3. Ах, песенку эту
Доныне хранит
29 января 1945 года
Фольварк в 12 км северо-восточнее городка Вальдхаузен[1]. 18:55
Пустовато стало в медсанвзводе — тяжелораненых без задержки отправили в тыловые госпиталя, умерших похоронили, остались легкораненые и выздоравливающие в количестве двенадцати поохивающих, хромающих и перебинтованных, но в целом довольных жизнью «ранбольных».
А вот лейтенант Терсков жизнью доволен не был. Поскольку дальнейшие перспективы виделись довольно туманными. Нет, сомнительность характера ранения уже пережил. Как справедливо сказал начсвязи бригады: «пуля — дура, а осколок вообще идиот — куда хочет, туда и стукнет». Но что это за ранение⁈ В принципе почти здоров, но толком ни сесть, ни нормально встать, все с пируэтами и осторожностью. И совершенно непонятно, как в танк залазить.
Вот с этим как раз и было особо нехорошо. Боевых машин в бригаде практически не осталось — выбиты. Бригада встала на переформирование, экипажи убыли за новыми машинами — получат современные, мощные Т-34–85, первые танки уже пришли в бригаду, пригонят остальные, пойдут бить немцев, а лейтенант Терсков, пусть и награжденный, останется на положении ничтожной приживалки. Скорее всего, придется числиться командиром резервного экипажа, быть «во все бочки затычкой», уж сунуть куда — найдут. Не война, а так… безобразие.
А война уходила на запад. Канонаду слышно уже слабее. Прорван фронт, укатились бои. Теснят фрицев к Кёнигсбергу и Земландскому полуострову, взят Инстербург, Лётцен и Мемель. Уже вышли наши на берег Балтики севернее Эльбинга. Чем черт не шутит, может, удастся сходу ворваться в главную прусскую крепость, взять за кадык здешнее главное логово врага. Славное дело, а тут в тылу подлечиваться-формироваться приходится. Ну, тут ничего не поделаешь. Поработавшая бригада придет в себя, в нужный момент двинет свежие танки на врага, в свою очередь заменит наработавшихся и иссякших передовых танкистов. Может, и на Берлин развернут. А пока только сидеть, лечить организм и ждать.
Вот сидеть как раз было трудно. Олег ухватился за спинку койки и «задним ходом» сполз на пол. Из забитого досками окна дуло, сосед, старлей-техник — отсутствовал. Понятное дело, налегке, с рукой на перевязи, чего не гулять-то.
Вообще устроились неплохо. Городок или деревня — хрен его знает, как он у немцев числился, достался почти неповрежденным, только стекла кое-где побило. Добротные дома под крепкими черепичными крышами, аккуратные улочки, ухоженная церковь — все как на картинке. И главное — ни единого фрица. Все ушли: фрау, старики, киндеры… Бросили всё хозяйство и сгинули организованным порядком. Правда, и часть скота в спешке побросали, кошек и собак. При санвзводе обжился пес — суровый, бородатый, но по-русски уже частично понимает. Откликается на Фильдку — сокращенно от Фельдфебеля.
Олег осторожно разогнул спину — резкие движения по-прежнему отдавали болью в «филейном месте». Тьфу, просто наказание какое-то. Ругаться лейтенант Терсков не стал — из-за керосиновой лампы осуждающе смотрел немецкий бюст. Кто такой по персоналии, непонятно — вроде не военный, но челюсть тяжелая, массивная, как корма танка, взгляд, гм… Какой дурак мраморную башку сюда поставил? Только настроение портит. Пойти пожрать, что ли?
Если говорить честно, жаловаться было не на что. Жив, повреждения организма досадные, но умеренные. После контузии временами голова кружится и болит, но это уже проходит. На койке белье чистое, сам… мытый, выскобленный, ничего не чешется и не свербит, прямо даже ненормально. И вот — палата практически персональная, сидишь в одиночестве почти как маршал, умные мысли думаешь. Когда такое было?
Только дома и было. Родной домик в Касимове, комнатка с окном на тишайшую улицу. Семья совсем крошечная — вдвоем с бабушкой жили. Отец еще в 32-м умер, мать через два года — жестоко застудилась зимой, да так и не оправилась. Бабушка да тетка Аня с отцовской стороны в Рязани — вот и вся родня. Поскольку с раннего детства оно вот так и шло, вроде бы и привычно.
Учился нормально. Попробуй иначе — бабушка тут же в школе учительствует, математику и физику ведет. Но отличником Олег так и не стал, как-то не до того было. Ока рядом, друзья…. Знал, что семь классов точно окончит, а дальше что заранее загадывать. Бабушка ворчала, требовала о дальнейшем образовании подумать, выбрать жизненную дорогу, но с этим откладывалось. Между прочим, прав был Олег, — дальше случилась война, и всё за всех разом решила.
До призыва успел несколько месяцев поработать на пристани, «концы принять», разгруз-погруз, ящики-мешки, ничего интересного, но нужное. Дальше призыв, отправили опять учиться, да еще в дальнюю даль.
Чего вдруг именно туда, в Чирчик, в чем этакая военная целесообразность, не очень понятно. Можно бы и сразу на фронт. Вовсе не собирался Олег Терсков становиться командиром-офицером. Хотя, если вдуматься…
Тяжеловато было: азиатское небо, климат непривычный, коллектив и порядки новые, да и техника…. Ладно бы во флот попал, все же имелась тяга к воде и пароходам. Но раз здесь нужно, значит, нужно.
Закончились моторы на плакатах и «в разрезе», масляная матчасть и ветошь, топающая «строевая», стрельбища и томительные караулы с винтовкой. Выпуск, погоны, длинная дорога с гудками паровозов, фронт…
Фронт, конечно, это отдельная жизнь. Даже много жизней, если вспоминать подробно. Но если по анкете — несколько месяцев. Как бы ерунда.
— Что, скучная у меня биография? — спросил Олег у бюста. Мраморный немец молчал, причем с очевидным высокомерием.
Лейтенант Терсков прикрутил фитиль лампы, накинул шинель, решительно подхватил мраморную башку с тумбочки и вышел из комнаты. Двигался осторожно, без лишних виляний тела.
Дом был просторный, двухэтажный, комнаты заняты под операционную, процедурные и жилье медиков. Палаты комсостава — нынче почти пустые — находились на первом этаже, поближе к кухне. В соседнем доме — там еще попросторнее — располагался подраненный и приболевший рядовой и сержантский состав, санитарное и вещевое имущество.
Олег пристроил нудного мраморного немца на подоконник, развернул носом к темному стеклу — пусть на обожаемую вечернюю Пруссию любуется. Хотя, может, он и не пруссак. Да хрен с ним.
Контузия обоняние танкисту не отбила. На ужин каша будет, похоже, со свининой. Но до ужина еще времени многовато.
— Теть Клава, а чай есть ли?
— Чаго ж яму не быть? — изумилась Клавдия, крупная, в своем обтянутом халате малость похожая на дирижабль ПВО. — Те, товарищ лейтенант, «с таком», или чем?
— Лучше, конечно, «с чем».
Бутерброды были просто громадные. Прямо «Королевские тигры», а не бутерброды. Провизии в медсанвзводе имелось в изобилии: все немецкие погреба, кладовые, кухонные лари оказались набиты соленьями, колбасами, сосисками, окороками и прочими вкусностями. Сытно жили прусские фрицы, тут уж никаких эрзацев, не то что в центральной Германии. Поначалу считалось, что такую прорву еды коварный враг непременно отравил. Бойцы жрать опасались. Но проверка медиков, и бесстрашные эксперименты особо голодных смельчаков из личного состава показали, что все съедобно. Видимо, драпанули немцы столь поспешно, что не успели гастрономических диверсий натворить.
Олег умял с чаем двухслойный — колбаса поверх сыра — бутерброд. Нет, так лечиться можно, прямо на глазах оздоравливаешься, главное, не лопнуть. Лейтенант посмотрел на второй бутерброд. Проведать, что ли, рядовой состав? Митрич не особо ходящий, наверняка с питанием у него похуже.
Прошел мимо дежурного к двери:
— Дыхну свежего воздуха.
— Дыхните, товарищ лейтенант, там нынче не холодно, — сообщил санитар, прислушиваясь к смеху на втором этаже.
Смеялись девушки-санитарки, конечно, заливисто. Есть там у них Ирочка, весьма выразительная особа. И фельдшер Сорокина, да, очень, хотя и в возрасте, ей же уже тридцать, не меньше. Вообще принято считать, что лечение легкораненых в медсанвзводе, да еще в спокойный тыловой период — занятие очень развеселое. Но лично лейтенант Терсков считал, что легкомысленные интрижки и поверхностные отношения унижают честных и воспитанных людей. Ну, стыдно это как-то.
Во дворе было не то что холодно, но зябко. Правда, и идти предстояло только через двор. Олег кивнул часовому, прогуливающемуся с поднятым воротом шинели, толкнул дверь Большого Фольварка. Дверь прямо замковая, тяжелая и с резьбой, вроде как столетнего возраста.
В доме крепко пахло махоркой — невзирая на регулярные предупреждения и угрозы медицинского начальства, дымил выздоравливающий рядовой состав изрядно. Впрочем, сейчас бойцы в комнатах собрались, тоже ржут над чем-то, байки травят. А ранбольного Иванова искать не пришлось — сидел недалеко от двери, разглядывал свой складной нож. Ухмыльнулся железно-зубо:
— О, приветствую бронетанковое начальство! На променад или с проверкой?
— С доппайком. Будешь? — Олег вынул из кармана завернутый в лист немецкого журнала гигантский бутерброд.
— Грех отказываться. Давай пополам, — Митрич разрезал ломти своим куцым ножом. — Вот, собираюсь клинок поменять, что-то к месту подберу, подточу, поставлю. А то застыдил ты меня.
— Стоит-то возни? Найдешь себе новый нож, тут у немцев полно добра.
— Добра полно. Только фрицевское добро оно такое… может и недоброе. А у меня ножичек проверенный, не подводит. Щас за чаем схожу.
Митрич, опираясь о костыль, похромал добывать чай, а лейтенант взял вытертый нож. Рукоять действительно костяная, удобная, наверняка еще дореволюционная, но сам-то нож… клинок уж помер естественной ножевой смертью: сточен на две трети, да еще обломался. Свойственно пожилым людям ко всякой ерунде привязываться. Хотя Митрич не из тех, не из сентиментальных.
Вернулся ранбольной Иванов с огромной кружкой:
— Вот. И заварки вдосталь, и меда бухнули.
— Хорошо живем. Про нож расскажешь?
— Да что в нем интересного? Карманный, старый, я еще по профессии им пользовался.
— Тогда про старую жизнь. Или вот… про пулеметы. Где так насобачился строчить, признавайся?
— Про пулеметы неинтересно. Выгонят из санвзвода, вдоволь будет нам пулеметов. Давай лучше фильму перескажу. Вот «Укол чести»! Душераздирающий сюжет, нынче таких уже не снимают.
Хорошо умел рассказывать Митрич. Даже не подумаешь, что дедок так может пересказывать. Больше, конечно, про древние смешные кинофильмы, про книги старые. Но иной раз и жизнь зацепит — кратко, но тоже как фильм. Многое видел человек…
…— Перстень они подбросили прямиком в спальню красавицы. Муж — зырк! Опа! — «Дуэль, немедля, сударь, вы подлец!» — продолжил вести интригу Митрич, а самому думалось об ином. Привычка: одно говоришь, а всплывает совсем другое. Дернуло лейтенанта про те пулеметы ляпнуть…. И так зябко на сквозняках.
А тогда был душный месяц август….
17 августа 1920 года.
12 верст северо-западнее города Цеханув.
Мельница
Точного времени нет и не будет, поскольку часов не имеется.
…Короткая очередь, и ребристый диск «льюиса»[2] опустел.
— Хана, — объявил Игнат, отпихивая пулемет.
— Замок с машинки сними, — сухо приказал Гончар. — Митька пусть прячет, а мы решаем.
Митька копал ямку под стеной, клинок шашки с легкостью разгребал рыхлую, с гнильцой землю. Красноармейцы молчали, не глядя друг на друга.
День выдался такой… уж совсем гнилой, говняный, просто сил нет. Еще утром был штаб 4-й армии, рота и эскадрон охраны, канцелярия, обоз, уверенность и зычные команды. Радиостанцию, правда, уже сожгли. Хорошая была аппаратура, большой ценности. Но было понятно, что пробиваться придется налегке, тут уж все громоздкое пали-порти-круши, а то врагу достанется.
В угол сарая стучали пули, снаружи перекликались радостные пшеки-поляки.
Как же это получилось? Славно наступали, шла Красная армия, до той Варшавы уж рукой подать, и в одночасье — хана? Ведь как шли: смачно дали в харю наступавшим полякам, погнали назад на запад, беря сотнями и тысячами пленных, обозы, пулеметы… Широким веером рассыпалась своими дивизиями и корпусами Красная Армия, уверенная в своих силах, и…
Нет больше штаба, кругом уланы-белополяки, идти некуда, патроны на исходе. Нет, Митька знал, что он сопляк и многого не понимает, хотя уж повидал сколько. Но бойцы же опытные, Гончар здесь, он….
— Молчите? — Гончар снял фуражку, вытер лысый лоб. — Тогда слушай, товарищи, приказ. Сложим оружье. Иначе всех без пользы за час порешат. А так… кто живой останется, дело продолжит. Все одно, взойдет звезда Мировой революции, победа за нами будет.
— Я не пойду, — сказал Левка. — Меня все равно порубят. А у меня еще две обоймы, да вы патронов оставите.
— Тут сам смотри, — прокряхтел Гончар, отряхивая галифе. — Тут не угадаешь. Может, и всех нас положат. Но тут, товарищи, выбор невелик.
Вообще Гончар не был комиссаром, да и в командирах не числился. Беспартийный, начальник немногочисленной команды ружрема[3], но авторитет имел. Только как сейчас-то верить⁈
Митька смотрел в ужасе. И ведь не возражает никто? Неужели кончено дело⁈
А дело было кончено. Во дворе лежали побитые люди, лошади, перевернутая двуколка, разбросанные бумаги…. Кавалеристы штабного эскадрона, агитационного отдела, комендантских подразделений — все, кто отбился от штаба в этот нехороший день и оказался отрезанным у мельницы, но сохранил лошадей — рванули на прорыв еще в полдень. Смяли цепь поляков, вырвались на луг… там и остались. Перекрестный огонь шести пулеметов — страшное дело. Может, кто до рощи и доскакал, с мельницы видно было так себе. Но луг стал жутким… там еще долго уланы проезжали, легкораненых красноармейцев в кучу сгоняя, остальных добивая выстрелами и пиками прямо с седла.
Спешенные красноармейцы, засевшие на мельничном хозяйстве, в момент прорыва пытались как могли прикрыть товарищей двумя пулеметами и карабинами, но толку с того было мало. После гибели прорывавшихся поляки обложили мельницу уж совсем плотно. Успели проскочить, переплыть на ту сторону речушки Васька Коробов с двумя хлопцами, но следующих смельчаков поляки положили на берегу. Дальше пошло еще хуже. Уланы и прочее шляхетство не спешило, горланило, чтоб сдавались, постреляют не всех. А если тянуть «краснопузые» станут, вот тогда всех до единого, и мельницу спалят, хотя и жаль.
Митька, стоя на карачках, смотрел в щель стены. Ближе всех лежал Антон Косой — худой боец из агитационного, куряга и молчун, по специальности типографский наборщик. Лицом вниз, винтовку прижал животом, словно отдавать и после смерти не хотел. Дальше другие лежали, лошади… Гнедая Файка — вон она….
Любил свою кобылку Митька Иванов, со всей силы любил, как первую свою лошадь. Спокойная, добрая, положит голову на плечо и косит глазом — вкусного ждет. В Гродно стояли, яблоками, пусть и с зеленцой, объедались, эх….
Пристрелить раненую Файку так и не смог, Игнат ствол «нагана» в ухо кобылке сунул, щелкнул, да заорал «сопли подбери!».
В глазах и сейчас затуманилось. Смотрел в щель Митька, слушал, как Гончар кричит полякам. Пальба окончательно стихла. Отрезанная в дальних амбарах группа красноармейцев уже выходила, бросала винтовки…
…— Митька, буденовку оставь, вон Лукова картуз возьми, — приказал тогда Гончар. — Если что, слезу пусти, ты малой, оно простится. Потом отплатишь панам. Пережить нам этот день нужно.
Умнейшим человеком был Федор Гончар. Всё знал, всему учил, вспоминался с благодарностью, прямо даже не сказать, какой. Но в тот день ошибся Гончар. Не всегда такие дни переживать нужно.
Левку Гришца тогда сразу пришили — «ага, холера, жид!» и мигом пиками к дощатой стене. Стрельнули Степку Клинцевича, двоих из агитотдела, раненого Парамоненко. Того понятно — с не-ходячим возиться не хотели, а Степку и тех… для острастки, видимо.
Остальных… Били. Прикладами, плетьми, лошадьми наезжали. Митьке по малолетству особого снисхождения не вышло — «комиссаров сынок», «курвино отродье». Хрустели ребра, текла кровь изо лба, нагайкой рассеченного…
Ребра что… срослись. Молодым был Митька, зарастало как на собаке. Внутри, на душе, так и не срослось. Прав был Гончар: жить и бороться человек обязан, перетерпеть, пользу максимальную принести, но это если поверх отдельного человека смотреть, если мыслить категорией социальной и политической целесообразности. Но люди-человеки, они разные. И кому-то лучше те «две обоймы» во врага выпустить, да последнюю пулю себе оставить. Прав был Левка в своем рассуждении, только слабину дал в последнее мгновенье, вышел к полякам. Ну, тут что осуждать, разве узнаешь, что тебе лучше, пока не переживешь?
Беда в том, что поздно потом передумывать. Ломается жизнь, и потом как ни надрывайся, все равно она косая и кривая. Ищешь ту смерть пропущенную, да только фига с маслом тебе выходит. Понятно, не у всех, но вот конкретно у Митьки Иванова так вышло. Частью души в том августовском дне на ветхой мельнице и остался. Тринадцать лет было, жил потом и жил, зарастало же влегкую, отчего же результат так…
А может, и не так? Может, прямо от рождения не туда закрутилось? Много ли хорошего до того дня Митьке видеть довелось? С одной стороны — много. С другой… с поганой стороны гирька будет-то потяжелей, да?
Один концлагерь… другой. Брели пленные красноармейцы — ободранные до невозможности, страшные, в старых струпьях и новых синяках. Выбегали к шляху малолетняя шляхетская поросль, гонорно плевалась, показывала голые зады и кидалась камнями. Посмеивались в усы конвойные.
Шли пленные, не все доходили, но Митька до Тухли[4] дошел, пусть и с помощью взрослых товарищей. Ноги у трубача-недоучки распухли и почернели — босой, сапоги жолнеры[5] еще у мельницы сняли. Да будь они прокляты, те дороги польские.
Малость отлежался, начал подальше уборной нос высовывать. Лагерь был прост: периметр колючей проволоки, длинные землянки — вперемешку и старые и новые — тесно, места заключенным не хватало. Вокруг поле, подале рощицы жиденькие, а если по дороге двинуть, то будет село польское. К моменту прибытия «красных» в лагере уже томились украинцы-петлюровцы, и еще какие-то литовцы — то ли пленные, то ли интернированные. Пока территорию не разгородили, драки случались, до смерти схватывались.
Потом и петлюр куда-то угнали, да и не до драк стало. Смерть пришла, и до того гадостная, этакая проклятая, что и объяснить невозможно. Нет, не выводили на расстрелы поляки. Просто почти ничего не давали: ни дров для обогрева, ни одеял, ни лекарств, ни газет. Про баню и говорить нечего. И голод, конечно. Овощное или зерново-шелуховое жиденькое, чуть теплое варево, иногда кусок хлеба, а чаще — «обойдетесь, пся крев». Старались пленные самопорядок поддерживать — оставались старшие по бывшим ротам и эскадронам. Но ежели человек едва двигается и только о хлебе думает, какая там дисциплина? Гончар еще говорил верные слова, держал своих, но толку…. Было понятно — уморят, гады.
В октябре пришел тиф.
Смрад в землянке, уже холодный, стыло-мертвый. Умерших вытаскивали, укладывали тела у лагерной конторы. Умирающих деть было некуда — лазарет полон, там уже от мертвецкой не отличить. Доктор и единственный фельдшер тоже умерли.
Лежали на нарах живые скелеты, в расползающихся вонючих гимнастерках. Еще дышали, а сил передвинуться из смрадного месива, в которое солома подстилки превратилась, уже сил нет. Копошилась тьма встревоженных вшей на пылающих последним жаром иссохших телах.
— Митька, даже мимо не вздумай проходить, — повторял Ленька Варвар. — Через те ворота таскайся.
Да куда там проходить. Даже глянуть жутко. Это же не атака, тут за пулемет не удержишься — тиф в упор не расстреляешь. Завтра такой же рядом ляжешь, доходить будешь.
— Гончар слег. К себе не подпускает, — сказал вечером Игнат. — Передал, чтобы деру давали. Хоть раком, хоть сраком. Но прямо завтра. Кто-то может и проскочить.
Молчали еще оставшиеся на ногах эскадронцы.
— Ни, я вже не здюжу. Нэма смыслу. Шагов сотню, та околею, — сказал Юрченко.
— Значит, отвлечешь. А мы рискнем. Вдруг фарт ляжет? — прошептал Игнат. — План-то намечали. Да, Гончар сказал, чтоб Митьку непременно взяли. Пацан до жизни жуть какой цепкий.
— Да куды йму? — с тоской пробормотал Юрченко. — Дихнешь — он впаде.
— Не, я с вами, хлопцы, — испугался Митька. — Я смогу. Да и чего тут подыхать? Лучше уж на свободе.
Планы на побег у пленных имелись. Как не быть планам? Были, с самого начала были. И деру хлопцы давали, иной раз «на арапа», другой раз обдуманно. Вот только результат был одинаково поганый. Под проволоку пролезть несложно, а дальше только голое поле, трава и та пожухла. Ляхи по бегущим палят из винтовок неспешно, даже с удовольствием — развлеченье! Что днем, что ночью — как на голом бесконечном столе-стрельбище беглецы оказываются. До рощи бежать долго, да и если доберешься — куда дальше-то? За рощей опять поле, опять на виду. Догонят и забьют с чувством-толком — чего такие верткие, чего заставили ясновельможных панов-охранников зады от лавок в казарме отрывать, в седла садиться?
Казалось, много проще с работ тикать. Поначалу выводили пленных, канавы чистить и рыть, и всякое прочее. Но там и охрана втрое бдительнее, да и не выводят уже — какая работа с доходяг, которые и себя-то захоронить уже не могут?
В общем, не выходило с побегом. Из всех случаев только двоим ловкачам из 58-го кавполка удалось тикануть. А может, и не вышло у них, просто непонятно, что с ними далее стало. Остальных ляхи побили, считай, на глазах всего лагеря, потом посылали команду закопать тела там же, где и стрельнули.
Но терять уже было нечего. Митька и сам чуял — если на фарт не положиться, через день-два или тиф подомнет, или совсем сил лишишься. Впрочем, по результату опять одно и тоже выйдет.
За крайним бараком еще раз план вспомнили. Шло в рывок четверо, остальные помогали, сами уж того… азарта не хватало, выдохся азарт вместе с силенками.
— Ну, товарищи, бог не выдаст, свинья пилсудская не съест, — ухмыльнулся Игнат, принявший команду над беглецами. — Митька, твой номер последний, ты, главное, под руку не лезь. И не отставай.
День клонился к вечеру: еще светло, но мрачно, дождь норовит заморосить. К худу ли, к удаче такая погода — хрен его знает.
Хлопцы подняли-оттянули палками и чурками проволоку, Игнат прополз под забор:
— А ну, даешь аллюр три креста, братцы!
Митька пролез третьим, сразу за Андрюхой, последним выбрался молчаливый Чижов. Рванули чуть врозь, чтоб ширше под пулями тикать.
Самогон к тому времени Митька, конечно, пробовал, и не раз. И тут вот так же, очень похоже — бахнуло разом в голову — вот! нету забора, воля кругом, свобода! только сохрани ее, сбереги. Потом и в ноги дало — заплетаться мигом стали, это не от дури в голове, а от ужасной слабости.
…Мелькала бурая трава, цеплялись босые ступни, шатало беглого красноармейца Иванова, точно как пьяного, иной раз чуть мордой в проклятые травы не тыкался, на колени падал. Но ходу, ходу! Вон роща, томительно, но приближается….
Бежала четверка. Жутко слабосильно, но отчаянно тикала. Верхнюю одежку не брали — да и что там брать, лохмотья от шинелей, вшей больше, чем сукна — и моросил на спины в выгоревших гимнастерках дождь, спотыкались, падали и вставали полудохлые люди.
Выстрелов Митька не слышал, лишь нутром чуял, что они есть. Не особо отставал от остальных, Чижов замыкающим хрипел. А роща, чтоб ей, собаке… почти не приближалась. Стреляют или нет? Может и вовсе не заметили, но тогда весь план к свиньям собачьим….
Споткнулся в очередной раз Андрюха, только сейчас уж совсем неловко — пошел боком, сел в траву. Остальные не остановились, но оглянулись — сидел на земле боец, голову свесил, длинные патлы лицо завесили. На груди пятно кровавое — прошила польская пуля.
Божечки, вот оглянулись, а лагерь-то как близко! Вроде и не убежали ничего. Посверкивают от ворот и вышек искры выстрелов. Свиста в шорохе дождя не слышно, словно каждая пулька в тебя…
Не останавливались беглецы — был о том уговор: хоть как, хоть кровь из глаз, но бежать без остановки. Пересекли дорогу — так и хотелось по ней устремиться, ступням на наезженному ступать куда легче. Но знал Митька свой маневр, старшие еще точнее знали…
Роща…. Несколько матерых дубов, за ними деревья пожиже, кусточки…. Э, да там всего шагов тридцать укрытия и разом следующее поле: длинное, безнадежное, неспешно спускающееся к речушке.
Беглецы упали на траву, Митька с трудом заставил себя зашевелиться, на карачках подполз к бойцам, вытянулся, задыхаясь.
— Ну, що там? — прохрипел Чижов, утирая дрожащей ладонью пот, заливающий глаза.
— Едут, все как по мандату, — заверил Игнат.
— И скока?
— Так трое. Нас должно устроить.
— Ага.
Трое жолнеров погони было не очень хорошо. В прошлый раз добивать-проверять беглых лагерников выехало двое поляков. А нынче вроде и дождь, а ведь не поленились.
— Вот же суки, — пытался продышаться Чижов. — Ну ничо, управимся.
Лежащие беглецы смотрели, как всадники приближаются к подстреленному Андрюхе. Неспешно рысят, с ленцой. Определенно ругаются, что в такую погоду большевички решили вельможных панов обеспокоить.
Тут обреченный Андрюха сделал невозможную вещь — встал, и, качаясь, двинулся к роще. С виду казалось, что раненый из последних сил пытается от смерти уйти. Смешно, нелепо…
Но то нелепым не было. Знал Андрюха план побега, до конца своим помогал.
Настигали сытые панские кони обессиленного человека. Стрелять в такую цель смешно — и точно, потянул из ножен саблю грузноватый поляк. Рубанет….
В последний момент обернулся к врагам Андрюха, крикнул что-то. Негромко, но от души, с длинными брызгами крови из пробитого легкого. Видать, задел словцом панов. И двое других выхватили сабли…. Теснились кони, сверкнула тускло сталь в кропящем дожде, упало посеченное тело. Добавилось в бурой траве чуток яркого, алого. Двинулись дальше всадники, поигрывали клинками.
Навел мысль врага Андрюха, соблазнил на рубку, сделал больше, чем мог. А в роще уже все готово, благо, выбор позиций и не велик.
Въехали под сень дубов жолнеры. Да вон она цель — совсем умом повредилась.
Лез на молодую липу Митька, ухватился за ветвь, бессильно пытался подтянуться, в листве укрыться, да сил мало, только грязными пятками дрыгал. Что-то сказал поляк, гыгыкнули его товарищи. Юный беглец к ним спиной висел, не видел. Но услыхал, панически задрыгал ногами — ой-ой! улезть, спрятаться…
Отвлек недурно.
Когда бойцы из-под куста враз метнулись, на крупы лошадей вспрыгнули, поляки так же враз вскрикнули — больше не испуганно, а удивленно, и даже с возмущением. А пора было пугаться — когда у тебя за спиной оказался человек, полный пролетарской, красноармейской, да и просто человеческой голодной ярости — так самое время тебе пугаться.
У Чижова был ножичек — невеликий, карманный, чудом от обысков утаенный. И Игната заточка, типа шила из гвоздя, грубо в деревяшку оправленного — бил в бок поляку, а тот только охал, локтями отбрыкивался. Плясала под седоками изумленная лошадь…
…Митька упал с ветки, нащупывая в кармане свое оружие, смотрел…
…Чижов управился — хрипел, булькал кровью из вскрытого горла поляк в седле перед ним. Дико кричал свободный жолнер, пытался острием сабли достать заросшего красноармейца, да Чижов уклонялся в седле, хладнокровно прикрывался еще не помершим врагом. Тут оба — поляк умирающий и его убийца — начали на землю с седла сползать. Ошалевший целый поляк с саблей — глаза выкачены, орет невнятно — бросил этих, двинул коня на помощь другому пану. Игнат всё сидел за своим толстым врагом, намертво вцепившись страшным, тощим, заросшим как папуас, клещом, наверное, уж в десятый раз бил шилом. Поляк в его руках мотал головой, фуражка свалилась, от ужаса лицо аж нечеловечье, но помирать не собирался.
— Не лезь, гадюка! — страшно заревел Игнат, оборачиваясь к свободному поляку, вздымавшему за спиной дерущихся саблю.
Вовсе одичали и спятили обессиленные красноармейцы. Но видно, то безумие заразно было. Поляк завизжал, вдруг бросил саблю, принялся скидывать из-за спины винтовку.
— Да чо ты, паненок… — рассудительно сказал из-за лошади Чижов — он успел встать на ноги, предусмотрительно прихватив повод пятящейся свободной кобылки. И уже с оружием. Клинок сабли в руках красноармейца пошел без изысков, на укол. Дотянулся. Верховой поляк, все возившийся с ремнем винтовки, вскрикнул. Игнат крякнул, ткнул повторно — теперь острие сабли вышло из груди жолнера, тот глянул на себя, жалобно заверещал. Испуганная лошадь шарахнулась, унося запрокидывающегося всадника….
— Мить, коня, коня держи! — закричал Чижов.
Митька, сжимающий в руке крышку консервной банки — край отточен, полоснуть по горлу еще как можно — бросился ловить повод.
— Вот же история с географией, — сердито бормотал Игнат, снова втыкая шило теперь уже под челюсть «своему» жолнеру — тот наконец ослаб, выронил саблю.
Осталась за спиной роща, вытоптанная трава меж дубов, раздетые догола тела жолнеров. А лошади уносили беглецов к речушке, к зарослям камышей. Там скрыться не выйдет, нужно дальше, но пошел фарт, пошел же, а⁈
…Прижимал к себе ворох шмоток Митька, бил пятками в бока упрямящегося каурого мерина. Переодеться бы, обуться, оружие глянуть. Но некогда…. В лагере схватку в роще видеть не могли, выстрелов не слышали, думают, что беглецы дальше тиканули и жолнеры их на поле за рощей ловят, малость завозились. Но сообразят, что дело неладно, выедут глянуть, тут каждая минута на счету….
Уходили, путали следы до утра беглецы. На восток коней гнали, частью по воде. Всё одно найдут: как слух пройдет, так вся округа в облаву двинется. Нужно иным курсом идти.
На рассвете лошадей убили. Жалко было, слов нет. Не так самих коней, как ноги собственные слабые, и то, что пожалуй, недалеко уйдешь. Но имелся план — еще с Гончаром его составляли, обдумывали.
— Хоть мяса возьмем вдоволь, — сказал Игнат, вытирая саблю. — Митька, главное, ноги не сбей. Сапоги новые, им разнос нужен. А тебе еще и портянка тройная. И главное, если потеряемся — помнишь куда идти?
— Да брось, парень не хуже нас соображает, — Чижов блаженно затянулся панской папиросой. — Во — в роще на суку висел, чистый театр.
— Это да, прям Мозжухин[6]. Трагический талант! — подтвердил Игнат.
Посмеялись. А дальше поводов для веселья было не то чтобы много.
Шли только ночами, шли на север. По слухам, вроде точным, остатки отрезанной 4-й армии РККА прорвались к границе и ушли интернироваться к немцам[7]. Как оно там все прошло, было не очень понятно, но идти на восток было попросту невозможно: и далеко, и искать именно там будут. Карты нет, да и кто-где на фронте позиции нынче занимает — абсолютно неизвестно. Ляхи врали, что до Москвы дошли, но то у них в крови — надуться жабой и обпердеться.
Те ночи для Митьки Иванова в одну-единую слились. Ноги опять опухли, болели непрестанно, дождь, считай, каждый день, холодно. Днем костер считанные разы разводили — когда место дневки надежным оказывалось. А так — потник за подстилку, да френч жолнерский — одеялом. Чего им, сволочам, стоило в шинелях за беглецами выехать? Ладно, хоть белье теплым оказалось, благодарствуем, паны жолнеры.
Шел Митька почти налегке: мясо кончалось, только одежда, подстилка, да револьвер-«бульдог», что оказался в кармане галифе одного из поляков. Игнат с Чижовым винтовки бросать и не думали — было ясно, что в плен в таком виде, да после этакой славной истории сдаваться не имеет смысла. Имелись еще сабли, да «наган» с кобурой, снятый с упрямого хряка-подхорунжего, которого простым шилом хрен возьмешь. Патронов было маловато, это да. Впрочем, плана давать большое сражение у беглецов и не имелось. Вся надежда на скрытность да скромность.
За ночь удавалось всего несколько верст пройти. Пока осмотришься-угадаешь, пока обойдешь село…. Еще собаки эти, вечно загавкать норовящие, заразы блохастые. И Польша эта бесконечная, одинаковая, сырая и липкая, как сопли застарелые.
Напарывались дважды. Один раз наткнулись на местного путника, когда большак переходили. Пан-селянин углядел незнакомцев, сразу допер что к чему, на полусогнутых в кусты бросился…. Едва догнали. В последний миг орать вздумал, так поздний осенний вечер кругом, жилья-то рядом нет, кому кричать…
— Голодранец, такой же как мы. Что ж ты, деревня, так поздно до хаты брел? — вздохнул Игнат, пытаясь разглядеть зарубленного. — Митька, вот одежка для тебя. Снимаем.
— Да что, у меня своих гнид мало?
— Повозражай еще, барчук московский. Портки ветхие, да может жизнь спасут, поскольку в глаза не бросаются.
Сменил одежду Митька. Жолнерский френч поверх для тепла оставил, белье тоже дозволили сохранить, а вот памятную солдатскую фуражку пришлось на облезлый картуз поменять. Напрасно это — все едино за ляха не сойти, видно, что москаль.
Второй раз уже не напоролись, а сами «на огонек» заглянули. Конина, вкусная и без соли, давно закончилась, животы подводило не на шутку, немногочисленные ягоды и грибы особой пользы, кроме изрядной прочистки кишок, не приносили.
Хутор стоял на отшибе, судя по хозяйству, семья жила не особо большая. Но погреб имелся, и ветер был удачен. Беглецы с задов обошли хуторского барбоса — дрых в конуре у ворот. Игнат поддел клинком хилую петлю замка погреба:
— Запирают, видать, есть что прятать.
Вкуса Митька не чувствовал — набивал рот, откусывая прямо от колбасы, пропихивал в горло. Чижов кашлял, запивая чем-то из крынки, тьма погреба алчно чавкала, хлюпала, пахла дивно и забыто — жратвой домашней, сытной.
— Ох и пронесет нас, — невнятно предрек Игнат и замер. В слабом свете, падающем из двери погреба, настороженно сверкнул клинок сабли…
Да, снаружи кто-то был. Не оставили дозорного беглецы, польстились на погребные сокровища, и только обострившийся до звериного слух предупредил — уже не одни.
Игнат показал — пойдет первым, стрелять только в крайнем случае. Передал винтовку Митьке, сунул наган сзади за пояс галифе, с шашкой двинулся наружу.
Пискляво скрипнула дверь погреба, неуверенно гавкнула из-за дома собака. И гаркнули:
— Руки до горы!
— Ты чего, панове, железом живого человека тыкать удумал? — с искренним удивлением спросил Игнат. Перед ним низко согнулась коренастая лохматая фигура в шляпе и с вилами наперевес. Ну, демоническая лохматость хуторянина объяснялась характерностью нагольного тулупа местного пошива, а вилы были вполне натуральные, трезубые.
— А, курва! — лохматый поляк без лишних слов сделал разящий выпад.
Ну, видать, опыт Игната в штыковых боях и рубках был посолиднее — шатнулся в сторону от страшного оружия сельского пролетариата, перехватил за древко, одновременно двинул хозяина хутора по башке. От крепкого удара кулака, утяжеленного сабельным эфесом, с поляка слетела шляпа, сам пошатнулся, но не упал. Тоже не слаб, даром что почтенного возраста.
— Добавить? — поинтересовался Игнат, втыкая отобранные вилы в землю.
— Не вбивай! Бери що хочешь, тилько не руби, — прохрипел поляк, держась за голову. Его все же порядком покачивало.
— Рубить погожу. В хату двигай, — красноармеец показал клинком на дом.
Хозяин спорить не стал, обреченно побрел, куда приказали. Игнат предупреждающе глянул на погреб — сидите, не показывайтесь, пусть поляк думает, что в одиночку гость пожаловал.
Опять неуверенно гавкнула собака, ей ответили мычанием из хлева. Всё так же рассеянно светила на хутор бледная луна.
Чижов снова взял крынку, глотнул, утер молочные усы:
— Засыпались. Теперь ляхов или кончать нужно, или…
— Ухм, — согласился Митька, набивая рот.
Беглому красноармейцу Иванову было все равно — от внезапной сытости стало так хорошо, что хоть весь свет пропадом пропадай.
— Хорош жрать, Митька! — Чижов вырвал из рук мальчишки изжеванную колбасу. — Сейчас у тебя кишки закрутит, околеешь в два счета. Игнат там навряд ли надолго засядет чаи гонять. Собирай харч, тут мешок где-то виднелся…
Упихивали, что полегче весом и посытней. Подхватили винтовки, выбрались из погреба. За домом все так же нерешительно, с паузами, взгавкивала трусоватая собака, потом вздумала выть.
— Чует… — пробурчал Чижов.
Митька промолчал — все дожевывал. Сгоряча столько заглотил, что кусманы из горла так и торчали.
Дверь в доме не хлопала, криков не было, просто из-за угла появился Игнат, вложил саблю в ножны, махнул — уходим!
Шли через поле по стерне. Митька думал о том, что многочисленные портянки опять сбились, надо бы перемотать-переобуться, и о том, что в хате сделалось.
— Ну? Кончил? — наконец спросил Чижов, поудобнее перекладывая на спине тяжелый мешок.
— Не. Повязал веревкой, — Игнат помолчал. — Все ж мы не банда какая, не «беляки» или анархисты. Пусть и обстоятельства у нас. Да там, кроме ляха этого криворукого, еще две его бабы. Одна так и вовсе девка. Ну как я их буду рубить?
— Пожалел, значит. Ну, будет нам теперь. Хотя, может и правильно — мы же от капитала и буржуев их шли освобождать, а не рубать без разбора. Хутор вон тоже небогато живет, даром что колбаса и сплошная несознательность. Ладно, пусть сгинем, но хоть смысл останется.
— Верно. Я расспросил, где хутор стоит. Во, даже карту отобрал, — Игнат похлопал себя по карману кителя.
Карту глянули на привале. Оказалось, картинка выдрана из какого-то учебника или путеводителя. Нет, и области были показаны, и границы, даже Балтийское море обозначено… но масштаб…
— По такой карте товарищу Троцкому хорошо планировать освобождение всецело готовой к революционному восстанию заждавшейся Европы. Нам такое не особо в помощь, у нас размах поскромнее, — Чижов с чувством сплюнул.
— До границы верст пять, может, шесть, если лях не соврал.
— А если сбрехал, шляхта тараканья?
— Если сбрехал, так все тридцать. Да какая тебе разница, всё одно на север переть да сдаваться германцу. Дожили, так его растак… А север — вон он, — Игнат указал на темный перелесок.
Оказалось, разница в верстах имелась, да еще какая. Толком и не рассвело, как беглецы услышали шум, собачий лай за спиной. Псин было явно не одна морда, да и не особо хуторские, судя по гавканью.
Чижов покрутил головой:
— Быстро они. Ну, ничего-ничего, та девка за тебя, Игнат, непременно заупокойную свечку в костеле поставит, поулыбается.
— Навряд ли. Но все равно — как было ее рубать? Не, то не мое. Пошли, товарищи…
Уходили, пытаясь угадать направление. О тихой дневке нечего было и думать. Да и вообще — близко погоня, явно не отцепится.
Кинули мешок со жратвой, искали место, сподручное для последнего боя.
— Во, хоть кобелей порадовали, — прохрипел Чижов, прислушиваясь к торжествующему лаю-вою нашедших мешок псов. — Вон прогалина, дале роща. На прогалине мы будем, там вроде канава есть. А Митька как тогда — зад для приманки кажет…
Все же не так близко поляки были — красноармеец Иванов успел чуть постоять, дух перевести, отдышаться, упираясь руками в колени. И то и то обессиленно дрожало — круг колбасы, пусть почти целый, едва ли разом силы в лагерное тело вернет. На голове Митьки была изгвазданная жолнерская фуражка-конфедератка[8] отданная Игнатом, ножны шабелюки волочились по траве. Эх, некогда портупею подгонять, может, так и придется чучелом помереть.
Вывалилась на край прогалины погоня — закричали-запшекали-загавкали радостным хором. Человек десять, часть с ружьями и винтовками, да три остромордые тонконогие псины. Митька тяжело побежал к деревьям — притворяться не приходилось.
Поляки устремились следом — вон она, добыча загнанная, всего сотни полторы шагов и осталось. Видели охотники только спину бегущего — один же на хуторе приходил-грабил, точь в точь как сказали, может рост и субтильность слегка не те, да какая разница. И на канаву в ложбине кто смотреть станет…
Ударили разом два винтаря — на прицел взяты охотники посерьезнее, те, что с винтовками. Рухнули двое ляхов, остальные бегут, еще в разум не взяв…
…Теперь уже вразнобой бахнули «трехлинейки» — с такой дистанции опытный боец разве промахнется? Падают на траву в изморози лихие загонщики. Закричала враз уменьшившаяся погоня, поворачивают поляки назад, да поводки азартных псов вперед рвут, хозяев опрокидывают…
…Сидел на корточках обессиленный Митька, смотрел…
Чистый расстрел… уже и видят поляки засевших в канаве беглецов, да поди попади в них, если одни макушки виднеются. А винтовка оттуда — бах! да бах! только затворы клацают. Бегут, ползут к лесу уцелевшие, уползает на карачках поляк в форме, фуражку потерял, не глядя за спину из револьвера шмаляет…
Собаки помешали всех охотников положить, захлебывались, к канаве рвались, одна повод из рук лежащего вырвала, метнулась, за ней вторая…. Пришлось Игнату винтовку бросить, из «нагана» бить. Семь пуль, а собаки упрямее людей — визжат, подыхают, но рвутся грызть, хер ты их остановишь. Последнему кобелю Чижов череп прикладом размозжил…
Тиканула канавная засада к деревьям и дальше. Бежали налегке, хрипели, а за спиной в рощице ружье дуплетом бухало, даже не в пустошь вроде, а в небо со страху.
Наверное, уцелевшие поляки тогда к дороге драпанули, там где-то их телеги и брички должны были ждать. А может и нет. Но отцепилась погоня, решила, что умнее след утерять, да своих мертвецов собрать.
А через два дня беглецы вышли к границе.
Перешли на прусскую сторону без спешки, но с осторожностью. Особо плотной охрану с обеих сторон назвать было сложно — имелись вольные «окна».
— Теперь главное, чтоб германцы нас сходу не порешили. Выглядим мы… того… — вздохнул Чижов, оглядывая команду.
Заросшие беглые красноармейцы выглядели действительно дико. У Митьки еще ничего: хотя бы на морде ничего не росло — так, мутноватый мальчишка — то ли монастырский побирушка с патлами до плеч, то ли сирота-воришка, из приюта деру давший. С бойцами было хуже — на кинофабрике Ханжонкова разбойников-злодеев много приличнее гримировали — тут вообще злодеи злодейские. Пришлось устраиваться у лужи, волосья подравнивать и пятна на одежке застирывать. Все лишнее, естественно, схоронили: сабли польские, «наган» подхорунжего…. Бойцы и узнаваемое польское бельишко сбросили — запросто немцы могут проверить, тогда еще и в польские шпионы попадешь. Впрочем, в кальсонах и рубахах насекомых было столько же, сколько и тепла — не особо жаль расставаться.
— Тебя, Мить, уж особо проверять вряд ли будут, — сказал Чижов, оценивая младшего красноармейца. — Чуток поскоблили, сразу годика два сбросил. Так рискнешь?
— Спрашиваешь. И так мы всё побросали.
Офицерские часы и компактный «бульдог» Митька спрятал в кальсонах. Подшучивая, подвязали груз тесемкой, теперь не соскользнет. Может и не стоило рисковать, но кто его знает, как и чем умное слово «интернирование» от польского лагеря отличается. Иной раз хрен редьки не слаще.
— Вот еще — ножик. Это просто в карман положи, он малый, — Чижов протянул ножичек с костяной ручкой. — Помыл я его хорошо. Если и найдут, мы на тебя наорем — навроде ты сдуру ослушался.
— Если на револьвер наткнутся, так вы мне и тумаков крепко навешайте, — сказал Митька.
— Это уж как положено, не трясись, — заверил Игнат.
…— Они вложили шпаги в ножны, и плечом к плечу пошли к берегу. Там на волнах ждала-качалась шхуна. А может, и бриг. Без определенности, поскольку затуманено. Вот такой конец фильмы, — закончил Митрич.
Слушавший вроде бы внимательно лейтенант смотрел в узкое окно фольварка. Там, за темным стеклом, царила лишь довольно паршивая серая восточно-прусская ночь, без всяких шпаг и шхун. Наверное, сейчас об этом и скажет.
В комнатах-палатах выше по лестнице похохатывали легкораненые — там иные «фильмы» рассказывали, сугубо бытового и нравоучительного происхождения. Оно и вернее.
Митрич сидел на подоконнике, оперев ногу о костыль. Лейтенант стоял в удобной позе, привалившись плечом к стене — сказывался характер ранения. Наконец сказал:
— Хороший фильм. Даже не слышал про такой.
— Эге. Он же морально устаревший. Нынче про виконтов не модно.[9]
— Виконт того… действительно, зачем там виконт? Был бы простой солдат, вышло бы только достовернее.
— Раньше виконты были нарасхват. Каждый беспризорник мнил себя графским сыном. А то и вообще княжичем.
— Изжито. С беспризорщиной мы покончили, со шпагами тоже. Сейчас сам знаешь: «трехдюймовка» уже и за калибр не считается. Но я не об этом. Присочиняешь гладко, прямо на загляденье. Вот та сцена с маркизой…
— Годков то сколько прошло, подзабыл, как там у них в ленте вышло, — не стал отрицать Митрич. — Но суть примерно этакая.
— Красиво добавил, того не отнять. Слушай, где ты все-таки учился? Я не для анкеты, просто любопытно.
— Не поверишь, товарищ лейтенант, дворы да шляхи меня выучили. Погулять вдоволь довелось.
— Не хочешь говорить, не говори. Я просто к тому… — лейтенант осекся.
Во дворе фольварка прострекотала автоматная очередь, донесся тревожный крик часового: — Немцы!
На мгновение вокруг наступила полная, аж звенящая тишина: замолкло и в палатах, и внизу в большом зале, даже камин перестал щелкать. И снаружи было тихо. А потом разом понеслось: затопали ноги, побежали бойцы, заголосила санитарка теть-Аня, разорвала ночь перестрелка снаружи…
— Вот же хрень, а у меня личное оружие в палате! — возмутился Олег, выдергивая из кармана «парабеллум» — его предусмотрительный лейтенант таскал с собой, верно полагая, что трофею живо «ноги приделают». — Я туда!
У дверей обнаружилось, что Митрич ковыляет следом, костыльный его шаг был длинен.
— Ты куда⁈
— С тобой. Ты же пукалкой поделишься. Здесь во взводе ружей с заячий хвост, и то уже расхватали. А где оборону моим разящим костылем укреплять, так это вообще без разницы.
— Ну, давай. Только без отставаний.
Перебежали двор. Свистнула пуля, но без особой точности. Видимо, немцев было немного. Основная пальба шла с обратной стороны фольварка, обращенной углом к дороге и речушке.
Навстречу выбегали легкораненые офицеры и перепуганный медперсонал. Все полуодетые, частью в белом-исподнем, частью в медицинском, с самыми ценными инструментами и склянками в руках.
— Ты куда, Терсков?
— Документы заберу, револьвер…
— Шустрее! В большом доме круговую оборону занимаем.
За фольварком лупили уже длинными очередями, бабахнула граната…
Лейтенант ворвался в тепло комнаты, неловко упал на колено, выудил из-под койки ремень с кобурой и гимнастерку:
— Ага, уже легче. Митрич, держи свой поганый трофей.
— Тю, мог бы и сразу отказаться, товарищ лейтенант, — сказал боец, ловя «парабеллум».
— Я не к тому. Вещь хорошая, но я же из нее ни разу не стрельнул. А «наган» — третье место по учебному батальону.
— Ох ты ж боже мой! Третье⁈ И грамоту дали?
— Хорош ржать! Побежали к нашим. Ты сам-то с «парабеллом» как?
— Совладаю. Только погодь бечь, лейтенант. Поздновато в большой дом — слышь, как по нему долбят. Да еще наши с перепугу навстречу в лоб стрельнут.
Стреляли во дворе действительно хаотично и довольно бессмысленно.
— Нахрен, Митрич. Пошли. Нам тут не продержаться. Давай проскакивать к своим.
Митрич стоял замерев, прислушивался. На пугало похож: худой, в распахнутой шинели, ствол «парабеллума» едва из рукава виден. Только голова не чучельная: обнаженная, гладкая, с прижатыми ушами, железом зубов поблескивает. Такое себе чучело… хищное, пролетающая ворона и каркнуть не успеет.
— Чего встал⁈
— Да наши тут. Слышь? — Митрич указал стволом пистолета. — Не все драпанули.
В коридоре кто-то возился.
Битый экипаж выглянул, и Олег ужаснулся:
— Товарищ военфельдшер, что ж вы надрываетесь⁈
Военфельдшер Сорокина тянула носилки с бесчувственным телом — тащила волоком, поскольку была одна.
Статная фигура в туго перетянутой гимнастерке на миг разогнулась, раздраженно подвинула болтающийся на шее автомат:
— Помогли живо! Прячетесь, дармоеды…
Характеристику «дармоедов» Олег предпочел не расслышать, поскольку Сорокина была женщиной не только красивой, но и жутко злой на язык.
Носилки затащили в коридорчик — грузный офицер на них дышал размеренно, безмятежно. Зато откровенно «душисто».
— Он же не раненый, — удивился Олег. — Когда успел-то?
— Ой, заткнись, Терсков! Делать-то что? Сейчас фрицы здесь будут, — Сорокина нервничала не на шутку.
— Так план же простой, — сказал Митрич. — Товарищ выпивший остается здесь, в закутке и безопасности. Входа в дом два — отсюда оба простреливаются. Продержимся. Если что, если в окна полезут, мы на второй этаж вспятимся. Германцев снаружи не так густо, скоро наши прочешутся, от штаба и связистов автоматчики подойдут, всыплют гадам. Так, товарищ лейтенант?
— Похоже на то. Я, товарищи, танкист, в оборонах домов смутно понимаю. Вот Митрич у нас пехота, опыт имеет.
— Ну, раз имеет, — Сорокина уже который раз смахивала выбившуюся из прически прядь.
— Тут, товарищ военфельдшер, дело самое обычное, пехотное. Не беспокойтесь, справимся, — заверил Митрич. — Гляньте на обеспамятшего товарища, переведите дух. Да, может, автоматик сменяете? Я вам вот немецкий дивный пистолетик дам.
Товарищ Сорокина в весьма откровенной формулировке указала, где она тот «пистолетик» видала, у нее и свой есть. Но передала ППШ…
Выяснилось, что второго диска к автомату нет, откуда само оружие взялось — непонятно, да и с остальным полная неразбериха. Тело на носилках принадлежало капитану из артдивизиона, пришедшему в санвзвод по поводу «невыносимой зубной боли». Страдающему офицеру дали двойную дозу болеутоляющего, предупредили, чтобы не вздумал «дополнять» спиртным, и вот печальный результат. Бахнул с сердобольными товарищами, рухнул, а позже о нем разве кто вспомнил…
…— Не взвод, а мышиный рой. Так и прыснули прочь, вертихвостки, — крыла пугливых подчиненных Сорокина.
— Молодые, шибко шустрые, это пройдет, — вздыхал Митрич.
За стенами шла активная пальба: то ли немцев привалило, то ли еще кто-то в пальбу включился.
Гарнизон Малого Фольварка перегородил коридор массивным столом, забаррикадировал стульями. Двигая крепкую мебель, Олег подумал, что этак лейтенантская задница и вовсе не зарастет — вечные внезапные испытания. Но некоторый порядок в «оборонительных редутах» навели, стало поспокойнее. Все же имелся автомат, Сорокина забрала у выведенного из строя зубной болью и вином страдальца-капитана еще один пистолет. Арсенал и боекомплект хилый, отнюдь не танковый, так и боевая задача скромная — продержаться.
Сидели у поворота лесенки наверх, слушали стрельбу. Изредка наверху или внизу позвякивали разбитые шальными выстрелами стекла окон. Особо меткая пуля сшибла с подоконника загадочный бюст — так и покатился, крутя надменно-отбитым носом. Ну, туда ему и дорога.
Военфельдшер Сорокина с некоторой судорожностью сжимала небольшой пистолет. Олег косился-косился, наконец, спросил:
— Извините, это что за модель, товарищ военфельдшер?
— Да… его. Испанская, кажется. Там по латыни написано.
— Тогда итальянская, наверное?
— Терсков, что ты меня домогаешься⁈ У меня есть время пистолетики разглядывать?
Олег хотел сказать, что вовсе не домогается, просто когда из дула оружия торчит вата, это может не лучшим образом сказаться на кучности стрельбы. Но постеснялся. Только припечатает матерно, понятно же. У злой Сороки друг-покровитель в штабе дивизии, военфельдшер не стесняется резко отвечать и старшим офицерам.
— Латынь — язык красивый, но застаревший, как тот геморрой, — философски сказал Митрич, и довольно неожиданно, хотя и тактично, забрал пистолетик из рук военфельдшера. — Глянем с технической стороны. Магазинчик… пять пулек.
— Всего пять? — удивилась Сорокина.
— Так стрелял уже кто-то. Но пять-то хватит?
— С лихвой. Сам знаешь, для чего, — сказала, нервно сглатывая, военфельдшер.
— Понятно — для спокойствия, — закивал Митрич, щелкая и продувая затвор, удаляя из ствола смехотворную вату. — Дело нужное, но пока преждевременное. Не допустим.
— Вот теперь прямо гора с плеч, — Сорокина снова выругалась, поправляя прядь.
— Вам, товарищ военфельдшер, надо бы шапку надеть, — осторожно сказал Олег. — Будут немцы или не будут, большой вопрос, но сквозняки уже есть, а вы сидите налегке.
Сорокина молча встала и пошла наверх по лестнице.
— Как бы к окнам не сунулась, она же нервничает, — обеспокоился Олег.
— Не сунется. Про окна она знает. Это она про пистолетики не очень знает. Не ее дело.
— Она мне, вроде, из зада осколок выковыривала. Теперь как-то неудобно рядом сидеть.
— «Вроде»… да она тут почти всем что-то выковыряла и матерком дырку прижгла. Рука у нее точная, все говорят.
— Я же не спорю. Просто у меня такое ранение неловкое… — Олег замер.
Не обошлось. В заднюю дверь лезли фрицы…
Заскрипела лавка, подпирающая дверь. Митрич чуть слышно осуждающе цыкнул зубом — видимо, считал, что неверно подперли. Да толку… что, у немцев гранат нет, что ли…
— Бью первого, ты — второго, — прошептал Олег.
— Верный план. Это по-бронетанковому — вражескую колонну частями громить.
Похоже, Митричу было действительно весело. Все же псих. Ну да ладно, бойцов и командиров без недостатков вообще не бывает.
Немец — вернее, силуэт — выглядел несуразно. Весь какой-то неуклюжий, обвешанный крупными подсумками или чехлами, в лапах винтовка массивная и непонятная. В общем, в темноте не особо разберешь. Но здоровенный. Ишь как дверь отпихнул, холоду окончательно напустил. За первым фрицем копошилась еще фигура, вроде помельче, но лейтенант Терсков уже сосредоточился на цели…
Все же из орудия оно как-то надежнее, а тут и руки дрожь-допуск ненужную дают, да и рукоять «нагана» не особо…
…Спустил курок, целясь в смутное лицо — стрелять в чем-то увешанную грудь было неосмотрительно, это ж как дополнительное блиндирование брони.
Немец вздрогнул и как сноп сел на пол — именно не упал, а сел. Удивиться Олег не успел, почти разом стукнул выстрел «парабеллума», впершийся вторым немец вскрикнул и упал вдоль стены, брякнув выроненным автоматом. Чего это у людей враг падает как положено, а у лейтенанта Терскова опять хрен знает что?
Додумать умную мысль Олег не успел — хлопнул еще один выстрел, вроде как лишний. Палила военфельдшер, прямо с лестницы, оперев далеко вытянутую руку с пистолетиком о массивные перила.
— Хорош уж, Лена Михайловна, пульки-то сберегите. Готов немец, — заверил Митрич.
— А чего же он сидит? — дрожащим голосом спросила военфельдшер.
— Корма тяжелая, в патронных коробках. Она и уравновешивает. А так не сомневайтесь — лейтенант ему пулю между глаз влепил. Научно выражаясь, точно в «переносицу».
— Хорошо. А много их еще там, гадов……? — поинтересовалась Сорокина.
— Щас посчитаем… — Митрич готовил автомат.
Но немцев больше не было. Вели плотный огонь наши пулеметы, на дороге рычали и лязгали новенькие «тридцатьчетверки», подошедшие из штаба бригады. Уцелевшие немцы драпанули обратно в лесок, с десяток сдалось в плен. Оказалось, фашистские окруженцы пробирались на запад, о госпитале в фольварке вообще не знали, случайно всё вышло. А зачем уже на исходе столкновения двое фрицев решили непременно в Малый Фольварк впереться, так и осталось неясным. Наверное, хотели со второго этажа камрадов огнем прикрыть, все же пулемет волокли. Кстати, пулемет потом лейтенант Терсков с интересом изучил. Редкая датская штуковина, видать, фольксштурму всякие экспонаты из закоулков арсеналов выгребают.
Из находящихся на излечении во взводе и персонала никто особо не пострадал: двое легкораненых, да пожилого санитара осколками стекла порезало. Заново заколачивали и завешивали окна, ругали дурных фрицев. Уже прошла нервность внезапного боя, следовало попить чаю, протопить помещение, усилить часовых да и ложиться спать. Сестрички и санитарки перебегали двор, с ужасом и торжеством поглядывали на оттащенные к ограде тела немцев. Сунулись — получили гады! И как-то выходило, что одного из фрицев лично товарищ Сорокина уложила, вот прям собственной недрогнувшей фельдшерской рукой. Нет, Олег вовсе не думал возражать — у самого на личном счету числилось куда побольше, пусть и неопределеннее, поскольку счет танковый. Хочет военфельдшер авторитет углублять, пускай, не жалко. Женщина она действительно решительная и суровая. Но как хитрая Сорокина это сделала-то? Неужели сама прибрехнула? На нее не похоже. Впрочем, кто их знает. Женщины….
[1] Ныне поселок Бережковское. До 1938 года носил название Гросс Бубайнен.
[2] Британский ручной пулемет образца 1913 года. Имел диск боепитания на 47 или 97 патронов.
[3] Оружейно-ремонтная мастерская.
[4] Правильно — Тухоля, по названию ближайшего городка. Концентрационный лагерь № 7. Построен немцами в 1914 году, использовался поляками в 1919–1921 годах. Об общей вместимости лагеря сказать трудно, но летом-осенью 1920 года туда поступило примерно 8000 пленных красноармейцев.
[5] Здесь в смысле «польский солдат» вообще.
[6] Иван Ильич Мозжухин (1889–1939) — русский актёр и режиссёр немого кино.
[7] Интернировались четыре дивизии и 3-й Конный корпус комкора Гая. Пробиться к своим с оружием удалось 12-й пехотной дивизии (в составе шести полков).
[8] Характерная четырехугольная фуражка польской армии с окованной жестью козырьком образца 1919 года.
[9] Какой именно фильм пересказывает Дмитрий Иванов — не совсем понятно, но к сюжетам Дюма он явно не имеет отношения.