Глава 4

4. Но песню иную

О дальней земле


16 февраля 1945 года

Н-ская танковая бригада, второй танковый батальон. 14:22


— Товарищ капитан, за время вашего отсутствия…

Комбат отмахнулся:

— Хорош орать, Терсков. И так вижу. Высшую форму командного голоса нарабатываешь, что ли?

— Так немного скучно, товарищ капитан.

— Не намекай. Машин нет, рожать я их не умею, — комбат метнул свою нарядную кубанку на вешалку, попал — шапка закачалась на кончике оленьего рога. Начальство гордо прошло к столу и плюхнулось на высокий стул.

Вообще комбат у Олега был мужиком неплохим, понимающим, и не особо дурящим. И кругом прав, тут крыть нечем — по текущему порядку за новыми танками командируются заранее скомплектованные экипажи, принимают и везут машины прямо с завода. Собственно, батальоны уже перевооружены, прибытие последних штатных машин ожидается. А если кто-то прохлаждался в санвзводе с «подбитой» кормой, так кто виноват? Звериное коварство гитлеровского фашизма — оно и виновато, больше никто.

— Я ничего, я понимаю, — грустно кивнул лейтенант Терсков. — Насчет чая как?

— Что ж ему, пропадать что ли, чаю? — удивился комбат. — Попьем. А насчет танка ты, Олег, будь уверен. Как начнется — первая «осиротевшая» машина — твоя. Ты командир опытный, без дела не останешься.

Лейтенант Терсков снова кивнул и пошел насчет чая напоминать.

Понятно, что бои будут, и в самом ближайшем будущем — по всему чувствовалась, что бригада ждет приказа. Наши начали бои по уничтожению немецких «котлов» у побережья, дело шло тяжело — врага у моря скопилось уйма, да еще сам этот хваленый Кёнигсберг со своими знаменитыми укреплениями и фортами. Задачи стояли сложные.

Всё это было понятно. Но Олег знал, что в бой предпочтительнее идти на собственноручно проверенной и хорошо изученной машине. Вообще новые «Т-34–85» весьма плотно изучали в училище, на эту технику упор и делался, что к чему в этой машине — понятно. Это после выпуска угодил неопытный лейтенант Терсков на старую модель «тридцатьчетверки», пришлось на слабеньком повоевать. Ничего, освоим в деле и новую мощь. Но ждать… ждать всегда скучновато.

Пили со штабными чай. Дежурство было спокойное, в ротах по расписанию упражнялись с новой техникой, вели занятия на месте, поскольку с лишним горючим было как и с лишними танками — не имелось такой роскоши. Народ за столом был хорошо знакомый: штат батальона не так уж велик, а лейтенант Терсков после долечивания имел «через день на ремень» — дежурства с малыми перерывами. Ну, хоть при деле, польза от лейтенанта.



Т-34–85 (Восточная Пруссия)

Комбат рассказывал, как в штабе бригады разбираются с немецкой пивоварней, на которой некоторые сорта пива и на пиво-то не похожи. Посмеялись, потом Олег уловил момент и спросил:

— С моей просьбой-то там как?

— А, это…… Сделали, приказ я привез, — комбат посмотрел с любопытством. — Тебе вообще зачем такой башнер? Мужик же не первой молодости, из пехоты, да и зубы у него знаменитые. Комбат автоматчиков вспомнил — говорит, «у бойца не пасть, а прям капкан, на амбарных хорьков заточенный». Опять же особого боевого опыта твой сиволапый Иванов не имеет.

— Зубы заряжающего мне без надобности, он же не лошадь. А опыт заряжания сейчас все равно заново нарабатывать. И от солидного возраста некоторая польза — мне бы не только «быстрее», а чтоб именно то, что надо заряжал, не отвлекался. Имею в Иванове некоторую уверенность.

— Имей, никто не возражает. Там на вашу геройскую защиту подбитого танка «наградные» где-то ходят, но что-то затянули уже. Сам понимаешь…

— Позже чего-нибудь из наград заработаем, — равнодушно сказал Олег.

— Ну, или так… — комбат относился к награждениям с чуть иным чувством, без легкомыслия. — Короче, уже долечивается твой Иванов, оставили в санвзводе на пару дней помощи в хозработах, потом сюда направят. Недолго ему там скучать-бездельничать.

* * *

Совершенно не скучал Митрич. Задыхался, это да. В смысле, оба задыхались.

— Вот же ты черт неутомимый! — военфельдшер Сорокина села и поправила бретельки весьма даже миленькой нижней кружевной рубашки.

Митрич восхищенно вздохнул.

— И все равно комплименты норовишь намекнуть? — едва слышно засмеялась мимолетная страстная подруга.

— Так есть чем восхититься, — заверил выздоравливающий Иванов, вытягиваясь на кипе матрацев.

— Лет пять назад ты бы меня видел, — с некоторой грустью сказала красавица, подбирая тяжелые волосы и закалывая на затылке.

— Лет пять назад вообще бы разминулись.

— Это верно, — Сорока закончила с прической, глянула искоса. — Хорош ты, подлец, вот правда — хорош. Зубы бы тебе поменять. Если что, приезжай после войны в Ленинград. Направление в стоматологический помогу достать.

— То лишнее. Не в зубах моя сила.

— Действительно — вот же ты черт ушлый до постели.

Помолчали. Иванов знал, что никогда в Ленинград не приедет, да и Ленка это знала. У нее иные дела будут. Но несколько сокрушительно прекрасных мгновений — и на матрасах, и чуть иных — порой будут вспоминаться.

— Ладно, спи пока. Народу сказала, что ты ночью работал, да про то девки и сами знают. Перед отъездом выспаться — самое нормальное дело. Ночью машина в штаб бригады пойдет, довезет. Шаровары новые я подобрала, смени.

— Спасибо, Елена-Прекрасная.

Поцеловала — уже в щеку, почти по-дружески. Подождала, слушая у двери — вот сейчас пуст коридор у кладовой.

— Да, все забываю спросить — ты зачем тогда наврал, что я фрица лично застрелила? Я просила? Оно мне очень надо было?

— Ну, ты же в него попала? Я только это и сказал.

— Ага, и как мне теперь ту медаль носить? Это брошка что ли, дармовая? «Лично возглавила оборону медсанпункта, лично уничтожила из пистолета…» Вот же ты черт, Иванов. Ну, будь живой.

Исчезла. Провожать точно не придет.


Митрич улыбнулся темному прусскому потолку. Провожание нам без надобности, а вспомнить есть что. Надо бы поспать, ночь с разборкой гнутых санлечебных коек и иными… гм, трудами, вышла напряженной.

Зубы… зубы… а что зубы? Держатся зубы крепко, хорошо сделали. Кого нужно не смущают, кого нужно попугивают.


А ведь это почти здесь и было. Нет, на карту не смотрел, но по беглой прикидке всего верст тридцать-сорок, может чуть больше…

* * *

24 ноября 1920 года.

У пограничного перехода Данкберг[1].

День. Точное время неизвестно.


Немецкие пограничники встретили гостей на подходе — вышли на дорогу, оружие держали наготове. За подстриженными кустами виднелось основательное краснокирпичное здание — германский пункт пограничного пропуска или застава — да хрен его знает.

Старшие бойцы-красноармейцы несли свои «трехлинейки», держа на плече прикладом вверх — издали видно, что стрелять не собираются.

Немцев было четверо: солидный фельдфебель или кто он там, весь в лычках, двое матерых солдат, и молодой — этот единственный в стальном шлеме, видать, для дисциплины и важности носит.

— Германские камрады, мы просим интернирования, — неуверенно объявил Игнат, останавливаясь в шагах пяти от перегородивших дорогу пограничников. — Мы из 4-й армии. Есть справки. Интернирование нам нужно, понятно я говорю, фирштейн?

Фельдфебель наконец кивнул. Без особого воодушевления. И все остались стоять как стояли.

— Вот же история с географией, а что мы еще должны сделать? Гопака с трепаком станцевать? — пробормотал Чижов. — Белую портянку на ствол поднять? Так нету у нас.

Немцы смотрели с вялым отвращением — не конкретно к этим нежданным красноармейцам-оборванцам, а к предстоящему процессу — это же оформлять нужно, конвоировать, ходить туда-сюда. Только молодой германец глазел с интересом, видимо, внове ему всё. Сдвинул каску на затылок, нос любопытно наставил — на кончике носа родинка-бородавка, на сбитую пулеметную «мушку» похожа.

Фельдфебель тяжко вздохнул, наглядно похлопал по собственному карману:

— Документовач, вы иметь? Или найн?

Беглецы полезли за документами: имелись «четвертушки» эскадронных удостоверений с насмерть расплывшимися лиловыми печатями, да еще справки на получение лагерного продуктового довольствия. Польскими бумажками, по правде-то говоря, следовало подтереться, но Чижов сказал, что германцы любой документ очень ценят, то общеизвестное дело, нужно хранить.

Так и вышло. Фельдфебель, держа с понятной брезгливостью, изучал мятые удостоверения, говорил «гут!» и аккуратно прятал в сумку, жестом заверяя, что все нормально — вернет после оформления. Солдаты осторожно, без резких движений отобрали у красноармейцев винтовки и патроны. Готовились двинуться к заставе, где все дооформят — сразу видно, у германцев с этим строго. Но тут фельдфебеля заклинило на Митьке. Таращил глаза в бумажку, шевелил усами. Глянул осуждающе уже прямо в физиономию «тов. Иванову».

— Найн. Ты не солдат, не жолнер. Zivilist[2]. Это есть обман. Найн, плёхо. Не солдат, не кафалерист, не большеффик.

— А кто же я? — оторопело уточнил Митька.

Фельдфебель подумал и предположил:

— Ты киндер? Киндер-лгун?

— Э, ты что творишь, немецкая… твоя власть⁈ — взъерошился Игнат. — Это же наш эскадронный трубач. Всё дорогу с нами шел. А ну пропускай его! Он с нами. Понимаешь⁈

— Найн! — немец продемонстрировал красноармейцам Митькины бумаги, подчеркнул желтым ногтем дату рождения. — Найн. Он идти назад.

— Куда⁈ — взвизгнул Митька.

Фельдфебель пожал плечами:

— Идти обрат. В польск лагерь. Може испрафить документфы. И польск печать.

Издевался германец, хотя и вида не подавал.

Бойцы зарычали. Немецкие пограничники молча раздвинулись, наставили винтовки — кинжальные штыки блестели холодно и однозначно.

— Идите, я потом догоню, — пробормотал Митька.

Стояли в тишине солдаты оборванные и солдаты сытые, ждали, как решится. А как оно могло решиться? У германцев сила, тут как угодно на штыки садись — хоть пузом, хоть пламенным сердцем — ничего не изменишь.

Наконец, Чижов выдавил:

— Только догони, Митька. Обязательно

— Догоню.


Пошли красноармейцы под конвоем к заставе, а перед Митькой остался фельдфебель. В мгновение ока ставший ничтожным киндером Иванофф, не сразу понял, что ему документы суют. Забрал.

— Auf Wiedersehen[3], — фельдфебель, подумал, открыл портсигар и дал Митьке папиросу — видимо, в утешение. Махнул ладонью в польскую сторону: — Фсё, идти.


Пошел Иванов. Поскольку иных вариантов не имелось, явно сейчас за нарушителем приглядывать будут.


Понятно, далеко тогда не ушел. Засел в кустах, выжидал. При попытках думать панический ужас охватывал. А если не удастся проскочить за товарищами? В два дня в одиночку сдохнешь. Не, тут кровь из глаз, нужно прорываться. Если в интернировании хуже, чем в плену, опять бежать можно. Но в одиночку это вообще…

Проезжали по подмерзшей дороге подводы и брички, проскакал вдоль границы невеликий отряд польской пограничной стражи. Митька носа не высовывал, дожидался сумерек. С голоду сжевал немецкую папиросу — пахла ничего, но вкус… немецкий.

Двинулся с первыми потемками. План был прост — обойти погранзаставу и выйти обратно на дорогу уже на Прусской территории. Вот как там дальше своих искать — придется крепко подумать…


Напоролся вроде бы в совсем неприметном месте — кусты едва заметные, вроде и никакой тропки нет. Заступили дорогу двое, вскинули винтовки, гавкнули непонятно. Митька замер, как обеспамятевший заяц перед матерыми волками.

Старший германец был незнаком, младший всё тот же — сопливистый, в шлеме и с носом-рыльцем. Заговорили между собой, Митька кроме «найн»-«швайн» и еще пары слов, ничего не понимал. Но вроде спорили: старший был строг, молодой его успокаивал, о чем-то уговаривал. Может, пропустят?

Большой немец пожал плечами, ухватил нарушителя за рукав, рывком развернул, и, душевно хекнув, приложил сапогом по заднице. Митька пролетел порядком, рухнул на колени, развернулся:

— Пустите! Мне к своим надо! К 4-й армии. Сдохну же!

Молодой немец заулыбался, глянул на старшего — тот опять пожал плечами. Шлемастый пограничник неспешно пошел к Митьке, все так же радостно улыбаясь. Вот чего лыбится?

Не ожидал Иванов. Видать, упорно нарабатывал немчик такой удар, изрядно тренировался. Винтовка на плече висела, так вот — не снимая, прямо на ремне, углом окованного приклада снизу и врезал сидящему мальчишке…

Когда хрустнуло, Митька даже не понял. Боль потом пришла. Такая… вроде и в сознании был, а не совсем…

Немец вновь и вновь вздергивал за шиворот, сажал нарушителя, и бил все тем же приемом. Но локти нарушителя уже прикрывали голову, добавочной боли Митька не чуял — всё жуть во рту заслоняла.

Напоследок еще раз пнули в зад, указывая направление.


Брел Дмитрий Иванов, ничего не видя, в зажимающих рот ладонях была густая кровь, слюна, осколки зубов. Во рту словно дыра шириной в ладонь зияла. И тут дыра, и в сознании дыра — прямо не ночь вокруг, а провал в адский ад.


День был не лучший, и следующий такой же. Валялся в кустах Митька, ерзал, сучил от боли ногами. А боль все не уходила. Как насмерть не замерз? Уже земля от мороза звенела. Уже потом, остатками мыслишек, осознал, что сходил за брошенными товарищами мундирами, укутался, в ямку листвы нагреб. Как это было, да и Митька ли Иванов то делал, кто и как нашептал-заставил — совсем не помнилось.

Прояснилось в те жуткие сутки и хорошее: действительно цепок был до жизни Иванов. И еще — когда так больно во рту, жрать совсем и не хочется.

Созрела тогда мыслишка у товарища Иванова, что жизнь вовсе кончилась, поскольку такое положение — и вообще не жизнь. Прихлопнуть эту никчемную бодягу было проще простого — в штанах револьверчик, все яйца дрянная машинка отдавила, правда, те и так бесчувственные. Митька достал теплый револьвер, погрел пальцы, примерился…. Выходило как-то глупо — это в фильмах Ханжонкова герои решительно и ловко к виску или сердцу ствол вскидывают-упирают, а тут вообще несподручно. Нет, шалишь, не таков конец фильмы будет.

Пить из луж оказалось зверски неудобно: сначала, вроде облегчение приходило, потом этакой ледяной болью челюсть пронзало, что хоть вой на всю округу. Даже смешно: панских гончих кончили красноармейцы, так теперь лично Иванов по кустам выть пристроился.

Нет, не выл Митька, не замерз, не собирался подыхать из-за рта распухшего. Грелся планом мести. Вот хоть чуть-чуть в себя прийти, чуток оправиться…

Тщательно заведенные часы покойного подхорунжего исправно тикали.


Шел Митька не особо скрываясь, просто от кустов до кустов наугад переходил, наверное, оттого и не заметили. Декабрь — стоит в ночи туман морозный, в трех шагах от человека зыбкая смутность начинается.

Застава немецкая никуда не делась, правда, из-за путаных кустов выйти к ней довелось с иной стороны, дальше от дороги. Уж совсем четкого плана у товарища Иванова не имелось — не то состояние нервов и головы. Но что они, гады, так и будут тут ходить? Покалечили и всё? Не, не так выйдет, господа швайне — хорошее слово, намертво запомнилось.

Наткнулся на немца, не доходя до дверей заставы. Стоял этакий дородный германец посреди двора, курил, попыхивал душисто, смотрел в сторону городка недалекого — поблескивали огоньки в окнах за полем. Наверное, о фрау и ужине немец думал, о киндерах своих, чтоб они всем выводком вместе с котами сдохли. Щас будет тебе.

— Wer ist hier?[4] — немец обернулся.

Наверное, замечтался или до конца поверить не мог. Митька попросту ткнул короткий стол «бульдога» под распахнутую шинель немца, дважды нажал на спуск.

Хлопнуло приглушенно, словно кияночкой рейку аккуратненько к месту пристукнули.

Немец щедро выдохнул табаком в лицо Митьки и повалился.

Зачем было мертвеца за борт шинели придерживать, Митька так и не понял. И вообще всё не так пошло. Никто не кинулся, не спохватился, не заорал-побежал. Из окон казармы доносились чуть слышные звуки, а так стояла полная тишина. Словно ничего и не случилось. Не в кого было револьвер разряжать, а ведь еще пули оставались.

И тут Митька осознал, что раздумал умирать. Нет, если такой фарт пошел, чего же бога гневить и нарушать революционную целесообразность? Придет момент, тогда окончательно и кончимся.

Тяжел был немец, но злости в красноармейце Иванове хватало. Отволок за угол, обшарил, снял все, что нужно…


Да как оно тогда получилось? До сих пор не понять. Ну и ладно.


Рассвет застал Митьку по польскую сторону границы — шел мальчишка «на арапа» прямо по дороге, в руках добротная немецкая корзина, щека, повязанная чистым — пусть и намертво пропахшим табачищем, — носовым платком. В корзине лежал свернутый заношенный, со споротыми погонами, жолнерский китель, а прямо под ним снятый с немца «парабеллум» и запасной магазин. Завидный трофей, тут бы и эскадронцы по праву восхитились.

Но не было больше эскадрона, да и юного красноармейца Иванова уже не было. Нарушил все приказы Дмитрий Иванов, личную войну и с немцами и с поляками повел, да и по испортившейся физической форме зубов в воинский призыв уже не годился. Потому спалил Митька удостоверение бойца Отдельного кавэскадрона, и польскую справку заодно сжег в сраных кустах, рядом со сраным польским шляхом.

Вот оставалась еще большая часть жизни и зубов у человека, но было это в тот момент вовсе и не очевидно.

* * *

18 февраля 1945 года.

Восточная Пруссия. 6:23


Дорога — местами гладкая, хорошая, местами побитая воронками и расковыренная войной — таяла в тумане. Но шофер маршрут знал, катили шустро. Рядовой Иванов лежал в кузове на пачках малость подмокшего агитационно-просветительского груза типа «газета запоздавшая», кутал ноги полами шинели. Знаком был туман, и зябкость эта ух, как знакома.

Шел тогда Митька на восток. Ну, особо-то на восток не получалось, чаще на северо-восток, а то и на север. Всяко тогда случалось, вот прямого и быстрого пути, как у нынешней бригадной «полуторки», точно не было. И всё как-то пехом. Сапоги — те, что на три размера больше — поначалу умышленно замызгивал, но потом сами в такой вид пришли, что никакой маскировки не нужно.

…«Населенные пункты. Глобунен и Трейбург, Длотовен и Пилкаллен, Куссен… взяты нашими войсками» — торжественно звучало в недавних сводках. А ведь помнил Иванов эти названия, смутно, но помнил. Пересекал границу, шел, смотрел на стрелки на развилках дорог, пытался угадать, куда надо-то. На затертом листке из книжки карта была без этаких подробностей…


Что сказать… тяжко больному пацану на чужой зимней дороге. Выбор простой: пади в канаву, да и дохни. Или иди из последних сил, тащись как хочешь, но ищи ночлег. И падал, и околеть собирался, но вставал.

Сложнее всего было с ночлегом. Вроде вон она, скирда, залезай да спи, не убудет же от хозяев. Но ведь через раз били-лупили. Хорошо еще, под утро обычно — разбудят пинками, да разом — бац! бац! жердью какой. Как узнавали-то, что залез, кулачье мелконадельное? Нет, жердью еще ничего, жердью лежащего человека не очень-то поломаешь. Жердь — это так, больше для порядка, по соображениям немецкой аккуратности. Пшеки — те вспыльчивее, тут тебе и сапогом по ребрам, а то и опять вилы. Хорошо, так и не надели бродягу на железо, понятно, возиться с закапыванием не хотели. А вот в Литве почему-то больше норовили собак науськать…

Не-не, люди разные. Добрых и злых в мире, наверное, ровно поровну — это Митька Иванов такой дорогой шел, что злыдней встречал больше. Но попадались и хорошие люди. В Эбендроде немец-коновал почистил и зашил нарывающую губу, выдернул щипцами осколок шатающегося зуба, порошка дал выпить — горячку как рукой сняло. И позже хорошие люди попадались, подкармливали, иной раз обогреться давали, порой пару верст подвозили на бричках и телегах. Иной раз молоко парное… литовское, о-о! А какой шницель немка в Шиллене дала⁈ Пышный, сладкий, в горло так и скатывался, не надо было орать-давиться, когда жуешь, шамкать пастью воспаленной.

Брел бродяжка по дорогам, снегом присыпанным, хрустел сапогами по ледку, желтому от лошадиной мочи. Искал-рыскал без пауз: тепла, жратвы, поспать спокойно, опять жратвы. Языков не знал, так в особых разговорах и надобности не имелось — люди в лицо глянут, мигом догадываются — и зубами хворый, и умом слабый. Э, смотреть на такого уродца приличным людям — только настроение себе портить.

Имелось у Митьки немного денег из бумажника убитого пограничника, но тратить их не рисковал — уж больно легко засыпаться, местные точно запоминают, кто чем расплачивается, живо заподозрят в нехорошем.

Вот всё люди понимают, всё мигом осознают. Да и не так уж сходу ошибаются. О грузе в корзине не особо догадывались, но ведь «ствол» — дело такое… пока не достал, не взвел оружие, его вроде и нет. Обирать и обыскивать барахло завшивевших бродяг — то очень многие брезгуют. Десятки раз гнали прочь Митьку жандармы, полицейские или иные важные чины, но чтоб обыск — нет, не панское это дело. А ведь иной раз так и хотелось: вот полезь, полезь, жирная морда, в пузо свинца мигом отхватишь, да и сотоварищам твоим хватит.

Обошлось. К худу ли, к добру, но так и не выглянули на белый свет «парабеллум» с «бульдогом», не плюнули согревающее. А были моменты боли, когда уж совсем подкатывало, были, чего скрывать.

Кроме верной боли, имелась у Митьки дощечка с накарябанным карандашом: «Иду до доктора в город». Язык той надписи меняли добрые люди дважды, да, собственно, кто вчитывался в ту мазню, оно же и так очевидно.

Экономил, последняя немецкая папироса докурилась уже в Эстонии. Сидел бродяжка на бревне у взгорка, пытался пускать кольца дыма. Ох и душистый табак был, согревающий. Пригревало первое ощутимое солнце, ласкал нос ароматный дым. И приятно было думать, что гад-пограничник давно в земле, а Митька вот — дымит. По совести говоря, много лучше было тогда пристукнуть памятного немчика с носом-рылом. На всю жизнь запомнился, шкура проклятая, изувер прусский. Но и так нынче шло неплохо, тепло…


Сейчас, покачиваясь в кузове грузовика, Дмитрий Дмитриевич Иванов думал, что того времени и вообще не было. Безвременье было — шел мальчишка между временами и эпохами, границами и народами, готовый сдохнуть, да на прощанье убить кого попало. Разве такое бывает? Ну, если без бреда и жара температурного?

Было. Бывает. Наверное, и дальше такое будет. Разница в болезнях, направлениях исходов-бегств, видов транспорта и географических маршрутах не так уж и существенна, «хрен бы ее», как говорит умный бронетанковый лейтенант Олежка Терсков. Всегда кто-то идет, подыхает, с жизнью прощается и проститься не может.


Всякое было. Но дошел до той теплой весны Митька, дотащился до «родных осин», как говорят не бронетанковые, но тоже очень тонко-чувствующие поэты. Правда, осин на том месте не было, перешел границу по старой голой дороге, символически перекопанной канавой. Далее был остановлен бдительным пограничным разъездом:

— Куда прешь, малый? Сказано же ясным языком: через Холопово не ходить.

— Дяденьки, зубы у меня, спасу нет! — замычал Митька, оттягивая слегка постиранный, но все равно чумазый носовой платок на роже.

— Ух ты, угораздило, не дай бог. Что ж ты, дурак такой… зубов нет, пропуска, небось тоже нет.

— Откудова? Не дают еще. Малолетний.

— Сгинь поживей. И больше не попадайся. Вообще тебе в Псков надо, там доктор по зубам хороший. Может, возьмется…

— Спасибо, дяденьки.


Странные были времена. Сдвигались границы, ходили фронты, все было немного условно, и если ты не прешь отрядом с винтовками-пулеметами и бомбами, то вроде и не очень ты нарушитель границы.


Побрел Митька далее, решив, что «стволы» нужно спрятать. Вроде злым был Иванов на весь мир, терять нечего, хоть кого навскидку без раздумий шмальнет. А увидел на фуражках родные красные звездочки…. Ну и как стрелять? Хари у бойцов уж больно на эскадронные похожи. Нет, никогда уж с Чижовым и Игнатом не придется увидеться, рассудительного Гончара не послушать, но ежели узнают, что Митька своих класть готов…. Нет, так нельзя.

* * *

— Эй, Митрич, хорош дрыхнуть. Приехали. Иди, докладай.

— Иду. Ох, растряс ты меня.

— Во, аристократ какой с нами катил. Мог бы и пехом.

— Не-не, пехом мне нельзя. У меня же нога не стопроцентная. Вот на поезде, в «спальном», то можно…

— Шутник. Щас тебе «Красную стрелу» подадут.


Кстати, тогда Митька в Петроград на поезде и приехал. Продал серебряный портсигар немецкого пограничника, деньги заграничные поменял — не особо много их было, но все же. Сходил в баню, вымылся, заодно спер у случайного соседа вязаный шарф. Кралось уже легко — главное, чтоб не последнее у людей отнимать, а так пусть поделятся — ей богу, человеку-Иванову сейчас оно нужнее.


Стоял Петроград, раздрызганный и полуголодный, сам на бродягу похожий, пусть весь в набережных, колоннах и кумачовых флагах. Эх, памятный город. Но то отдельная история…

* * *

…— А теперь еще быстрее. Ритм слушай, Митрич. Там: раз-два и три-четыре. Так оно легче идет, — Олег не отрывался от прицела, поворачивал башню — «тридцатьчетверка» плавно вела длинным стволом.

— Дык музыка. Оно нам и не чуждо, — бубнил дед, вертясь-примеряясь на месте заряжающего.

— Ну, так давай еще. Осколчряжая!

Звякнул входящий в казенник снаряд. Немолод рядовой Иванов, но сила еще есть, с точностью движений тоже недурно.

— Орудие разрядить!

— Готово!

— Бронебряжай!..

Новый танковый прицел был неплох. Навел — риски застыли точно, орудие тоже новое, не разболтанное, и «добавленные» миллиметры калибра заранее чувствуются. Выбор боеприпасов полноценен, опять же подкалиберные катушечные трассирующие, иные… Всё хорошо, плохо только, что машина чужая.

Тренировался неполный запасной экипаж в чужой машине. За экипажем лейтенанта Терскова пока никакой техники не числилось, да и ключевого звена — мехвода не имелось. Случаются вот такие штатные несуразицы, неприятно в них попадать, но каков выбор…

— Разряжай, — Олег уступил место наводчику. — А ты примеряйся, примеряйся, можно без стеснения.

Молодой Прилучко — парень неглупый, отучившийся на танкового наводчика, был вроде неплох, но не уверен в себе. Мобилизован в конце 44-го, украинец, но по-русски говорит-понимает хорошо, без придурств, судя по бумагам, зачеты сдал на твердые «четверки». Но да хрен знает, что из него выйдет. По сути, отдельный наводчик в машине — важнейшее танковое новшество, глаза и руки командира освобождает.

— Так, продолжаем. Митрич, ты четче сам досыл. Вот последнее движение. Рраз! — усиль и обрывай, пусть патрон сам заскакивает, не веди до последнего.

— Осознал, — вполне мирно заверяет дед, цепляться и ехидничать сейчас он почему-то и не думает.

— Товарищ лейтенант, да хорош Митрича мучить, — намекает стрелок-радист со своего места. — Дед у нас не глупый, ничего не спутает.

— Дело не в путанице, а в полнейшей наработанности движений. В бою шумно будет, чего-то не дослышим, нужно угадывать, не думать.

— ТПУ новое, хорошо же слыхать, — гнет свое радист, упирая на опыт.

Валерий Хрустов действительно был в боях, имеет ранения и награды. Но это не повод наглеть.

— Так, товарищ сержант, разговорчики отставить! Лезь сюда, освежи память в части заряжания. Тут и боеукладка чуть иная. Лезь, говорю, не бурчи, взял себе моду….


В танке прохладно, но вспотели все. Лейтенант Терсков слабины не дает, едва ли в таком составе экипажу воевать придется, но занятие идет по полной…


Котелки полны каши, но Хрустов с сомнением ковыряет ложкой:

— Что-то с каждым днем свининки-то все меньше. Куда девается-то?

— Трофеи иссякают. Надо бы бригаде наступать. Для пополнения продуктовых запасов и поддержания высокого боевого духа, — поясняет Олег, распечатывая пачку печенья офицерского доппайка.

— То через свининку в атаку йти? Може там и без нас управятся? — осторожно предполагает наводчик, ухватывая себе печеньку.

— Тю, ты даешь! — Митрич даже взмахивает от возмущения своим уродским ножичком. — Знаешь, как свинину-то в боевой бригаде добывают? Рота окружает фольварк, оставляя узкий тыловой проход, и открывает ураганный залповый огонь по крышам. Свиньи и все прочие несутся по оставленному коридору. Там засадно стоят зампотыл и замполит бригады с самыми хваткими автоматчиками, брезентовым мешком и пломбиром. Распределяют трофеи: немцев и козлищ — в колонну военнопленных, свиней и баранов — на бригадный склад.

— Пламбир? А що то такое? Не брешешь ли? — сомневается Прилучко.

— Вот же ты село селом. Пломбир — это зажим такой для свинцовых пломб. Их на нитку навешивают и мешок опечатывают. Для отчетности и сохранности.

— А, понял! Я бачил таке! — радуется пообтершийся наводчик.

Командир и стрелок-радист смотрят на деда.

— Чо такое? Вы пломбир не видали? — удивляется Митрич.

— Видали. Здесь-то он причем?

— Да вы корпусную газету читаете ли? Надо же информироваться, дорогие товарищи. Там же четко: есть сведения о появлении высшего немецкого генералитета и лично гад-фюрера в полосе наступления нашего фронта. В случаи поимки: не портить, не лупить, немедля упаковать и опечатать для отправки скоростным «дугласом» в Москву. Там еще про премию упоминалось…

Хрустов в голос ржет, Олег не выдерживает и тоже фыркает.

— Чо? Не верите? Да я сам в госпитале читал, — возмущается Митрич.

* * *

Петроград. 1921 год.


Наверное, это и выручило. Именно «верите — не верите». Поскольку «Москва слезам не верит» — с детства знакомая присказка.

Москва осталась в детстве, а про Питер-Петроград имелись иные поговорки, которые Митька спешно заучивать не собирался. Старой истины вполне хватало. Да и опыт подсказывал — спешка редко нужна.

Иванову шел пятнадцатый год, губа заросла, зубов не прибавилось, но уродливый провал с остатками пеньков-корней уже не так бросался в глаза. Поначалу в бывшей столице было сложно, но тут всё в сравнении — сутками идти никуда не надо, да еще весна на дворе в разгаре, что много веселее.

Одиночке, да еще без «парабеллума», жить сложновато. Опыт был, нужны были документы и план на будущее. Митька знал, что растет — оно и по рукавам видно, да и по взглядам окружающих. Начинают граждане опасаться — одно дело мальчишка, другое — битый подросток с недобрым взглядом. Время-то лихое — в переулке, а то и в парадной зазевавшегося гражданина петроградца мимоходом прирежут — никто даже и не удивится.

А со взглядом Митька ничего поделать не мог. Пугал людей взгляд. Может, в гримерной, да перед зеркалом можно было с этой бедой поработать и управиться, но где нынче Иванов, а где чудесные гримерные съемочных павильонов Ханжонкова? Нечего и вспоминать.

Обитал на недействующей фабрике на Кожевенной линии, с шайками беспризорников поддерживал нейтралитет — те особо не лезли, тоже опыта хватало — во взглядах мимо ходящих человеков разбирались. Подрабатывал, иной раз даже чуток по специальности. Но брать чужого человека в артель — ну кто же рискнет? А тут чужачок еще, и явно недобрый. Жить было голодно, да и лето уходило.


Варил на костерке свеклу — крысиные хвосты, а не свеколка. Через заваленный вход окликнули:

— Эй, добрый человек, не помешаем? Пусти руки погреть, у нас хлебец есть.

Митька пожал плечами: кусок трубы лежал между кирпичами, ножичек наготове в кармане. Чего терять бездомному человеку, кроме недоваренных «хвостов»? Вряд ли ими соблазнятся.

— Проходите, грейтесь, не жалко.

Подошли двое — парни немногим старше Иванова, но одеты добротно и явно сытые. Точно, и хлеб есть, даже сахара пара кусков. Поговорили за погоду и облавы, потом конопатый парень сказал:

— Ты же Митрий? Есть слух, что столяришь.

— Чуток могу.

— Работка есть. Не обидим, правда, попозжей сможем расплатиться. Ты как насчет волын и пушек? Не пугливый?

Вопрос был смешной. У Митьки страха вообще не имелось, а уж к оружию…. Шутит конопатый паря.


Тот первый заказ действительно смешным был. Три винтовочных обреза, на всех ложи попорчены, одна так и вообще обгоревшая. Что за история с несчастными винтарями приключилась, не особо понятно, зато понятно, что стрелять коротыги могут, вот попасть из них в таком состоянии едва ли выйдет.

И некоторый инструмент нашелся, и место для работы. Материал Митька подобрал, вырезал-выпилил. Время имелось, уже дожидаясь, когда заберут, накатал риски-насечки на рукояти.

Пришли:

— Ого! Дык прямо маузеры. Могешь!

— Надо бы пропитать дерево. Мигом засалится.

— Найдем, пропитаем. Э, да ты хоть и беззубый, но рукастый.


Так оно и пошло. Имел свою комнату-мастерскую, верстак, инструменты с тисками, вид на речку из низких окон. Зажилось сытно, с водочкой и граммофоном, да и риск невелик, пусть и доля за работу не самая великая. Но ценили, не обманывали. Из трех померших «наганов» один живой ствол собрать, патроны рассортировать, понадежнее отобрать, пружину ударника поменять, да мало ли…. Хватало работы. Едва ли товарищ Гончар этот созидательный труд одобрил бы, вовсе не к тому Особый эскадрон шел, дорогу в светлое будущее прорубал. Но где Гончар, где эскадрон…. Один Дмитрий Иванов — вон с отверткой да долотом в тихой комнате сидит.

* * *

19 февраля 1945 года

Н-ская танковая бригада, второй танковый батальон. 10:12


Прогуливался Митрич часовым — батальонное хозяйство белело под свежим снежным саваном, а снег всё шел — неспешный, сыроватый, как все в Пруссии. И мысли были ровно такие же. Вот валенки можно было не одевать, и без них не холодно. А насчет винтовки хлопцы неправы, «автомат, автомат, это ж скорострельность, прогресс…». Ну, прогресс в иных делах хорош, а если тебе без суеты и треска надобно точно свалить врага, так что винтовочку заменит? Мало ли что «по штату не положено». Впрочем, в бою винтовка непременно подвернется, тут гадать нечего.

Да гадать и вообще нечего, все ясно. Вон за липами старинными дорога — всё чаще идет техника и повозки, где-то там у моря, у окруженного Кёнигсберга, сливаются неиссякаемые потоки снабжения, сдает подвоз снаряды, харч и горючку, входят в дело свежие бойцы пополнений. Там ведь даже не один «котел», несколько попыхивают-варятся, и не особо поддаются[5].

А здесь тихо, на кожухе ствола автомата снежинки медленно тают.

Митрич смахнул снег. Под плащ-палатку оружие убрать, что ли? Не, начальство ходит, непременно возбухнут, им сейчас скучно.

А тогда начальства не было. Главарь был — Костя-Тычок…

* * *

Петроград. Васильевский остров. 1921–1923 года.


Катился по стране НЭП — новый, экономический, скользко-политический, жирный-пьяный. И многих граждан это удивляло да возмущало. Но многих и радовало. К примеру, понятно, что бандитствовать в сытные и богатые времена много приятнее. Нет, далеко не все в Советской стране тогда были бандитами и нэпманами, но эти две прослойки нового общества очень плотно озадачивались друг другом.

Паспорт Дмитрий уже имел — на имя уроженца города Торжка гражданина Иванцова Дмитрия Олеговича. Документ не нравился: и отчеством чужим, и фамилией смехотворной, но главное — качеством исполнения. Так-то еще сойдет, но проверят по серьезному поводу — видно же, что «липа» голимая. Паспорт надо было бы поменять, а еще нужнее зубы вставить. Откликаться на кликуху Дырный парень привык, против правды не попрешь, но особого удовольствия «дырность» не доставляла, да и попросту проблем с провалом в челюсти было много. Костя-Тычок к зубнику водил, приценивались — для хороших зубов требовалось подкопить червонцев, и материал чтобы достали. Народ в банде ржал: советовал сразу зубищи червонного золота ставить, но то было чересчур.

На дела фартовые сам-лично Митя-Дырный ходил не очень часто. Город знал неважно, и при шухере это обстоятельство могло нехорошо обернуться. Да и не имелось азарта — парни аж пьянели, бесстрашием друг перед другом щеголяли. Ну, тут жизненный опыт виноват — чего они видели, кроме подвига: «это налет, здрасте, кидай сюда „котлы“ без всякой страсти!». Ствол шпалера в ноздрю торгашу ввинчивать, это не из пулемета в упор крыть — там ведь и отвечают от души, а не жиром и ссаками со страху в брюки капают. В сущности — скукота и пустой хай эти налеты.

Но приходилось ходить на дела, не без этого. Дверь вскрыть, окно по-тихому расстеклить — в этом Митя-Дырный толк знал. Имел в пиджаке и «браунинг»№ 2, перебрал ствол лично, утерянную «щечку» выточил, на рукоять поставил, интересная машинка, для города вполне ловкая.

Банда была невелика, «серьезным» людям дорогу не перебегала, за лаврами Котова и Лёньки Пантелеева[6] не гналась — тех уже кончила власть или вот-вот постреляет. Костя-Тычок был человеком грамотным, дело бандитское тонко чувствующим. Истерить и с марафетом перебарщивать не любил. Талант, можно сказать. Уже под тридцать годков, опыт в жизни есть, рассудительность и уменье соратников убеждать — тоже. Поговорит, на спор вздорный и гонорный нарвется, только плечами пожмет «ну, сам смотри, паря». Дня два-три — глянешь, а нет «пари», сгинул. Может, метнулся куда-то, пощедрей фортуну искать вздумал, а может, где на дно прилег — рек и заливов в Петрограде не счесть, и упаси нас бог высчитывать, что там в мути на дне покоится.

Митрий на жизнь не жаловался, большую долю себе не требовал, делом занимался. За что и ценили. Кроме как хапнуть да нахрапить побольше, добычу же и скинуть с выгодой имеет смысл. А в этом деле исправность притарабаненного ночью граммофона, отчищенное и выправленное серебро, заново отполированная с подправленной инкрустацией шкатулка разом в цене взлетают — барыгам-скупщикам потыкать в нос качеством товара вполне можно. Занят был Митрий-Дырный.

Обитали тогда на Васильевском. От главных линий в чинном отдалении, тихо, с документами почти порядок, весь дом под бандой, особо разгульных пиров и гулянок Костя не допускал, но водка, музыка, девчонки-наводчицы — это имелось почти каждодневно, если серьезного дела вечером не предвиделось. Шторы запахнули, наливай, да отдыхай сколько душе угодно.

Митрий веселий не избегал, но больше предпочитал неспешно перекусить заливным, котлетками и прочим вкусным. Банда знала — наголодался человек, посмеивалась, но без особых подначек. Это поскольку толстеть Дырный не спешил, скорее, в рост шел, да узкие мышцы все тверже становились, иной раз девки руки парня в шрамах щупали — прям из дубовых ветвей свиты. А чего же — не только со «шпалером» под пиджаком по Литейному фланируешь, а то пилишь, то точишь, то шлифуешь, чего силе-то тренированной и не быть?

К девчонкам Митрий относился хорошо, но не особо… гм, тесно увлекался. Малолетние, истерично-визгливые, курящие, собой беззаветно торгующие, словно у них сотня годков впереди. Глупые. Свежесть и красоту за полгода снашивали напрочь, до полной ветхости, как жакетку плюшевую. Сестра Райка вспоминалась. Как она там? Ох, не дай бог…

Еще, конечно, и иное в этом вопросе было. Молод был гражданин-бандит Иванцов-Иванов, сила в теле бродила, выхода требовала. Но болеть Митрий жутко не любил, вот до полной принципиальности. Как вспоминалась та дорога по Пруссии и далее, с горячкой, в боли мутной, тут прямо мороз по спине. А девчонки-то… у них выбор щедрый: от триппака до сифона, да с такими широкими вензелями иных славных болячек…

Видать, шибко трусоват уже тогда был Митрий. А может и в ином дело. Других дам довелось в жизни повидать. Актрисули у Ханжонкова тоже на монашек не особо походили, но ведь иной уровень. Невольно сравнивались с нынешними, которым хоть десять раз на дню: «давай, чо-ты, с тебя не убудет, отдарюсь червончиками». Не, это не то. Вроде и чего там этого мог помнить Митька по сущему московскому малолетству, но вот…. Эх, портит людям жизнь лживый кинематограф, подсовывает жизненные иллюзии.

Брехня и чистый развод, конечно. Какие там иллюзии. Просто… нет, не просто. Имелось предчувствие, что и иные девушки на свете есть, почти волшебные, почти как на кинопленке, что и сама вспыхивает легче пороха.

А пока работал, благо на дело главарь водил банду все обдуманнее, планы без спешки разрабатывал. Серьезно работали, строго по нэпманам, в обойме с «набойщиками»[7] толковыми. А за год только двух подельников и потеряли, да и то по собственной глупости в перестрелке с милицией полегли.



Петроград-Ленинград. Васильевский остров (его незнаменитая часть) Первая половина ХХ века.

Зубы Митрий вставил в 23-м, аккурат к годовщине Октябрьского вооруженного восстания. Вернее, процесс зубной затянулся много дольше всех немаленьких революционных торжеств. Город был во флагах, шествиях и звонких митингах, и здесь же рядом, попутно, веселились рестораны, полные воспрявших духом новых буржуев и их нарядных дамочек, а Дмитрию Иванцову-Иванову на то было плевать, поскольку со страху перед зубными делами холодным потом обливался. Вставка зубов действительно оказалась делом и жутким по характеру, и очень болезненным. Одни корни нужно было вырывать, другие подтачивать — кошмар! Тут уж о пулеметном бое как о спасении и избавлении вспоминалось.

…— Ну как вам? — спросил зубник, еще относительно молодой человек, именующийся Аркадием Аркадьевичем Шулем.

— Ничего, — прошамкал Митрий. — Впереди не смыкает.

— Это пока первая примерка, подгоним в идеал. Даже не сомневайтесь.

Митрий сомневался, даже очень. Годного зубника искал сам, наводил справки, перебирал кандидатуры и оценивал. На «малине» ржали — «Митька не иначе жениться на том докторе удумал». Дырный отшучивался, потом взял одного громкого шутника за кадык, заставил себе в пасть глянуть. Тут охрипший острословец признал, что дело важное. Собственно, тогда Фира и подсказала адресок не знаменитого, но толкового зубтехника гражданина Шуля.

Можно сказать, спасли человека


…— Как? — с гордостью уточнил Аркадий Аркадьевич.

— Прямо как свои, — с восторгом признал Митрий.

— Как свои и будут. Уж поверьте слову специалиста. Родные зубы у вас хорошие, крепкие, случай был печальный, это да-с. Но исправлено! Проживете сто двадцать лет с этими зубками, умирать будете, внукам о технике Шуле расскажете. Надеюсь, с благодарностью. Отличные зубы. Естественно, золотые или фарфоровые были бы много элегантнее. Но жизнь-то сейчас какая? Стальная жизнь, кусачая, во всех смыслах этого слова. Железо и надежнее, и политически вернее. Не пожалеете.

Митрий с чувством пожал руку мастеру.


На обратном пути купил новую зубную щетку, вина и иностранного рома. Обмыли зубы на славу.

Но с Фирой еще до того случилось.


…— Боишься? — шептала, прижимаясь.

— Чо творишь? — ужаснулся Митрий, поднимаясь на цыпочки — не от страха, какой уж там страх — от руки девичьей, умело безобразничающей.

Запечатала полузубый рот поцелуем — Митрий совсем ошалел. По сути, это первый поцелуй и был — девчонки-проститутки в губы целоваться привычки не имели, это ведь западло несносное.

Вроде и был товарищ бандит Иванов-Иванцов давно взрослым человеком, но так только думалось. Оказалось, не только поцелуй первый, но и все остальное как впервые. Прямо в мастерской, даже дверь не заперли сдуру. Фира, она такая и была — умная-умная, а как найдет на нее — умри все живое, беру что хочу.

Считалась наполовину цыганкой. На какую половину, не совсем понятно — по трезвому размышлению, ничего цыганского у нее в происхождении не имелось, кроме масти волос и склонности к гаданиям. Но красива чертовски: очи в пол-лица — если присмотреться, глаза разноцветные: левый побольше в золотистую каресть уходит, правый — в зелень. Но это если долго всматриваться, так-то просто сказка. Скулы точеные, зубы — жемчуг. Походка неспешная, легкая, танцующая. Дерзкая — свои чудные локоны резала беспощадно, словно под линейку на уровне ушей чекрыжила, это уже совсем и не по-комсомольски получалось, это даже последнюю моду нэпманскую перекрывало. Сама и резала, удивительно, но четко-то как выходило. Всё сама делала, ничего ей от «ваньков» и урок не нужно было, может, оттого парни на нее сходу запасть были готовы, прямо хоть что у них проси. Опасная девчуля. Четкая.

Фира… ну к черту, Глафира она была, или Граша. Фирой — так Костя-Тычок свою полюбовницу именовал. Только и для него она была больше, чем просто маруха. Бесовка была сердечная, чистая-штучная.

Странно там всё вышло. Вот сколько к странности своей собственной жизни ни привыкай, а всё она удивляет. Особенно по молодости.


Свидания редкими получались — риска и так по макушку с темечком. Но каждая встреча… словно расплавляла… и голову, и тело, и чувства, прямо до подметок сапог слабел. Ускользала Фира-Граша, остывал, стискивая ладонями голову Митрий, пытался понять-вспомнить, что делала, что говорила. Куда там, тело, словно заново обожженное-облуженное, сияющее, остывало, чувства кипели. Господи, да что она с мужским телом вытворять умела? Ведьма, недоучка-гимназистка….

Чаще теперь ходил в баню бандит Иванцов, братва стопырная смеялась — не иначе девку-банщицу в Казачьем[8] присмотрел. Митрий не отрицал, но таскался в этакую даль, потому что думалось при неспешном шаге лучше. В мастерской дела отвлекали, да близость Фиры. Иной раз казалось, что шаги ее даже на втором этаже слышал. Мнилось, конечно.

…— Уходи, не тяни. Поздно будет, — шептала прямо в ухо, с колдовской яростью творя блаженство.

— А ты?

— Не дури. Спалим друг друга. Порознь, может, и выкрутимся. Уходи, Митенька. Я же вижу, и на картах, и так. Пора тебе…

А он чуть не орал от восторга, в объятиях сжимая.

Качалась на полке среди инструментов тень стриженной ангельской головы, иллюзорными губами рукояти долот лаская, о зубья пил взъерошенные пряди причесывая.

Наважденье.

Не было никакого наваждения. Правильные мысли были. Нужно уходить, Митрий и сам чуял. ЧК рядом ходит, вычищают банды, тут как не крутись, а оборвут фарт свинцом. Другие документы нужны, и город другой, и жизнь иная. Иначе уж совсем худой конец фильмы выйдет, тут и так сюжет… мелодрама сугубо горчичная, наскоро сляпанная. С Фирой-Глашей бы и уйти в иной жанр. Но она старше, умнее, огонь, бомба давным-давно взведенная, уж запал шипит. Не может она смирно жить, полыхнуть хочет, эта жажда ее болезненно и изводит. Уж очень хвост воровской за ней нехорош, там мессы[9] не военные, не какие жолнеры и солдаты мертвые, те ее грехи вообще никогда не простятся. И как? Как тут быть⁈

Помогли друг другу как могли. Наводку дала, Митрий меж баней и иными делами документы себе выправил. Хорошая ксива, вообще прямо настоящая — проверяй как хочешь. Опять Иванов — только теперь ИвАнов, уроженец Москвы, возраст чуть поприбавили. Опять Дмитрий Дмитриевич — это единственное наследство терять обидно. А насчет сходства паспортного… да кто тех ИвАновых и ИванОвых искать-то вздумает, да дело «шить»? Разве что случайно.

Просьбу Фиры тоже выполнил. Отпросился, мол, к родичам нужно съездить, вдруг вернулись в поселок, нашлись. Костя-Тычок глянул внимательно, но разрешил.


Прокатился товарищ Иванов-Иванцов на поезде — порядку на «чугунке» стало куда побольше. Одет юный пассажир прилично, пусть и без роскоши — видно, что мастеровой, не безработная рвань, и на вора не похож.

К границе не выходил, захоронка в хорошем месте ждала, без палева обошлось. Все на месте. Вернулся благополучно.


…— Вот удружил так удружил, — Фира поймала за затылок, поцеловала опаляющее. Вот как понять — отчего такой девушке в радость языком сталь зубов нащупывать?

— Слушай, великоват он для тебя, — прошептал, задыхаясь, Митрий. — Возьми лучше «бульдожку», он легкий.

— В жизни не отдам. Теперь мое, — не-цыганская цыганка играла тяжелым покатым телом «парабеллума» — ствол пистолета ворот шелковой блузки — и так раскрытой — все шире распахивал. — Он красивый, прям как ты…. Никто о нем не узнает.

Всё — пистолет, кисти маленьких рук, голова с чертой локонов, разом съехало ниже, на колени опустилось. Митрий уцепился за край верстака. Только не орать, на «малине» лишние уши всегда настороже. Ой ты боже мой — губы распаленные, рот жгущий, германский металл холодный. Ой шальная, до чего же…

Имеются в германском оружии свои достоинства. Перехваливать нет смысла, но гладкость продуманных линий, прохлада, надежный предохранитель…. Нет, перехваливать не будем, но все же, ради справедливости — годное железо, знаменитое.


Через два дня сказала: «сегодня уйдешь». У Митрия сердце так и рухнуло:

— Ты что⁈ С чего так сразу…

— Тычок расклад унюхал. Порешит обоих.

— Откуда? Да откуда ему знать⁈

— Я намек дала. А то ты вообще не уйдешь. А не уйдешь, мы тогда Костю точно вальнем, потом обоим не вынырнуть будет.

— Ох…

— Иди, Мить. Самое время, я чувствую. Кончается тут все, выкапали наши капельки, пуст фарт. У меня же дар есть, карты всё сказали.

— Фир, уйдем вдвоем. Заново закрутим жизнь, перезарядить еще можно.

Засмеялась едва слышно:

— Помню. В синеме мне сниматься? Актрисой? Я же красивей Верки Холодной, да?

— Так и есть. Говорил, и повторю. Вот клянусь: я Холодную как тебя видел. Ну, на шаг дальше.

— Ой, болтун-болтун. Спасибо, котик. Только шаг, Мить, — то очень много. Нам так уже не прыгнуть, не ступить тот шаг. Ох, любила я тебя больше марафета…

Поцеловала в лоб как покойника, потом в губы — по-жаркому.

— На счастье. Сгинь, Мить. Сейчас же. Счастливым будь.


Сумасшедшая девчонка, сумасбродная, прямо как раскаленное золото, что расплавленным в сырую форму плеснули — не угадаешь, куда брызнет. Но умудрялась Глафира порой жизнь по-своему сгибать, даром что тростинка была против той жирной жизни-хавроньи.

* * *

Митрич покосился на реденький кружащий снежок. Вроде неровно ложится, обтекает невидимое. Многое за плечом в плащ-палатке красноармейца Иванова стоит, иной раз там и лицо девичье, исступленно-красивое, как наяву чудится. Господи, как же она хороша была, прямо уж и не верится. Эх, Фира-Глафира….

А что тогда было? Ничего и не было. Ушел сразу. Поверил и ушел. Вещички уж были собраны, вышел через парадную, сказал, что в лавку за канифолью, со двора узелок из мастерской через форточку вынул. Несложно. Да что в том узле и было то? Малость инструмента, да сменное исподнее. Можно было и оставить. Целую жизнь тут оставлял, девчонку, ярче которой не было и не будет, оставил, а тут исподнее…. Тьфу!


Шел на вокзал с новым дорожным мешком. Куцый план жизни имелся, а прошлого опять не было. И как это у Дмитрия Иванова получалось: вечно куда-то уходил, хотя вроде никогда никуда и не приходил? Диалектика, ее на рабфаке учили. Но то позже было.


А Фиру тем летом убили. Сначала банда под облаву попала, купили-заманили в засаду, проредили знатно — чекисты чикаться не стали. Костя-Тычок с частью братвы ушел, его с Фирой уже позже положили. Порешили в перестрелке на месте, на новой «малине». Митрий только в «тридцатом пересказе» о том деле узнал, слухи пока еще дошли, далеко был…

Наверное, Фира так с «парабеллом» и легла. Уж очень нравился ей пистолет, куда больше, чем место «зэ-ка» на нарах кичи блохастой. Умела девонька будущее видеть, финал фильмы со вкусом выбирать. Звездой была, пусть не киноэкрана, а блатной-бандитской короткой жизни.


Давно то было. А недавно снял кобуру с дубаря[10] немецкого, как прежде скользнула в ладонь удобная рукоять «парабеллума», и как наяву нахлынуло. Хорошо, бой шел, выть и вспоминать некогда было.

Ненавидел бездельное и ленивое время рядовой Иванов, не терпел те дни, когда мысли в голову так и лезут. По счастью для одних, на беду другим, бездельное время на фронте очень нечасто выпадает.

Подняли по тревоге бригаду. Немцы фронт у моря прорвали и грозили в тыл нашим выйти[11].

Вперед, бронетанковые! Отдохнули, и будет.


[1] Название изменено.

[2] (нем.) Штатский, гражданское лицо.

[3] (нем.) До свиданья.

[4] (нем.) Кто здесь?

[5] Ситуация на фронте у побережья Балтийского море на февраль 1945 года действительно была весьма сложной.

[6] Знаменитые бандиты. Беспощадная банда Василия Котова злодействовала по всей центральной России, ликвидирована в 1923 году. Леонид Пантелеев/Пантёлкин, бывший чекист, ставший бандитом, убит при задержании в том же году.

[7] (здесь) в значении наводчик.

[8] Народные бани Егорова располагались в Большом Казачьем переулке 11. На описываемый момент именовались красиво и изящно: Бани Эксплуатационно-производственного отдела Центрального Райисполкома.

[9] (жарг.) трупы, покойники.

[10] (здесь) с трупа.

[11] 19–20 февраля немцы предприняли успешную попытку прорыва блокады Кёнигсберга. Встречными контрударами, со стороны Земландского полуострова и со стороны города-крепости врагу удалось пробить коридор, вновь соединивший Кёнигсберг с немецкой военно-морской базой в Пиллау. Бои шли жестокие.

Загрузка...