В Бреславле был большой праздник. В город с ежегодным визитом прибыл кардинал-архиепископ Трирский — традиция эта шла из седой старины и давно уже превратилась в пустую формальность. По причинам столь же достойным, сколь и позабытым его высокопреосвященство отслужил мессу в честь св. Себастьяна во втором по величине бреславльском храме, а затем возглавил праздничную процессию по улицам города. Девяностолетний князь церкви ковылял впереди всю долгую дорогу от церкви Марии Магдалины до собора, поддерживаемый бледными, одетыми в черное семинаристами, — экзотическое красно-фиолетовое насекомое под конвоем усердных черных муравьев. За спиной у него реял бело-золотой стяг Агнца Божия с кровавым шрамом, вышитым алым шелком. Образ св. Себастьяна покачивался на платформе, которую несли кружевные стихари. По-детски упитанный белотелый святой был очень красиво пронзен стрелами, струйки крови проступали у него на боках как скульптурные ветви гнилого дерева. Сладострастно томные глаза и приоткрытый розовый рот. Sancte Sebastian, ora pro nobis[27]. Золотые маятники курильниц мерно покачивались в клубах благоуханного дыма. Босые ноги доминиканцев месили уличную грязь. Кардинал жестом умирающего простирал для благословения желтую руку, которую поддерживал под локоть молодой семинарист, бледный от ночных бдений и честолюбия. Песнопения, словно голубиная стая, прихотливо порхали над процессией, взлетали, и опускались, и уносились прочь с ветром. Gloria in excelsis Deo. Sancte Sebastian, ora pro nobis[28]. Зрители по сторонам дороги клонились под мягким напором благословения, как тростник под ветром. Звонили серебряные колокольцы. Священник в белом облачении нес на лиловой подушке золотую плеть. Смысл этого символа давным-давно забылся. Быть может, служил он одной-единственной цели — внушать зрителям смутную тревогу.
Многоцветная тысяченожка процессии медленно ползла от церкви Марии Магдалины к собору. Двое зрителей остановились возле одного из домов, погруженные в раздумья, которые наверняка были чрезвычайно подозрительны. Внешность обоих свидетельствовала о бродяжничестве и сомнительном образе жизни. Тот, что ростом пониже, был в тесном не по размеру черном сюртуке и черных коротких штанах, лоснящихся на коленях. Шерстяные чулки, заштопанные серыми нитками, и пыльные башмаки с латунными пряжками. Он то и дело облизывал нижнюю губу и чесал отвисший живот. Спутник его был высоченный парень в грубошерстной куртке и рубахе, расстегнутой на волосатой груди. Босые ноги его твердо попирали уличную грязь. Добропорядочные бреславльские обыватели смотрели на них с недоверием и спешили по домам, спрятать под замок свое серебро.
— Длинный Ганс!
— Да.
— Знаешь что?
— Не-а.
— В католицизме определенно что-то есть.
— Вы так думаете?
— Само собой. Интересно, будь я католическим священником, дела мои шли бы так же плохо?
— Небось девчушки-то и в папистских приходах есть? Аккурат как в Фельзенхайне.
— С виду они такие сильные, уверенные в своей миссии. «Ты — Петр…» Может, и я был бы сильным и уверенным, будь я одним из них, как по-твоему? Уверенным в своей миссии. Там наверняка в два счета можно стать святым или большим князем церкви, как по-твоему?
— Не-а.
— Нет? Наверно, ты прав. Леопарду своих пятен не стереть… Да-а. Суперинтендент, поди, сидит сейчас у окошка и слюной брызжет от злости, что паписты этак растопырились. Да-а, суперинтендент. Видел бы он меня в теперешнем жалком состоянии.
Герман вздохнул и ударил себя в грудь, звук вышел глухой, точно от худого барабана. Длинный Ганс покорно склонил голову и печально сморщился. Но ожидаемого жалобного стона не последовало.
— Длинный Ганс.
— Да, пастор.
— Есть хочешь?
— Совсем живот подвело. Ведь уж два дня только колоски жуем. Как вздохну, из глотки мякина летит, ровно с гумна по осени, в пору молотьбы.
— Ганс…
— Тута я.
— Готовься к худшему.
— Да, пастор.
— С деньгами у нас совсем скверно.
— Спаси Господь. Вот так и бывает, когда кичатся щедростью и корчат из себя благородного.
Герман пошарил в кармане, извлек томик Плутарха в двенадцатую долю листа, сломанный карманный пистолет, ладанку на тоненькой серебряной цепочке и мрачно уставился на свое имущество.
— Ганс.
— Да, пастор.
— Виды на будущее у нас невеселые. И выбор невелик, есть только три способа. Во-первых, можно стать благородными разбойниками где-нибудь на бреславльских дорогах. Отнимать у богачей и раздавать беднякам. Не так уж и глупо. Глядишь, еще след в истории оставим, а? Мы ведь вооружены.
— Нешто из него можно стрелять?
— Нельзя, что правда, то правда. Он, поди, не палил со времен Тридцатилетней войны. С другой стороны, на вид он страшный, ровно мортира. Ежели нахмурить брови и напустить на себя свирепость, можно до смерти народ перепугать.
— Людей-то вам неужто не жаль?
— Дурак ты несчастный. Ведь хорошая мысль. Жить вне закона. Поселиться этаким мрачным рыцарем-разбойником в старом замке и держать в страхе всю округу. Быть любимым женщинами и наводить ужас на мужчин. Что скажешь? Чем плохая мысль? Раз уж нам так скверно в рамках закона.
— Вы, пастор, небось в книжках это вычитали. Никак нельзя шастать по округе, тыкать в людей сломанным пистолетом и требовать, чтоб они отдавали свои денежки. Слыханное ли дело? Да и трусоваты вы, пастор.
— Вечно ты все удовольствие испортишь. Хотя в твоих словах безусловно что-то есть.
Они зашагали по улице, пустынной и унылой; под эркерами, которые нависали над мостовой, как кормовые надстройки линейных кораблей, царил полумрак. Тощий оборванный мальчишка копался в куче отбросов.
— Во-вторых, я могу стать проповедником и провозглашать учение святого Плутарха. Представляешь, как замечательно — пробудить Бреславль от безучастного оцепенения и взрастить поколение великих жен и мужей, что отринут ничтожество, которое нам навязывают силой, и поднимутся к высочайшему совершенству…
— Сожгут нас за ересь.
— Твоя правда. А господин суперинтендент самолично поднесет факел к поленнице да еще и посмеется. Но такой радости я ему не доставлю. Тогда остается одно. Заделаться знахарем и пользовать амулетом зубную боль. Ежели получится. Мои-то болести он никогда не излечивал.
Герман мрачно смотрел на ладанку. Оба, как по команде, остановились у трактира «Золотое яблоко», потому что ноздри им щекотал соблазнительный запах жаркого, которым тянуло из дверей. Длинный Ганс беспокойно повел носом.
— Вот бы отведать кусочек.
— Что верно, то верно. Как думаешь, нет ли у трактирщика надобности в сломанном пистолете? Или в Плутархе? Может, он большой любитель чтения и поклонник древних греков.
— А может, у него еще и зубы болят? Цепочка-то, надо быть, из чистого серебра?
— Вроде бы да. Единственное мое наследство от матушки. Ты не так глуп, как кажется с виду, Длинный Ганс. Цепочки, вероятно, хватит на суп с корочкой хлеба. Ведь, кроме распрекрасных улыбок, платить больше нечем.
— Спинами разве что.
— Великий муж должен уметь хоть чуточку рисковать. Вперед, с Богом!
Погребок был почти пуст. В углу дремали два красномундирных гренадера из городского гарнизона. Их шапки, будто сахарные головы, красовались на столе среди оловянных кружек. У стойки шептался с трактирщиком какой-то еврей в шляпе и желтом кафтане, с маслянисто-черными пейсами на висках. Шушукаясь с хозяином, еврей поблескивал бойкими глазами-перчинками — видно, история была смешная. Хозяин хрюкал, сдерживая смех, и с любопытством разглядывал новых посетителей. Герман, точно испанский гранд, развалился на колченогом стуле и учтиво постучал по столешнице.
— Сюда! Эй! Человек! Ты что же, остолоп, христианами пренебрегаешь?!
— Пастор, — прошептал Длинный Ганс, — какая муха вас укусила? Ведь вконец осрамимся!
— Ничего ты не понимаешь. Благородные господа ведут себя именно так, уразумел? Уж я-то знаю, бывал в обществе.
Трактирщик метнулся к ним с бутылками и стаканами. Круглый живот под фартуком подрагивал отголосками веселья. Он поклонился, обмахнул стол, расставил бутылки. Еврей спрятал руки в рукава кафтана и блестящими глазками наблюдал за этой сценой.
— Ваша милость, тысячу раз прошу о снисхождении. Лучшая моя мальвазия, если угодно. Курица уже на вертеле, мигом будет готова. Не желаете ли щуки? Пирога с птицей? Сию минуточку. Терпение, судари мои, терпение…
Герман локтем подтолкнул в бок Длинного Ганса.
— Ну, теперь что скажешь? Помогло!
— Не по душе мне это. Подозрительно как-то. Может, смоемся?
— Еще чего. Ты что, не слышишь, как пахнет курицей? Спасибо, добрый человек. Только вот один пустячок. Оплата…
— Ни слова, ваша милость! Ни слова. Все уже оплачено, притом щедро. Сию секунду подам пирог.
Хозяин устремился на кухню. Еврей наклонился к стойке, потягивая ликер. Один из гренадеров громко всхрапнул и, вздрогнув, проснулся. В погребке царил зеленоватый полумрак. Муха, жужжа, билась в оконное стекло.
— Пастор, может, все-таки уйдем, а? Что-то тут нечисто.
Герман медлил. Кто-то за нас заплатил. Кто? И почему? Странно. И где я раньше видел этого еврея? Темная история.
— Идемте, ради всего святого, пока не поздно. Пастор!
В этот миг вбежал хозяин, неся дымящийся, с пылу с жару, пирог. Корочка аппетитная, золотисто-румяная. Он проворно водрузил пирог на стол и подлил им вина.
— Кушайте на здоровье!
— Послушай, добрый человек, кое-что здесь меня слегка интригует. Кто таков, собственно, наш неведомый благодетель, оплативший сей княжеский пир?
Хозяин побагровел, давясь от смеха. Веселье сотрясало его жирное брюхо. Он закрыл лицо фартуком и утер потный лоснящийся лоб.
— Ох, ваша милость, помираю… Насмехаться изволите над простым человеком. Неужто вы, именно вы, не знаете вашего благодетеля…
И он разразился хохотом. Герман вонзил нож в горячий пирог и принялся рассеянно жевать нежно-розовую начинку. Забавно. Кто-то развлекается за наш счет. Но пирог и впрямь восхитительный. У генерала я такой вкуснотищи не едал. Восхитительно.
— Моего благодетеля… Да, пожалуй что и не знаю…
— Шутить изволите, ваша милость.
— Пастор, не ешьте! Вдруг отрава!
— Ты с ума сошел! Пирог на славу. И вино тоже. Нектар и амброзия.
— О, ваша милость, счастлив слышать. Сейчас же подам еще бутылочку. Курица будет готова сию минуту.
Длинный Ганс не устоял. Огромная лапища ухватила горбушку пирога, челюсти заработали. Хозяин метался туда-сюда. Трапеза разворачивалась у них перед глазами пестрым волшебным ковром. Пустые бутылки шеренгами выстраивались на полу. Гренадеры пробудились, выпрямились на стульях. С открытым ртом оба следили, как Длинный Ганс с бешеной скоростью уничтожает изобильную снедь. Герман со стоном расстегнул сюртук и уставился в пространство, по-жабьи выпучив глаза от цепенящей сытости. Длинный Ганс проглотил последний кусок вишневого пирога и, причмокивая, облизал перепачканные вареньем пальцы.
— Ганс!
— Да, пастор?
— Время чудес еще не миновало.
— Похоже на то.
— А ведь я иной раз сомневаюсь в благости Провидения, всемогуществе и справедливости. Высечь бы меня следовало.
— Ха! За этим дело не станет.
Герман поднял голову. Прямо перед ним стоял еврей, улыбаясь точно кот на солнцепеке. Веселье сверкало в его острых карих глазках. Гренадеры не спеша встали и подхватили шапки.
— Что за глупости! — вскричал Герман. — С какой стати ты мешаешь честным христианам обедать?
Еврей с насмешливым смирением отвесил земной поклон. Один из гренадеров подошел к двери и стал там с мушкетом наперевес. Господи, это еще что такое? Где хозяин? Исчез. Провалился сквозь землю.
— Что все это значит?
— Сейчас поймете.
Еврей вытащил из рукава какую-то бумагу.
— Счет, ваша милость. Пора платить. Черкните-ка ваше имя.
— Вздор! Счет оплачен.
— Само собой! Я и оплатил. Вашим вербовочным задатком. Вот чернила и перо. Ну! Подписывайте.
— Вербовочный задаток…
— Ну, черт побери, живей, не стоять же мне тут до вечера. Подписывайте!
Герман пробежал глазами бумагу.
— Вербовочный контракт?
— А что же еще? Фриц, болван, помоги-ка снять кафтан.
— Господи Иисусе… Фельдфебель…
Фельдфебель швырнул парик в угол и скинул кафтан. И все это время, моргая и злобно гримасничая, сверлил взглядом свои жертвы.
— Ха! Старые знакомцы! Верно я говорю? Никак вы удивлены, пастор, а? Подписывайте, черт побери, я спешу.
— Никогда!
— Ладно, тогда в тюрьму. Беглый пастор. Славно, славно. А счет оплачен вербовочным задатком. Хищение казенных средств. Штрафом не покрывается. Ну! Подписывайте.
— У меня освобождение…
— Уже нет. Раньше, может, и было, но теперь уже нет. На беглых священников охота разрешена. И на беглых слуг тоже. Верно я говорю? Нет у вас никакого освобождения. Подписывайте!
— Я отказываюсь.
— Ну-ка! Фриц! Гельмут! Возьмите молодчиков под стражу. В тюрьму. Обоих. Порка. Хлеб и вода.
— Может, все же договоримся полюбовно?
— Подписывайте.
— Неужели нет другой возможности?
— Возможностей две. Служить королю на поле чести. Или гнить в Шпандау, на хлебе и воде.
— Лучше уж Шпандау, — пробурчал себе под нос Длинный Ганс.
— Давайте. Не ерепеньтесь. Подписывайте.
— Мне надо подумать.
— Глупости. Подписывайте, и дело с концом.
Герман сдался, с глубоким облегчением, как во сне, когда, резко обернувшись, кидаешься в лапы чудовищного преследователя. Отвращение завладело им, и все теперь было безразлично. Уже наполовину скованный льдом отвращения, он неловко схватил перо и нацарапал на контракте свое имя. Потом обмяк на стуле, свесив мотающуюся голову чуть не до колен. Длинный Ганс укоризненно глядел на принципала, который в трудный час предал его. Фельдфебель дрожал от нетерпения, как такса возле барсучьей норы.
— И ты тоже! Ну! Подписывай!
— А без этого нельзя?
— Подписывай, — невнятно выдохнул Герман. — Бунт бессмыслен. Я знаю, так и должно было случиться.
— Я же не умею писать.
— Поставь крестик.
Длинный Ганс с трудом накарябал первые буквы своего имени. Фельдфебель выхватил у него бумагу и залюбовался бесценными подписями, глаза его злорадно сверкали.
— Ну вот! В конце концов я вас зацапал! Остолопы! Вы зачислены в доблестную армию Его величества. И коли выживете после первой недели, я уйду в отставку, по старческой немощи. Вербовочный аванс вы уже прокутили. Ну! Становись! Смирно!
Новые рекруты нехотя поплелись в казарму, под эскортом своих тюремщиков и собратьев по оружию. Длинный Ганс поддерживал принципала, который едва на ногах стоял от скоротечной слабости. Фельдфебель кружил вокруг маленького кортежа, весело тявкая, — словно шустрая черная такса. Время от времени, давая выход своей радости, он охаживал новых рекрутов хлыстом. А издалека доносилось пение чистых мальчишеских дискантов. Процессия возвращалась из собора. Колокола церкви Марии Магдалины гулко звенели отчаянными, жалобными голосами.