Каковы нейронные механизмы, позволяющие мудрости, компетенции и опыту выдерживать пагубное влияние старения и, до определенного момента, неврологического заболевания мозга? Чтобы начать наше исследование вопроса, нам необходимо далее рассмотреть понятия «модель» и «распознавание образов» и их роль в нашем психическом мире. Под «распознаванием образов» мы понимаем способность организма распознавать новый объект или новую проблему как элемент уже знакомого класса объектов или проблем. Способность распознавания образов является фундаментальной для нашей психической жизни, как кратко рассматривалось в сценарии «День в жизни мозга». Без этой способности любой объект и любая проблема были бы первым знакомством совершенно de novo (лат. «в новинку»), и мы были бы не способны влиять каким бы то ни было нашим предыдущим опытом на то, как мы обращаемся с этими объектами или проблемами. Работа лауреата Нобелевской премии Герберта Саймона и других ученых показала, что распознавание образов – это один из самых мощных, возможно, самых главных механизмов успешного решения задач.
Способность распознавать некоторые модели присутствует очень рано в жизни, а другие модели узнаются на более поздних этапах. Большинство видов млекопитающих имеют относительно готовую к использованию способность распознавания образов определенного рода, встроенную в их мозг. Означает ли это, что мозг млекопитающих (включая мозг человека) содержит «предопределенные» или «предварительно замонтированные» механизмы распознавания образов? Ответ на этот вопрос, вероятно, в меньшей степени ответ «да» или «нет» и скорее вопрос «в каких пределах?».
Исследование показало, что даже самые элементарные мозговые механизмы распознавания образов требуют, чтобы окружающая среда обеспечила их некоторыми «завершающими штрихами» для того, чтобы они стали полностью функциональными. Когда таких завершающих штрихов (обычно в форме раннего воздействия факторов окружающей среды на соответствующие сенсорные раздражители) недостает, даже самые основные механизмы мозга распознавания образов не становятся полностью активными. Таким образом, большинство процессов распознавания образов представляют собой сочетание наследственных факторов и факторов окружающей среды. Но относительный вклад природы и воспитания изменяется от одного вида распознавания образов к другому и затрагивает чрезвычайно различный масштаб времени – от миллионов лет до просто нескольких лет.
Некоторые виды механизмов распознавания образов, которые запоминаются нашим мозгом, фиксируют «мудрость», отражающую коллективный опыт всех млекопитающих за миллионы лет. Вслед за известным нейробиологом Хоакином Фустером назовем этот вид мудрости «филетическим» или «мудростью филума» (или типа)[2].
Этот вид мудрости был важнейшим для выживания так многих биологических видов на протяжении миллионов лет, что он в значительной степени генетически закодирован. Или чтобы быть более точным и избежать телеологического замечания, которое закралось в предыдущее предложение: те виды, чей мозг содержал «филетическую мудрость» в относительно «готовой для использования» форме, имели больший шанс выжить. Я говорю здесь об эмоциональных реакциях, которыми мы все еще обладаем, таких как боязнь змей, боязнь пропастей, чувство радости, которое мы испытываем, смотря на солнце на рассвете, и стремление избежать огня. Исследование показало, однако, что даже такие основные реакции не являются полностью сформированными и готовыми к использованию. Они требуют некоторого воздействия факторов окружающей среды на соответствующие пусковые раздражители на очень ранних этапах развития.
Другим примером таких относительно готовых к использованию (но все же требующих полировки факторами окружающей среды на ранних этапах развития) механизмов распознавания образов, или, если пользоваться выражением Фустера, «филетической памяти», являются нейроны зрительной зоны коры головного мозга, которые настроены на то, чтобы реагировать на отдельные простые свойства окружающей среды. Они активируются, когда линия под определенным наклоном, углом или контрастом появляется в поле зрения. Хотелось бы думать, что филетическая память последнего вида дает возможность членам отдельных видов или всей группе видов участвовать в сенсорной дифференциации, особенно важной для их выживания. Мир состоит из мириад физических свойств, затрагивающих различные чувства, некоторые из которых мы делим с другими видами и некоторые из которых не являются для нас общими с другими видами (как, например, ультрафиолетовое зрение или очень высокочастотный слух). Не все эти свойства равно важны для различных видов, как раз наоборот. Выживание различных видов или групп видов зависит от различных видов информации о мире, в котором они обитают. Поэтому, само собой разумеется, они пользуются различным набором видов памяти и даже различным набором сенсорных систем.
Теперь рассмотрим совершенно другой уровень механизмов распознавания образов: те, которые были выкристаллизованы человеческой культурой. Слово «мудрость» широко не применяется для обозначения группы людей, не говоря о целом виде. Но оно может употребляться, и тем самым мы являемся мудрым биологическим видом. Каждый из нас имеет в его или ее распоряжении богатый ассортимент моделей, которые преподносятся нам на серебряном блюдечке с голубой каемочкой, называемом культурой.
Как мы уже знаем, способность формировать модели и распознавать образы не является уникальной для человечества. Она является общей для любого другого вида, способного к обучению. То, что ставит нас отдельно как человеческий род, это мощная способность к передаче набора таких моделей от индивида к индивиду и от поколения к поколению через культуру. В зачаточной форме эта способность присутствует у высших приматов. Шимпанзе, обособленные от других членов этих видов, известны тем, что иногда демонстрируют уникальное поведение, наводящее на мысль о негенетической передаче знаний. Такое поведение часто интерпретируется как свидетельство зачаточной «культуры». Как твердый сторонник непрерывности эволюции, я имею склонность согласиться с такой интерпретацией. Но даже если мы примем это исходное условие, что они заслуживают своего имени, «культуры» приматов врожденно ограничены, так как прямая имитация – это единственный механизм передачи знаний, находящийся в их распоряжении. Без наличия систем символов их радиус действия очень скромен.
В других биологических видах образование моделей происходит по принципу «каждый для себя», где каждый член вида – это своего рода Робинзон Крузо, которому необходимо сконструировать свой собственный психический мир, чтобы создать модель своего острова. По этому сценарию потенциал образования моделей зависит от вычислительных возможностей отдельно взятого мозга и продолжительности отдельно взятой жизни. При очень маленьком или нулевом кумулятивном эффекте у отдельных представителей этот потенциал очень скромен. Но мы видим зарождение поддерживающих эффектов передачи культурного, негенетического знания у человекообразных обезьян, шимпанзе и горилл, которые способны научиться рудиментарному «языку жестов», которому учат их люди-дрессировщики, и, однако, не способны сами создать такой язык. Культурное влияние способно превосходить образующую способность отдельно взятого мозга!
В отличие от других видов мы, люди, обходимся без трудностей открытия нашего мира с нуля. Вместо этого мы пользуемся увеличивающимся эффектом знаний, постепенно накопленных обществом на протяжении тысячелетий. Эти знания хранятся и сообщаются через различные культурные механизмы в виде символов и передаются от поколения к поколению. Доступ к этим знаниям автоматически способствует познанию любого отдельного члена человеческого общества, посвящая его в накопленную, коллективную мудрость. Если определять мудрость как наличие богатого набора моделей, дающего нам возможность распознавать новые ситуации и новые задачи как привычные, тогда мы поистине мудрый биологический вид.
Значительную часть того, что включает человеческая культура, составляет способ хранения и передачи этой коллективной мудрости от поколения к поколению. Это позволяет каждому из нас овладевать мудростью, открытие которой в значительной степени преобладает над вычислительными способностями любого отдельного мозга. Это уникальное качество человеческого общества и мощный инструмент, который был решающим в стимулировании нашего успеха как вида. Культурные механизмы передачи знаний основываются на большой разновидности систем символов, из которых язык является только одной. Но среди них язык играет особую, весьма важную роль. Это метамеханизм, из которого вытекают многие другие культурные механизмы. В добавление к естественным языкам в нашем распоряжении находятся более специализированные «языки», такие как математика или музыкальная система обозначений.
Все эти символические системы, языки и псевдоязыки являются мощными инструментами передачи специфической информации сквозь время и пространство. Мы знаем о городах-государствах античной Греции и их войнах с Персидской империей из трактатов Геродота. Мы знаем об имперских завоеваниях римлян из «Записок о галльской войне» Юлия Цезаря и «Иудейской войны» Иосифа Флавия. И мы знаем о китайско-монгольской империи Кубла Хана, потому что Марко Поло написал о ней[3].
Язык позволяет нам генерировать как истинные, так и ложные утверждения, так же как и утверждения неизвестного истинного значения. Как оказывается, эта генерирующая свобода языка делает его чрезвычайно адаптивным и мощным средством для моделирования не только того, что есть, но также того, что будет, что может быть, и того, что мы хотим или не хотим, чтобы было.
Так как язык не имеет встроенных «генерирующих фильтров истинности» в узком смысле, он становится особенно мощным средством изобретательности, экстраполяции и формирования целей. Способность к созданию символических моделей не мира как такового, а мира, каким вы хотите, чтобы он был, взаимодействует с так называемыми организующими функциями лобных долей мозга, чтобы создать действительно управляемое целями поведение. Возникновение человеческой способности создавать умственные модели будущего мира, таким, каким мы хотим, чтобы он был, а не таким, каким он просто является, вероятно, представляет собой совместный результат развития организующих функций, которые обеспечиваются лобными долями мозга, и языка.
Тем не менее в широком смысле язык имеет некоторые встроенные «генерирующие фильтры истинности», и некоторые правила языков моделируют естественные законы, управляющие нашим материальным миром. Мы часто отвергаем некоторые утверждения как нарушающие правила языка, не потому, что они непонятны, а потому, что их содержание нарушает некоторые фундаментальные естественные законы. Например, утверждение «Я пойду в кино вчера» непонятно; оно было бы совершенно допустимым утверждением в мире с двунаправленным течением времени, как и утверждение «Я споткнулся и упал» было бы совершенно многозначным в мире с противоположной или произвольной направленностью гравитации.
Язык – это гораздо больше, чем просто средство записи специфических знаний. Язык также придает форму нашему познанию, устанавливая некоторые модели мира. Без этих моделей мир, окружающий нас, был бы огромным калейдоскопом несопоставимых ощущений. Каждый из нас приобретает богатый набор моделей, которые представляют коллективную мудрость общества, и это избавляет нас от трудностей обнаружения ключевых моделей «de novo» (в новинку).
Узнавая употребление и значение слов, будучи детьми, мы приобретаем больше, чем просто средство коммуникации. Мы также приобретаем таксономию (систематику), способ распределения по категориям виртуальной бесконечности предметов, событий и ощущений, которые есть мир, и, таким образом, приведения нашего мира в стабильный и легко управляемый мир. Знание значения слова – это часть нашей системы моделей, которая позволяет нам распознавать новые предметы как члены хорошо знакомых классов. Узнавая лексическую и концептуальную структуру языка, мы приобретаем понимание сложных иерархических отношений между предметами. И, узнавая грамматическую структуру языка, мы приобретаем таксономию возможных отношений между предметами. Жизнь ни одного человека не была бы достаточно долгой, чтобы постичь «с нуля» все эти категории и отношения. Вступая во владение этим лингвистическим сокровищем, мы вступаем во владение знаниями и мудростью поколений. При постоянно улучшающейся способности тщательно подбирать замысловатые виды работы микросхемотехники мозга, может прийти время, когда мы сможем идентифицировать явления, подобные аттракторам в реальном биологическом мозге, различные аттракторы, соответствующие различным единицам языка: словам, грамматическим предложениям и тому подобное. Неспособность использовать «коллективную мудрость», присущую языку, катастрофически калечит чью-либо умственную жизнь. Например, долго предполагалось, что неспособность языка оказывать организующее влияние на чувства играет роль в шизофрении и способствует внутреннему хаосу мозга шизофреника.
Язык олицетворяет наш вековой и тысячелетний коллективный опыт и информирует нас о том, какие различия в мире являются наиболее яркими, а какие нет. Но по своей истинной сущности мудрость не является просто декларативной; она является предписывающей. Классический вопрос, задаваемый мудрецу, менее часто звучит как «Что это?» и чаще «Что делать?». Филологи в течение долгого времени высказывали замечания по поводу предикативной природы языка. Выражение действий, ассоциируемых с различными предметами и определениями, является центральным в структуре языка. Язык как средство распознавания образов дает нам возможность делать больше, чем просто классифицировать предметы. Он дает нам возможность решать, как действовать по отношению к ним.
Является ли язык средством, «отражающим реальные события»? То есть содержит ли он одну-единственную «верную» классификацию предметов, окружающих нас? Это было бы очень трудное для доказательства суждение. Любая большая совокупность предметов или определений позволяет проводить пропорционально большое число альтернативных классификаций. Классификация, присущая естественному языку, отражает, что определения являются наиболее яркими для наших культур и вида. Языки, развитые в обществах, язык говорящих собак или говорящих дельфинов (не говоря уже о муравьях или бактериях) подробно анализируют тот же физический мир совершенно по-иному. Другие виды мудрости для действительно других видов! Итак, прежде всего, язык – это прагматическое средство.
Мудрость видов, являясь составляющей языка, не является ни генетической, ни предопределенной. Как его невральная среда, неокортекс, язык – это гибкий механизм, способный к быстрому приспосабливающемуся изменению. В отличие от филетической памяти язык концентрирует мудрость видов, отражая тысячелетия существования в противоположность миллионам лет, кроме того, очень много незавершенной работы.
Не приходится и говорить, что язык вовлекает массу процессов мозга и когнитивных операций. Среди них самыми близкими к «предопределению» признается порождение звуков речи. Кажется, что младенцы рождаются со способностью производить большой набор звуков речи и что этот набор одинаков для всех языков и культур. При погружении в конкретное языковое окружение проигрывается своего рода дарвинистский процесс: произнесение некоторых звуков усиливается, а другие теряются. Поэтому погружение в языковое окружение до двенадцати лет или около этого приводит к владению языком без акцента, а погружение в более позднем возрасте оставляет акцент. Итак, даже на этом самом элементарном уровне развития языка происходит комплексное взаимодействие наследственных факторов и факторов окружающей среды.
Филологи часто изумляются множеству сходных элементов, существующих в сотнях языков мира. Некоторые из них воспринимают это сходство как доказательство очень точного генетического определения языка, существования в мозге сильно ориентированных и предназначенных для конкретного языка инстинктивных невральных схем.
Но я бы утверждал, что языки похожи, потому что в очень широком смысле похожи их пользователи, как и окружающая среда, в которой они живут. Если выразиться проще, языки мира похожи, потому что все мы являемся членами одного биологического вида со сходной биологией и потребностями и мы занимаем похожие экологические ниши. Мы все являемся жителями одного мира, а не многих различных миров. Лексические содержания различных языков похожи, потому что их пользователи окружены похожими предметами и заняты похожими действиями. Также грамматические системы различных языков сходны, потому что они отражают подобного рода отношения между предметами. Но когда окружающие среды представляют собой особенно радикальное отклонение от нормальных условий, то же происходит с языками населяющих их людей.
Пример, обычно приводимый в поддержку этой точки зрения, это эскимосские языки, которые, как сообщают, содержат массу слов для обозначения различных оттенков снега, которые не имеют аналога в других языках. Щелкающие звуки в койсанских и бушмено-хадза языках южноафриканских и танзанийских племен (которые, вероятно, отражают некоторые особенности древнего языка-прототипа первых Homo sapiens), как считают некоторые филологи, отражают адаптацию к специфическим акустическим особенностям пустынных местностей. Подобно этому свистящий язык коренных народов гуанчей (давно вытесненный испанским языком) острова Ла-Гомера, один из менее известных языков Канарских островов, отражает адаптацию к специфической местной территории и дает возможность островитянам одной долины общаться с жителями другой долины. Если бы в результате странной мутации некоторым группам людей пришлось бы стать преимущественно водным видом, как дельфины, или пернатым видом, как птицы, их язык, несомненно, радикально отличался бы от других естественных языков. Это так, потому что языки изменяются вместе с развитием культуры, формируемые их полезностью, как средства отображения и средства коммуникации, для групп людей, которые используют их.
В своем классическом эссе «Науки искусственного» Герберг Саймон приводит убедительный аргумент о том, что сложность поведения организма является в большой степени отражением окружающей среды, в которой живет организм, а не только внутренней структуры организма. В примере Саймона сложная траектория, проходимая муравьем на сложном участке, является более следствием ландшафта с его канавками, холмами и препятствиями, нежели нервной системы и опорно-двигательного аппарата муравья. Маленькое животное совершенно другого рода (например, улитка или гусеница), помещенное в ту же окружающую среду, пройдет ориентировочно ту же сложную траекторию, несмотря на тот факт, что ее внутренняя организация сильно отличается от той, которую имеет муравей. Это существо даже не должно быть обязательно живым организмом. Маленький робот, помещенный в похожую окружающую среду, будет совершать подобный путь. Наш язык формируется меньше спецификой нашей невральной организации и больше спецификой окружающей среды, в которой мы, люди, живем. Это действительно делает язык хранилищем «мудрости вида».
Другой аргумент в поддержку генетически программируемого встроенного «языкового инстинкта», если использовать незабываемую фразу Стивена Линкера, – это быстрота и легкость, с которой дети усваивают язык. Может казаться невероятным на первый взгляд, что сложная система правил, содержащаяся в грамматике, может быть выучена с такой изумительной быстротой, не будучи «встроенной» в мозг. Но последние исследования в области теории сложных систем, в особенности работа Стефана Вольфрама с «клеточными автоматами», показали, что запутанная организация может возникать из простых правил с изумительной скоростью, пренебрегая нашей интуицией здравого смысла посредством быстроты, с которой она развертывается. Кроме того, многообразие других навыков приобретается детьми с одинаково изумительной скоростью, которую не могут превзойти взрослые ученики. Каждый знает, что для того, чтобы стать действительно хорошим музыкантом, танцором или спортсменом, необходимо обучаться с раннего детства. Если говорить о более обыденном, человек, который научился водить машину в возрасте пятидесяти лет, вряд ли будет обладать навыками вождения такими же, как тот, кто начал водить машину в подростковом возрасте. Быстрое приобретение навыков в молодости и частичная потеря этой способности в зрелости не является уникальной для языка; это универсальный феномен, вероятно отражающий период обрезки ветвей, феномен, который обсуждался ранее в книге. Означает ли это, что мы обладаем генетически запрограммированным встроенным «инстинктом» для каждого такого навыка? Я так не думаю.
Я полагаю, что само понятие «языковой инстинкт» – это результат взгляда на мозг через искусственно узкую щель рассмотрения языка отдельно от остальной значительной части познания, его отображения в мозге, его развития и упадка вслед за повреждением мозга. Гораздо лучше и правдоподобнее думать, что язык – это появляющееся свойство, которое становится возможным, как только невральная схематика в мозге достигает некоторого уровня сложности. Согласно этому сценарию язык не зависит от любой специфической, строго предназначенной для этого схематики, это продукт очень сложных, но относительно общего назначения нейронных сетей в человеческом мозге.
Этот сценарий поддерживается современным знанием функциональной нейроанатомии языка, которая является результатом исследований повреждений и функциональных исследований неврального формирования изображения. Сегодня мы знаем, что вопреки более ранним предположениям язык не находится закономерно в одной специфичной, «предназначенной для языка» части мозга. Вместо этого различные аспекты языка распределяются в неокортексе, располагаясь в разных кортикальных областях, причем каждая отвечает за отображение некоторых аспектов физической реальности: кортикальное отображение слов, обозначающих действие, находится рядом с двигательной областью коры головного мозга, отвечающей за движения; кортикальное отображение слов, обозначающих предметы, находится рядом со зрительной областью коры головного мозга, содержащей умственные отображения предметов; кортикальное отображение служебных слов находится рядом с соматосенсорной корой головного мозга, содержащей умственные отображения пространства, и так далее. Такова в точности картина распределения, которую самоорганизующаяся невральная сеть, а не генетически программируемая сеть могла бы достичь.
Рисунок 6. Области языка в мозге. (1) Распознавание речевых звуков; (2) кортикальное отображение слов, обозначающих предметы; (3) кортикальное отображение служебных слов; (4) кортикальное отображение слов, обозначающих действия.
Говорю ли я о том, что внутренняя структура мозга не влияет на природу языка или другие символические системы, находящиеся в нашем распоряжении? Это было бы, несомненно, софизмом, в особенности приводимым ученым в области мозга! Конечно, мозг влияет на эти системы – огромное, решающее влияние. Но это влияние скорее количественное, чем качественное. Он устанавливает пределы скорее на сложность системы, чем на ее специфичное содержание. В одинаково неотразимой способности проникновения в суть Саймон говорит о том, что «величина банка мудрости» является ориентировочно одинаковой для «банка коллективного знания вида» и для банка индивидуального знания. Количество слов естественного языка, распознаваемых образованным человеком (хранилище «коллективной мудрости вида»), и количество моделей расположения шахмат в памяти гроссмейстера (индивидуальная смекалка в специфической сфере деятельности) приближенно выражено тем же числом: -50 000. Эта цифра не должна восприниматься буквально, но она может показать, что является интересной оценкой по порядку величины некоторых важных способностей мозга в формировании моделей, усвоения и хранении внутри заданной области.
Итак, «иерархия видов мудрости» существует, каждый тип мудрости отражает опыт на совершенно отличных шкалах времени: миллионы лет для филума, тысячи лет для цивилизации и только годы для вашей жизни. Каждый из них имеет свой способ передачи.
Эта форма знания выражается как множество процессов, происходящих в мозге (в значительной мере закодированных и передаваемых), которые автоматически инициируются некоторыми раздражителями или ситуациями. Этот тип мудрости фиксирует миллионы лет опыта эволюции млекопитающих и выражается у людей в виде основных эмоциональных реакций на раздражители, а также основных перцепционных различий.
Эта форма мудрости выражается как культурно закодированный и передаваемый набор категорий, позволяющих нам скрупулезно анализировать мир с точки зрения адаптации вида. Этот тип мудрости фиксирует тысячи лет человеческого опыта и выражается в виде языка и других символических систем, находящихся в нашем распоряжении.
Этот тип знания – это совокупность навыков и компетенций, которыми обладает группа индивидов с общими исходными данными (например, люди одной профессии), которые позволяют им выполнять сложные задачи, обескураживающие большинство людей, в относительно легкой манере.
Это главная тема книги, и мы на пути ее исследования. Но для начала нам необходимо узнать больше о культурных приемах распознавания образов, о самом главном из них, языке. Обычно говорят, что ваш язык настолько хорош, насколько хорош ваш интеллект. Это, вероятно, верно в значительной степени. Но противоположное также верно: ваш интеллект настолько хорош, насколько хорош ваш язык. Как мы только что узнали, язык является нечто большим, чем средством коммуникации; это богатое хранилище понятий, которые позволяют вам подгонять мир под шаблон.
Лев Семенович Выготский, великий русский психолог еврейского происхождения, был первым, кто понял важность культуры, в особенности языка, в формировании когнитивных способностей индивида. Он был эрудитом по образованию, мавериком по темпераменту и уникально яркой личностью. Его друг Александр Романович Лурия стал его полным энтузиазма учеником и товарищем по оружию. В 1920-х гг., когда они были очень молоды (Выготскому было около тридцати, а Лурия около двадцати пяти лет), они вместе начали намечать в общих чертах уникально оригинальный подход к психологии, который они назвали «историко-культурная психология». Основная идея этого подхода резюмируется в таинственно звучащей, но в глубокой предпосылке о том, что когнитивные операции индивида развиваются в значительной мере посредством «усвоения» различных существующих внешних культурных механизмов. Основываясь на своей «историко-культурной психологии», Выготский и Лурия продолжили изучение того, как культура вообще и язык в частности формируют процесс познания индивида.
«Историко-культурная психология» была впервые представлена в научном докладе, названном «Инструмент и символ», своего рода интеллектуальном манифесте. Написанный в соавторстве Выготским и Лурия в конце 1920-х гг., он не мог быть опубликован, потому что он не придерживался все более и более деспотической господствующей догмы в Советском Союзе. Оригинальный текст на русском языке был утерян, и остался только его перевод на английском языке, который был подготовлен для конференции в Соединенных Штатах, но фактически так и не был прочитан. Сорок лет спустя, в конце 1960-х гг., политический климат стал более дружелюбным, и была доказана правота их ранних идей. Именно тогда, к своему ужасу, Лурия обнаружил потерю русского оригинала. Не являясь тем, кому могла бы помешать сложная задача, и, как всегда, практичный человек, он попросил меня перевести «Инструмент и символ» «назад» с английского на русский язык и добиться того, чтобы он звучал как оригинальный текст. Со смешанным чувством благоговейного трепета и изумления я сделал это, и наша доброкачественная подделка сошла за настоящую вещь. Сегодня она украшает начальный том коллекции собраний сочинений Выготского, без объяснения того, что в действительности произошло.
«Историко-культурный» подход к психологии, разработанный Выготским и Лурия, все более и более подвергался суровой критике, так же как и их относящиеся к разным культурам полевые исследования в Центральной Азии. Последней каплей стало событие, которое произошло, когда Лурия поехал туда, что теперь является Узбекистаном, для того, чтобы проводить эксперименты среди членов местных племен.
Результаты исследований были восхитительными. Оптические иллюзии, обычно обнаруживаемые среди членов современного западного общества, не могли быть смоделированы среди узбекских соплеменников. Это наводило на мысль о том, что даже самые базисные аспекты восприятия были в некоторой степени под контролем окружающей среды и культуры. Лурия отправил излишнюю телеграмму Выготскому, оставшемуся в Москве, которая состояла из четырех фатальных слов: «У аборигенов нет иллюзий», за которыми следовал целый ряд восклицательных знаков. В духе времен телеграмма была перехвачена и подверглась цензуре. В обществе, построенном на иллюзиях, «не иметь иллюзий» могло быть легко истолковано как опасное политическое богохульство. Лурия неожиданно попал в беду, обвиненный властями, среди прочего, в том, что он «русский шовинист», сюрреалистичное лицемерное обвинение, принимая во внимание еврейское происхождение Лурия и негласный русский шовинизм, проводимый на практике самой империей Советов. В результате этого инцидента исследования, посвященные пересечению культур, были прекращены, и Лурия смог опубликовать свои данные, полученные в Узбекистане, только четыре десятилетия спустя, после временной политической оттепели в Советском Союзе в 1960-1970-х гг.
Тем временем Выготский и Лурия все больше и больше испытывали резкую критику со стороны властей, и призрак ареста и ссылки в исправительно-трудовой лагерь все больше и больше зловеще маячил вдали. Наступали 1930-е гг., ситуация ухудшилась. Для отдельных ученых угроза возможных последствий за политическое инакомыслие находилась в пределах от публичного порицания до убийства.
Судьба Выготского была драматичной и трогательной. Он умер в возрасте тридцати семи лет в 1934 г., и его идеи были запрещенными в Советском Союзе на протяжений десятилетий и были восстановлены только много лет спустя. По прошествии многих лет после его смерти его вдова сказала мне, что она была убеждена в том, что его ранняя смерть от туберкулеза была благом, потому что она спасла его от гораздо более трагического конца. Если бы он прожил на год или два больше, его жизнь, вероятно, жестоко закончилась бы в ГУЛАГе. Сегодня Выготский считается одним из самых плодовитых фигур в психологии и когнитивной науке двадцатого столетия.
С другой стороны, Александр Лурия прожил долгую жизнь и продолжал становиться одним из наиболее известных в мире нейропсихологов. Он смог с успехом передвигаться по политическому минному полю Советов и получил большое, мировое научное одобрение и признание еще при жизни. Он также стал моим наставником и моим другом.
Лурия, вероятно, никогда не стал бы нейропсихологом, если бы жил в более благоприятной окружающей среде. В начале своей карьеры мозг занимал относительно второстепенное место в его программе работ, и его первое исследование поражения мозга предназначалось для того, чтобы доказать положение, которое Лурия сам позже отвергнул как наивное и вводящее в заблуждение: о том, что навыки решения задач страдающих афазией пациентов, лишенных преимуществ языка, будут ухудшаться до уровня шимпанзе. Этого, конечно, не происходило.
Ранние интересы Лурия и его ранняя работа касались взаимосвязи между культурой и умом, того, как коллективное знание общества становится личным знанием индивида. Ранние исследования Лурия по своей природе были по большей части экспериментальными и относились к разным культурам, и он надеялся, что эта сфера станет родом его деятельности на протяжении всей его жизни. Но этого не должно было произойти. Так как ситуация в Советском Союзе изменилась в конце двадцатых и начале тридцатых годов, достаток первых лет революции отступил перед нескрываемой тиранией государства, и власти все больше и больше обращались к марксистской доктрине, чтобы контролировать любой аспект науки.
Среди прочего это привело к осуждению генетики и кибернетики как «буржуазных псевдонаук» и одновременно к поощрению невежественного неоламаркизма в биологии и сельском хозяйстве.
При такой обстановке карьера Лурия пошла по совершенно другому направлению. Именно тогда Лурия, будучи уже профессором психологии с докторской степенью Московского государственного университета, поступил в интернатуру медицинской школы и впоследствии сотрудничал с Институтом нейрохирургии Бурденко. Это. сотрудничество длилось почти сорок лет и дало Лурия основу для его новаторской деятельности в нейропсихологии. Я всегда полагал, что Лурия ушел в нейропсихологию потому, что она была менее идеологически наполненной, чем другие области психологии, и, соответственно, относительно защищенной от цензуры партии.
Вторая мировая война была большой трагедией для России, но также единственным моментом относительной славы Советов. Это было единственное время в истории советского режима длительностью в семьдесят три года, когда интересы государства и интересы народа не противоречили друг другу и когда они пересекались в коллективном усилии оказать сопротивление нашествию нацистов; это было единственное событие, которое увенчалось победой в противоположность целому ряду колоссальных трагических провалов, которые обрушились на страну до и после войны. Для Лурия война предоставила как цель, так и возможность, которые связали его с нейропсихологией на всю оставшуюся жизнь. На него была возложена ответственность за разработку нейрореабилитационных методов терапии раненых солдат. В этом качестве он оказался окруженным массой проникающих огнестрельных ранений, которые послужили основой для его систематических исследований связи мозга и ума. Эта исследовательская работа завершилась написанием двух книг, которые упрочили его репутацию как мирового выдающегося нейропсихолога: «Травматическая афазия» и «Высшие корковые функции».
Сегодня мы признательны ему за то, что его сложный жизненный путь привел его к нейропсихологии; без него нейропсихология не была бы тем, чем она является в наши дни, и очень вероятно, что просто не существовала бы. Лурия предвосхитил и фактически воплотил идею, в сущности до кого-либо другого, своего рода слияния психологии и науки о мозге, что мы наблюдаем на протяжении последних десятилетий под названием «когнитивная неврология». Во времена Лурия и даже поколение позже бесценное маленькое взаимодействие существовало между двумя дисциплинами. Даже так недавно, как в семидесятые и восьмидесятые годы, одно поколение спустя после того, как Лурия внес свой плодотворный вклад, в академической психологии господствовали люди, которые не только были несведущи в области мозга, но они гордились своим неведением. Существовала страстная одержимость совершенно ложным представлением, что тем или иным образом возможно изучать познание в ее изоляции философии Платона, предоставляя кому-либо другому волноваться по поводу того, как оно «осуществляется» в мозге.
Со своей стороны, нейробиологи смотрели на психологию с покровительственным пренебрежением и считали сложные формы поведения слишком неопределенными, чтобы заслуживать серьезного научного изучения. Согласно этой точке зрения, для того чтобы быть признанным как объект тщательного научного исследования, вам надо быть улиткой или меньшего размера. Я помню, как я использовал термин «когнитивная неврология», в то время один из последних неологизмов, в группе нейробиологов «мейнстрима» в середине 1980-х гг., и пренебрежительные взгляды, которые на меня бросали, означали, что они думают, что термин является оксюмороном для собственного пользования. Лурия опережал свое поколение способностью думать о мозге и познании с равной сложностью и своей способностью объединять оба понятия в одном изложении. В этом он был настоящим прорицателем. Его «Высшие корковые функции» стали, вероятно, первой монографией в когнитивной неврологии (хотя задолго до того, как был рожден сам термин), ознаменованием начала дисциплины[4].
Сегодня интеллектуальное наследие Выготского и Лурия распространяется повсюду, как на Западе, так и на Востоке. Это больше не только русская интеллектуальная традиция, а скорее универсальная традиция, расширенная и преобразованная в процессе. Россия больше не является самой плодородной землей для развития их интеллектуального наследия. Можно убедительно доказать, что сегодня самое инновационное продолжение традиций Выготского и Лурия происходит в Северной Америке и где-то в другом месте на Западе. В этом отношении эти традиции разделили судьбу другого великого русского вклада, актерской школы Станиславского, которая пустила прочные корни в Соединенных Штатах в форме «Метода» Ли Страсберга.
В более масштабной схеме вещей понятие ума, формируемого культурой, введенного Выготским и Лурия, приводит к очень важному заключению для нашего понимания биологического механизма ума: мозг имеет предопределенные механизмы для распознавания определенных видов образов, но не других. Это означает, что мозг должен иметь некоторую способность, в сущности огромную способность, чтобы сохранять информацию о различных фактах и правилах, природа которых заранее неизвестна, но приобретается посредством узнавания через личный опыт или устанавливается из культуры. Как это возможно?
Эволюция решила проблему посредством разумного использования принципа, что «чем меньше, тем больше». «Старые» субкортикальные структуры предварительно загружаются предопределенной информацией, представляющей собой «мудрость филума», и то же происходит с кортикальными областями, непосредственно участвующими в обработке сенсорного ввода данных: зрением, слухом, касанием. Двигательная область коры головного мозга также в значительной степени «предварительно замонтирована».
Но более сложные кортикальные области, так называемая ассоциативная зона коры головного мозга, имеют относительно мало предварительно замонтированных знаний. Вместо этого она обладает большой способностью обработки информации любого рода и может справляться неограниченным образом с любым мячом, летящим по дуге, который среда может бросить в организм. Кажущимся парадоксальным образом, чем более усовершенствованными являются некоторые кортикальные области и чем позднее они развивались в эволюции, тем менее «предварительно загруженными программным обеспечением» они являются. Вместо этого их мощность по обработке данных улучшается все больше и больше способностью образовывать собственное «программное обеспечение», как требуется их необходимостью выживания во все более и более сложном и непредсказуемом внешнем мире. Эта способность образовывать «программное обеспечение» в форме все более и более сложных аттракторов, в свою очередь, достигается посредством наделения этих новых мозговых областей неограниченной способностью справляться со сложностью любого рода. В отличие от врожденных, предварительно замонтированных процессоров, таких как угловые специфичные нейроны зрительной зоны коры головного мозга, способность распознавания образов этих самых усовершенствованных областей кортекса называется «возникающей», потому что она действительно возникает в мозге, являясь очень сложной, но также очень «восприимчивой».
Это приводит к заключению, которое является довольно глубоким: одна главная тема доминирует в эволюции мозга, постепенный переход от «предопределенной» к «неограниченно восприимчивой» структуре. В результате чего функциональная организация самой развитой гетеромодальной ассоциативной зоны коры головного мозга не имеет сходства с лоскутным одеялом, состоящим из маленьких областей, каждая из которых отвечает за собственную узкую функцию. Если пользоваться научным языком нейронауки, она не является модулярной. Она скорее является сильно взаимодействующей и распределенной. Гетеромодальная ассоциативная зона коры головного мозга развивается параллельно с непрекращающимися распределениями, называемыми градиентами, которые возникают спонтанно, как предписывается геометрией мозга и экономичностью нейронной сети, а не некоей предопределенной генетически или иным способом командой специфичного содержания. В ассоциативной зоне коры головного мозга функционально закрытые аспекты познания представлены в нейроанатомически закрытых кортикальных областях. Эта конгруэнтность между когнитивной метрикой и мозговой метрикой – это как раз то, что можно было бы предположить «возникающим свойством» в самоорганизующемся мозге.
Я называю этот возникающий принцип неокортикальной организации термином «градиентный принцип». В отличие от этого, достижение такой слаженности между когнитивной метрикой и мозговой метрикой посредством генетического программирования было бы эквивалентно огромным ненужным тратам генетической информации. К счастью, этот расточительный подход был отвергнут эволюцией. Вместо этого эволюция выделила в структуре мозга свободное место – tabula rasa (лат. «чистая доска»), которое питается изысканной невральной способностью к обработке сложных задач любого рода и наполняется любым содержанием.