошадям и потащили по дороге. Я смотрела на окровавленную голову Владека, на его истерзанное тело в разодранной одежде и не могла отвести взгляд. Оцепенение на меня нашло какое-то.

Поравнявшись со мной, историк остановил лошадей, спешился, подошел ко мне и протянул пистолет. Владек и его отец все еще были живы. Лицо старшего Лобановского превратилось в сплошное месиво. Владек хрипел, один глаз у него заплыл, а вторым он с ужасом смотрел на меня. Я могла наконец отомстить моему мучителю – я ведь столько ждала этого момента, так долго, в деталях, его представляла. И вот он – шанс. Но знаешь – не смогла. Это не было слабостью или жалостью – мне стало противно. Я не хотела больше иметь никакого отношения к Владеку. Историк все понял, вскочил на лошадь, подстегнул плеткой и пустился в галоп.

Я видела смерть Владека. Мне кажется, я почувствовала тот момент, когда он испустил дух. Все случилось очень быстро. За мгновение. Я стояла, смотрела и… ничего больше не чувствовала. Не было ни радости, ни торжества, ни злорадства, на которые я рассчитывала. Ничего. Пустота. Только потом, может к вечеру, до меня дошло, что я наконец стала свободной.

Люди выходили на дорогу и плевали вслед мертвым Лобановским, кричали. Тетка моя, которая молча принимала еду у Лобановских, опустив глаза, наливала Владеку стакан самогона и уходила из дома, пока он забавлялся со мной, кричала громче всех: «Собаке собачья смерть!» Люди радовались, почувствовав освобождение. Не знали они, что будет дальше.


А дальше были самые страшные дни в моей жизни, Лиза. Придется мне наконец признаться тебе в том, чего никто не знает, чего я никому никогда еще не рассказывала. Сколько мне Бог отмерил? Успею ли все дописать?

Девятого июня сорок третьего наехали немцы, может, тысяча человек, расположились недалеко от деревни. Нервные ходили, злые. Искали вход на остров, укладывали жерди, связывали проволокой и пытались переводить лошадей. Но ничего не получалось: немцы не знали, где тропа, лошади оступались и тонули в болоте. Страшное было дело – слышать, как они, ни в чем не повинные, тонут.

Два дня сидели мы с теткой в погребе, что вырыли еще в первые дни войны, боялись выйти. Время шло, питье и еда у нас закончились, мы стали спорить: что делать дальше? Но как тут выбрать? И так, и так страшно. Долго сомневались, убеждали друг друга то в одном, то в другом. В итоге тетка осталась в погребе, побоялась выходить. Сказала, что немцы постреляют и уйдут – никому мы не нужны. А я не могла больше сидеть и ждать в неизвестности, решилась бежать в лес – будь что будет. Была ночь. Недалеко от деревни, как раз рядом с высокой сосной, где я виделась с историком, встретила нескольких деревенских баб, которые собирались пробраться через лес и болото на остров. Взяли меня с собой – это и спасло, сама бы я никогда не добралась. Сразу предупредили идти след в след – иначе конец. Идти было не просто страшно – жутко, животный ужас охватывал меня: темная холодная вода, тростник, колышущаяся под ногами зыбь. Ноги вязли в жиже, но останавливаться было нельзя. Каждый шаг давался очень тяжело – только страх утонуть помогал двигаться вперед.

Когда мы добрались до острова, стало понемногу светать. Я осмотрелась. Люди, люди… И из нашей, и, наверное, из соседних деревень – много было незнакомых лиц. Женщины волновались, плакали: что будет?

Вдруг в утреннем зыбком тумане я увидела Розу. Я сперва не поверила, но все-таки это была она, моя Роза. Живая. Я позвала ее: «Роза!» Она обрадовалась, бросилась ко мне, мы обнялись, расцеловались. На руках она держала совсем маленького ребенка, младенца, закутанного в залатанное одеяло. Я удивилась:

– А это кто?

– Дочка моя, – улыбнулась Роза.

Мне очень хотелось обо всем расспросить Розу, как она здесь оказалась, как так получилось, что у нее появился ребенок, и кто его отец – человеческое любопытство неистребимо даже при таких обстоятельствах. Эти вопросы уже вертелись у меня на языке, как вдруг послышалось:

– Наш дом горит! – Какой-то паренек залез на сосну и кричал оттуда. Люди внизу заволновались, заговорили все разом: «Что там? Что там?» А паренек снова закричал:

– Все дома горят!

Плохо мне стало, безнадежность какая-то грудь сдавила. Успела ли тетка моя выбраться? Спаслась ли? Мужчины, женщины – все заголосили: у многих на той стороне болота оставались близкие. Мы все плакали и смотрели туда, где над деревьями уже показался дым. Никто не понимал, что нас ждет и что делать дальше.

Мы с Розой решили прокрасться по тропе, спрятаться в лесу, убедиться, что немцы ушли из деревни, и тогда пойти спасать мою тетку – мы были уверены, что она все еще прячется в погребе. Снова нужно было преодолеть узкую тропу через болото, но в этот раз мне было не так страшно – со мной была Роза.

Мы не понимали еще тогда, что нас там ждет. И я до сих пор жалею, что взяла Розу и ее ребенка с собой, не отговорила. Эта вина на мне, ведь все могло сложиться иначе.


Когда мы подошли к деревне, окончательно рассвело, наступило хмурое утро. Мы с Розой укрылись за деревьями. Деревня пылала, все дома были охвачены огнем, отовсюду шел сильный жар и тянуло гарью, но людей не было видно – улица пустовала. Я думала о тетке: удалось ли ей выбраться? Где она? Я предложила Розе остаться на месте, пока я пробираюсь к дому тетки.

Неожиданно на пригорке показались двое фашистов с автоматами. Они, словно прогуливаясь, шли от догорающего клуба, что-то возбужденно обсуждая. Мы замерли. Немцы добрались до конца улицы, свернули и пошли прямо на нас. Я, мне кажется, перестала дышать и боялась пошевелиться. Немцы, гогоча, прошли мимо, к колодцу. Не заметили нас. Один из них набрал воды и стал мыть руки прямо в ведре. Я стояла и думала: «Все будет хорошо, они сейчас уйдут, все будет хорошо». Но когда немцы уже собрались уходить, внезапно совсем рядом послышался какой-то вой, а потом и заливистый лай. Овчарка. Непонятно откуда взявшаяся собака подскочила, стала кружить вокруг нас, прыгать, лаять, показывая острые зубы, между которыми стекала слюна. Немцы обернулись на голос собаки, увидели нас, вскинули автоматы и стали кричать «партизайнен, партизайнен!». Я до сих пор не понимаю, почему немцы сразу не начали стрелять, ведь они легко могли это сделать. Не знаю… Мы прижались друг к другу, защищая девочку от собаки. Пока я растерянно соображала, что предпринять, Роза сунула ребенка мне в руки: «Держи!»

Собака не унималась. Бежать было бесполезно. Двое немцев, совсем молодых, в форме, припорошенной пеплом, сжимая в руках автоматы, приблизились и наконец взяли собаку на поводок.

– Партизайнен? – с надеждой спросил тот, который был постарше. Рыжий, с квадратной челюстью.

Я, насколько могла приветливо, замахала рукой:

– Найн, битте…

Но по мне и так было видно, что я никакой не партизайнен – легкое платье, сапоги, каким-то чудом удержавшиеся на ногах в этом болоте. И ребенок на руках. Немцы были явно разочарованы. Но Роза… Она стали рассматривать ее и вдруг затараторили.

– Юдэн? Вас юдэн? – стал спрашивать второй, очень худой, с длинным носом.

Я попыталась улыбнуться и снова замахала рукой:

– Найн. Нихт юдэн!

Но немцы не верили, они уже поняли, что Роза еврейка, и наставили оба автомата на нее.

– Вессен кинд? – настаивал длинноносый.

Я открыла было рот, но Роза, как обычно, уже все поняла раньше меня:

– Скажи, что она твоя! – Она стала им показывать попеременно то на ребенка, то на меня: – Это ее, ее ребенок.

Я посмотрела на немцев и сказала как можно более уверенным голосом:

– Даст ист мейнс кинд.

Но немцы не верили, они стали рассматривать девочку, переговариваться между собой.

Роза стала настаивать, нервничать:

– Это ее ребенок! Вы посмотрите сами! Пусть снимут шапочку!

Я стащила с девочки шапочку, показала на ее светлые вьющиеся волосики и упрямо повторила:

– Даст ист мейнс кинд, даст ист ен русишес кинд!

Они с облегчением загоготали:

– Даст ист ен аришес кинд! – Рыжий дал мне шоколадку, хрюкнул от смеха и махнул в сторону леса, мол, иди. Я их больше не интересовала. Но Роза…

Они показали Розе идти перед ними в деревню, в сторону, где догорал клуб. Роза обернулась, печально посмотрела на дочь, потом на меня и тихо сказала: «Береги ее».

Я не могла так просто сдаться. Я не верила, что это конец. Подбежала к немцам, стала снова повторять, просить их:

– Нихт юдэн! Нихт юдэн!

Но длинноносый рявкнул что-то неразборчивое, направил на меня автомат и кивнул в сторону леса. Я видела, что он злился и только внезапное расположение ко мне рыжего не давало ему тут же расстрелять меня. Я до сих пор не знаю, почему они оставили меня в живых – это было чудо, какое-то внезапное затмение, которое нашло на рыжего солдата. Или, как знать, я кого-то ему напомнила?

Роза сказала:

– Хватит, Нинка! Прошу тебя: спаси ее. Прошу…


Я смотрела на Розу и не могла пошевелиться. Неужели я снова прощаюсь с ней и ничего не могу сделать? Не могу спасти ее? Опять! Ярость и отчаяние охватили меня. Должен, должен же быть какой-то выход! Роза с тревогой оглянулась на меня. И я поняла, что самое большее, что могу, и самое правильное – показать Розе, что ее дочь в безопасности, что я позабочусь о ней. Я прижала к себе девочку и изо всех сил побежала с ней в сторону леса. Мелькнула мысль: «Эти гады могут и передумать и выстрелить в ребенка». Я понеслась еще быстрее. Но уже не для себя. Для безымянной девочки, этого еврейского ребенка в немецком тылу. Добежав до деревьев и спрятавшись за ними, я оглянулась: немцы подвели Розу к догорающему клубу. Автоматная очередь. Тишина.


Я еще крепче прижала девочку к себе. Руки дрожали. Меня бил озноб, и сквозь тонкую ткань изодранного платья, в котором я выбежала из теткиной хаты, я почувствовала тепло девочки, она была непривычно мягкая. Как будто из другого мира, где не стреляли автоматы и не взрывались снаряды, где не слышалась чужая речь, где еще помнили ароматный запах хлеба. Вдалеке горела деревня… Девочка еще ничего не знала о войне. Я посмотрела на нее: совсем не похожая на Розу. Светлые волосы, голубые глаза. Славянский ребенок.

Я подумала: теперь ее жизнь целиком зависит от меня. Это испугало меня. Кем я была и что умела? Что я могла сделать для нее? Самое большее, чего я достигла, – лежать под Владеком и молчать, а потом так же молча продолжать жить и не видеть об этом сны, словно ничего и не было. Я злилась и на себя, и на Розу: «Ах, Роза, как ты ошиблась! Я слабая, беспомощная, как и твоя дочь. Это мне нужна защита. Ты выжила, научилась защищать ее. Как ты могла оставить ее со мной? Со мной?» Я шла и повторяла: «Я не имею права погибнуть, я не имею права погибнуть». Мне показалось, что, несмотря на вонь гари, сопровождавшую меня от деревни, я чувствовала, как девочка пахнет молоком и чем-то другим, приятным. Я вспомнила: детством! Так пахла моя детская одежда, которую мать хранила в чемодане. «Мама, где ты теперь?»

Надо было куда-то выбираться. Я подумала: надо идти к партизанам, наверняка в отряде есть женщины, которые знали Розу и смогут позаботиться о ребенке лучше, чем я.

Деревья тревожно шумели вокруг, под ногами трещали сучья – идти тихо не получалось. Я сбилась с пути и снова оказалась в болоте. Не понимала, где я. Вскоре встретила двоих: незнакомого старика и Пелагею – она узнала меня. Они выбирались с острова, но наткнулись на немцев, в панике побежали и теперь не знали, куда идти – солнце было скрыто за тучами, сориентироваться было сложно. Поняв, что я тоже не имею представления, куда идти, старик разочарованно чертыхнулся.


Мы стояли по колено в болоте. Черная вода кругом, холодно, стыло, хоть и лето. Где-то вдалеке слышалась немецкая речь. Их искали. Выйти в деревню, схорониться не было никакой возможности – только замереть и не двигаться. Заморосил дождь. Вода теперь была везде.

Я с ужасом думала, что делать, если проснется ребенок. Об этом беспокоились и остальные – тревожно поглядывали на меня.

Девочка открыла глаза и закряхтела, я стала изо всех сил качать ее, прижимая к себе, все сильнее и сильнее, но она недовольно сморщилась и начала вертеть головой.

– Цыцку шукае, – объяснила Пелагея. Она ловко нажевала каких-то крошек хлеба из кармана, оторвала от платка кусок материи, обернула ею кашицу и сунула в рот девочке.

Девочка мирно засосала, успокоилась, но не уснула. Насколько этого хватит? Я не знала. Вспомнила про немецкую шоколадку, но она выпала куда-то, пока я бежала. Время шло. Я чувствовала на себе напряженные взгляды. Пелагея начинала что-то неслышно говорить, но быстро умолкала и отводила глаза. Старик вздыхал. Вдруг послышалось: «Партизайнен, выходи!»

Ребенок выплюнул тряпицу и слабо запищал – я крепко прижала его к себе, получше укутала в одеялко и снова стала трясти – я не знала, что еще можно было делать. Девочка не унималась, кряхтела все громче. Старик, седой, но еще крепкий, жилистый, навис над ней, протянул ручищи:

– Дай покачаю.

Но что-то злобное было в его взгляде, и я отказалась:

– Нет! Сама, сама смогу. Она сейчас уснет.

Старик снова сказал:

– Дай, у мяне внуки, я знаю як…

Пелагея прошептала:

– Дай я возьму, ты ж устала, бедная. У меня успокоится, я большая, теплая.

Я передала ей ребенка – на ее большую уютную грудь. Пелагея быстро глянула на старика и, отвернувшись, наклонилась вниз, к воде.

Я засипела. Голос от неожиданности пропал:

– Что ты делаешь? Что?

Ужас охватил меня. Такой, какого не было ни до, ни после. Я хотела броситься к бабе, но старик опередил: схватил и зажал рот крепкой мозолистой рукой, пахнущей тиной:

– Все через него погибнем, дура! Оставь!

Я из последних, непонятно откуда взявшихся сил оттолкнула старика. В воде, все еще укутанный в тряпки, лежал ребенок. Безжизненное, бледное лицо его было скрыто водой. Я схватила ребенка, перевернула вниз головой и затрясла. Никто не учил меня, я сама знала, чувствовала, как надо. Девочка ожила. Она кричала на весь лес, и я радовалась ее крику. Как радовалась потом крикам всех младенцев, которых принимала. Каждый из них стал для меня моей маленькой победой, моей девочкой. Я снова и снова возвращалась в тот день, когда спасла ее.

Пелагея и старик бросились от меня прочь, я побежала в другую сторону. Я ждала расправы, слышала голоса и автоматные очереди, но и в тот день мне удалось избежать смерти.

Загрузка...