IV. Попутчик

Я, конечно, не дока в точных науках, но помнится, в физике есть закон, гласящий, что емкость не может быть меньше своего содержимого. Так вот, домишко матушки Ханны являет собою исключение из этого закона. Он вмещает Длинного Ганса, а это, по сути, невозможно.

Домишко ветхий, сущая развалюха. Гнилая соломенная крыша да облупленные стены жмутся к треснувшей печной трубе как пьяница к майскому шесту. Из трубы густо валит жирный черный дым.

Кое-кто уверяет, что Длинный Ганс спит, стоя в дымоходе, а чуб его торчит наружу, как аистиное гнездо. Это гнусная ложь. На самом деле он высовывает ноги в окошко на торцевой стене. Ранние прохожие могут увидеть в окне его чулки, огромные, чуть не с годовалого ягненка, смотря по погоде темные от росы или белые от инея. Когда солнце выглядывает из лесу, хибарка сотрясается от утреннего чиха Длинного Ганса, чулки трутся друг о друга и осторожно втягиваются внутрь. А прохожие шагают дальше, недоверчивые и возбужденные. Порой и собственным глазам трудно поверить.

Герман постучал и, пригнувшись, вошел в дверь. Облако пара ударило навстречу, очки запотели. В потемках метались неясные фигуры, словно неправедные души по ту сторону дымных вод Ахерона{21}. Герман протер очки платком и, прищурясь, всмотрелся в туман.

— Закройте дверь. Иоганнеса просквозит.

Ханна купала сына. Длинный Ганс восседал в громадной лохани, розовый, отмытый, исходящий паром. В лохани ему было тесно, он неловко, мучительно скрючился и тревожно выглядывал из-за своих узловатых колен — так старый баран выглядывает из-за реек забора. Лицо лошадиное, длинное, угловатое, в шишках и впадинах, как старая, позеленевшая от времени постельная грелка. Скулы по-монгольски высокие, точно каменные карнизы; глаза сидят глубоко. Это лицо внушало бы страх — если бы не рот. Мягкий, влажный, слегка бесформенный, странно неуместный на грубом, угловатом лице, рот его мог сложиться в мягкую просительную улыбку, от которой женщины заливались румянцем, и теребили фартук, и ужасно нервничали. Самая суровая женская добродетель лишь с трудом могла противостоять такому огромному скоплению мужского начала.

Длинный Ганс безропотно терпел немилосердные тычки матушки Ханны, только жмурился. Здоровенный кадык медленно перекатывался под щетинистой кожей. Руки, громадные, как сажальные лопаты, покоились на твердокаменных узловатых коленях. Ханна взяла из подойника зеленый обмылок, намылила щетку. Герман медлил на пороге, завороженный этой картиной. Вид обнаженной мужественности Длинного Ганса и вправду мог парализовать кого угодно.

— Я что сказала-то? Закройте дверь. Иоганнеса просквозит.

Ханна не жаловала младшего пастора. Она почитала церковь и клир и благоговейно склонялась перед вальдштайнским пробстом и перед всеми духовными особами, каких сподобилась повстречать. Не колеблясь, она могла прирезать половину своих кур и твердой рукой забить последнего ягненка, лишь бы уплатить церкви достойную десятину, и по примеру патриарха Авраама ничтоже сумняся положила бы на алтарь всего Длинного Ганса, вздумай пробст предъявить претензии на его тощую бренную плоть. Ханна не больно много знала о том Боге, от имени коего действовал пробст. Равнодушно и непонимающе смотрела она на громадное вписанное в треугольник око над церковным алтарем. За ворожбой она при необходимости шла к ведуну, который жил в лесу. Но священники — люди особенные. Черные сюртуки и белые брыжи повергали ее в дрожь, она трепетала, как Моисей перед горящим терновым кустом, а открытый требник в белой руке, опирающейся на округлое брюшко, обтянутое пасторским сюртуком, о-о, это было нечто грандиозное, сокрушительное, от этого на глаза матушки Ханны набегали слезы, тощие колени склонялись к земле, а скупая жесткая рука невольно разжималась и готова была отдать последнюю лепту вдовицы. Но Германа она на дух не терпела.

— Нечего торчать на пороге. Знаете ведь, что Иоганнес слаб здоровьем.

Священников Ханна боялась и любила много больше, чем боялась и любила Творца, но Германа на дух не терпела. Чутье подсказывало ей, что с прыщавым младшим пастором что-то не так. Трусоватый, нерешительный, вроде и не настоящий священник. Не было в нем яростного и страшного пастырского гнева, который заставлял Ханну съеживаться на церковной скамье, перепуганную и блаженно дрожащую, словно курица под петухом. Она яростно терла скулящего сына, будто вознамерилась стереть ему кожу до костей. При виде Германа у нее всегда портилось настроение. Хотелось рычать, и всех тиранить, и отхлестать Длинного Ганса мочалкой, и вышвырнуть кошку на улицу.

Герман сел под окном на выдвижную кровать. Ханна крепко ухватила сына за чуб и беспощадно окунула в лохань. Длинный Ганс хлебнул воды и зафыркал, как тонущий вол. Ханна стряхнула с пальцев воду, на лице у нее было написано мрачное удовлетворение.

— Вот так. Вылезай.

Дылда Ганс с трудом, метр за метром, вытащил из воды свое розовое, распаренное тело. Покорно стал на коленки возле лохани, нагнул голову, чтобы не упереться в потолочные балки, и Ханна насухо вытерла его громадным, как парус, полотнищем из нескольких сметанных вместе кусков дерюги.

Герман таращился на приятеля, разинув рот и выкатив глаза. Бог ты мой! Чудны дела Твои, Господи. И Длинный Ганс вышел не иначе как прямиком из Твоей созидающей длани, аккурат когда Ты творил горные вершины и водопады. Ведь представить себе невозможно, чтобы на свет его родила эта маленькая сухонькая женщина. Все увеличено в одном огромном масштабе. С дрожью зависти и испуга Герман рассматривал наиболее мужественные части этой исполинской мужской фигуры.

— Ну вот и ладно. Теперь сядь-ка на кровать, чтоб не мешаться под ногами.

Длинный Ганс послушно исполнил приказ. Сложился в кровати, точно живое мотовило, закутал костлявые плечи лоскутным одеялом. Ханна, досадливо ворча, сновала по комнате. Морщинистая, худая, темная, как печной совок, смиренная, в мышино-серой одежде — прямо-таки генеральский идеал. Единственной уступкой суетности, какую она себе позволяла, был белый вдовий платок.

— И вы, пастор, дали себе труд прийти сюда? Честь нам оказали. Дозвольте узнать, как обстоит с пробстом.

— Примерно так же, как раньше.

— Спаси Господи и помилуй! Жалость-то какая.

В голосе Ханны сквозило безразличие. После удара пробст изрядно пал в ее глазах. Ханна более не почитала его. А Герман ему не замена. У Германа нет той решимости, жулик он, Ханна нутром чуяла, смутно и все же уверенно, как опытный трактирщик нутром чует, что новый посетитель не заплатит по счету.

— А сильно пробст переменился? — полюбопытствовал Длинный Ганс.

— Как он может перемениться? Бог свидетель, он ведь давно уже мертв, помер, еще когда вставал и отправлял службу. Теперь вот лежит в постели, мертвехонек. А скоро будет мертвый лежать в гробу. Какие тут перемены!

— Да, понятное дело. А ведь ражий был мужчина. Думалось, хворь отпустит и ему полегчает. Но видать, Бог не судил.

— Нечего приставать к пастору с глупостями, — прицыкнула от плиты Ханна. — Пастор небось по делу пришел, недосуг ему слушать твою болтовню.

Толстый намек пробудил Германа от мечтаний.

— Что правда, то правда. Я по делу. Длинному Гансу велено явиться во дворец, и мне тоже. Там сызнова ужин, помоги Господь нам обоим.

— Благодарствуйте, но это мы знаем. Напрасно вы себя утруждали.

— Вам уже сообщили?

— Адольф заезжал утром. А то зачем бы я стала купать этого остолопа, как вы думаете?

— Ну да, ну да. Бедняга Ганс. Содом и Гоморра. Неужто опять, горемыка ты этакий?

Длинный Ганс поник головой. Ханна круто повернулась и из-под вдовьего платка злобно уставилась на гостя. Руки она скрестила на груди.

— Горемыка?! Чем же это он горемыка? Нешто не почетно делить с генералом постель? Я вас спрашиваю!

— Но, матушка Ханна, милая, ведь то, что творит генерал, как-никак страшный и противоестественный порок.

— Не моего это ума дело. Только генерал худого делать не может.

— Конечно, генерал худого делать не может, и все-таки мне кажется… Если б итальянскому пороку предавался кто другой, я, пожалуй, и имел бы кое-что возразить. Видит Бог. Проблема сложная.

— Мне это не нравится, — пробурчал Длинный Ганс где-то под потолком.

— Побойся Бога, сынок, что ты говоришь-то?

— Ежели бы хоть маленько нравилось! Не-a, я решил удрать. Нельзя терпеть такое. Что вы на это скажете, пастор?

— Не знаю. Власти предержащие очень ко многому нас принуждают. Если бунтовать всякий раз, как попадаешь в тиски, порядку не будет. Не знаю. Однако ж, коли он норовит тебя вовсе переиначить, коли использует тебя как женщину, ясное дело, такое стерпеть трудно. Тем более что тебе оно не по нраву… Да, это тяжкий порок.

— Генерал худого делать не может! — завопила Ханна. — Не сбивай парня с панталыку! Ступай к генеральскому одру в смирении да еще и с благодарностью, оболтус ты паршивый! Господи Иисусе, что ж это за чудовище я родила на свет…

Ханна злобно воззрилась на них обоих. Германа она ненавидела за то, что он не настоящий священник, а Длинного Ганса — за то, что он не настоящий сын. Да и длинный, как майский шест. Нипочем в толпе не затеряешься, тихонько, скромно, не дойдешь спокойно до церкви — все только и знай глазеют да тычут пальцем. А вдобавок непомерно упрям и своенравен.

— Я не хочу, — повторил Длинный Ганс. — По-моему, нельзя тут покоряться и терпеть.

— Господи помилуй, да что ты такое говоришь, негодный упрямец!

Герман вмешался, чтобы предотвратить назревающий скандал.

— Матушка Ханна, ради Бога успокойтесь. Вы совершенно правильно и справедливо внушаете Иоганнесу покорство и смирение. Начальник не напрасно носит меч и тэ дэ. Но разве писаные и неписаные законы не превыше начальника? Отдавай кесарево кесарю, сказано в Библии, и… Ну да. Гм.

Германов проповеднический глас упал до невнятного бормотания. Младшего пастора увлек любопытный богословский вопрос. Отдавай кесарево кесарю. Гм. В самом деле, а приложима ли к этому случаю притча о подати? То, что генерал требует от Длинного Ганса, — сопоставимо ли оно с… Гм. Интересно. Надо бы спросить у господина суперинтендента. Или написать диссертацию. Доктор богословия… Звучит недурно.

— Не нравится мне это. Не хочу.

— Совсем сдурел парень. Накличешь беду на нас обоих.

Герман опять оживился.

— Терпение, матушка Ханна. Вы не вполне справедливы к Иоганнесу. В Писании сказано: почитай отца твоего и мать твою, оно конечно, но это-то разве способ почитать мать? В Генераловой постели?

— Больно мудрёно. Вот когда я была молодая, генерал в милости своей обратил на меня взор и изволил мною владеть. Мне что же, надо было привередничать, недовольство показывать? Как бы не так! Я приняла мой крест и изо всех сил старалась быть пригожей да ласковой. Привередничать! Покорнейше благодарю! Может, он нам не начальник?

— Но ведь это не одно и то же! Вы — женщина, а Длинный Ганс — мужчина, и какой — второго такого днем с огнем не сыщешь. Неужто вы не видите разницы, матушка Ханна?

— Нет, не вижу. Ежели генерал его требует?

— Ну, представьте себе, коли я начну строить куры Иоганнесу!

— Только попробуйте! Тьфу! Ишь, мерзость какую удумал!

— Вот видите!

— С генералом, однако, совсем другое дело.

— Это почему?

— Я не хочу, — пророкотало под потолком.

— Вконец спятил, ей-Богу. Недели не пройдет, как в колодках окажемся.

— О нет. Вы, пастор, небось сплетничать не станете?

— Молчу как рыба.

— Вот-вот, очень на вас похоже. Настоящий священник не станет подзуживать мальчишку против законного начальника. А ты, Ганс, молчи и подчиняйся. Опасно этак-то языком молоть.

— Господи сил, эк куда хватили! Согласен, генерал обладает большинством атрибутов Божиих, он всемилостив, всемогущ и всеведущ, но ведь не вездесущ? Кто может нас услышать?

— Никогда неведомо. Вдруг кто стоит в сенях да подслушивает, аккурат сейчас.

Герман запрокинул голову, чтобы снисходительно посмеяться над преувеличенными тревогами матушки Ханны. Но смех застрял у него в горле. Длинный Ганс вздрогнул и стукнулся головой в потолок. Матушка Ханна побелела, как ее вдовий платок, и с мольбой воздела руки.

В дверь постучали. Коротко и решительно.

— Господи Иисусе!

Все трое испуганно переглянулись. В наступившей тишине слышно было, как обветшалый домишко, вздыхая, оседает от старости. Матушка Ханна ломала руки. Глаза ее горели одержимостью. Коварный стук повторился.

— Господи Иисусе! Это они. От генерала.

— Тсс, — шикнул Длинный Ганс. — Прикинемся, будто нас нету дома.

Ханна жестом отчаяния воздела руки и нетвердым шагом двинулась вперед, будто желая принять в свои объятия возлюбленного.

— Нет-нет. Господи Иисусе. Все без толку. Они за нами пришли. Непременно в колодки засадят. Выпорют. Господи Иисусе. Розгами по голому телу, на старости лет. Видишь, что ты натворил!

— Тише!

— Без толку это! — истошно завопила Ханна. — Порка! Розгами по голому телу! Доволен теперь? Довел мать до беды?!

Новый стук — точно короткая барабанная дробь.

— Не отворяй!

— Ты спятил?! Чтоб я да не отворила законному начальнику? Да-да! Входите! Входите и расправьтесь со мной — чем раньше, тем лучше! — Ханна бросилась к двери, распахнула ее, а сама дрожащей кучкой тряпья рухнула на пороге и покорно запричитала: — Пощады! Пощады, ваша милость, пожалейте глупую старуху! Накажите нас, побейте, выпорите розгами и скорпионьими жалами, только не губите! Ради Бога!

Побирушка в дверях по-сорочьи склонила голову набок. Маленькие любопытные глаза-перчинки бойко зыркали из-под платка. Бабенка словно бы едва сдерживала смех. Ханна корчилась на пороге, целовала побирушке башмаки, мусолила подол юбки.

— Пощады! Пощады! Милостивец наш… Бей, пори, карай, бичуй, жги… Только жизнь не отбирай… Господи Иисусе…

Ханна вращала глазами, точно стельная корова. Сухонькое старушечье тело дергалось в ужасных конвульсиях. В углах рта сбитыми сливками белела пена.

— Мамаша! Встань сейчас же! Ведь это всего-навсего побирушка. Зачем унижаться-то без надобности?

— О-о-о! Бичуй, карай, бей…

— Пастор, сделайте милость, приведите в чувство мою старуху мать, я-то не могу — ежели встану, дом развалится.

— Господи, да что с нею такое?

— Вы не рассуждайте, а тряхните ее как следует. Мама! Неужто не видишь — побирушка это!

Побирушка опять склонила голову набок, глядя на матушку Ханну, как петух на извивающегося дождевого червяка. Потом она тронула эту кучку тряпья мыском башмака — Ханна, икая, перевела дух и задергалась с новыми силами. Бойкие побирушкины глазки с любопытством заморгали.

— Забавно. А? От истовой веры? Или от падучей? Ну, отвечай!

Герман наконец ухватился за кучку тряпья, которая была Ханной, и тряс ее до тех пор, пока она не перестала корчиться. Мутный взгляд мало-помалу прояснился. Она тупо уставилась на Германа. И лицо ее исказила гримаса глубокого отвращения.

— Тьфу, поганец! На меня, на старуху руку поднял.

— Матушка Ханна, милая, зачем же вам валяться на полу и ползать на животе как дурочка?

— А это не от генерала?

— Нет. Всего-навсего побирушка.

— Да? Жалко.

Ханна поднялась на ноги, отряхнула юбку, поправила белый платок, как прежде свирепая и внушающая почтение. Потом зевнула и слегка потерла глаза.

— Ну что ж. Делать нечего — заходите, коли пришли.

Побирушка разом вышла из задумчивости, оживилась и затараторила подобострастно:

— Господи, добрый, сладчайший, слишком уж доброе да христианское приглашение, слишком вы добры к старухе побирушке.

— Молчите да не принимайте все на свой счет. И по деревне языком не мелите про это. Слышали? Здоровьишко у меня не шибко крепкое, вот в чем дело. Накатывает временами ни с того ни с сего.

— Боже сохрани, добрая женщина. Боже сохрани. Только хорошо бы что-нибудь в котомочку положить…

— Погляжу, что найдется в кладовке.

Побирушка вошла в комнату, с котомкой в руке, сделала книксен и довольно неуклюже поклонилась. Крепкая бабенка, мужиковатая, с виду не особенно исхудалая. Из складок надвинутого на лицо платка торчал чуткий, подрагивающий нос.

— Издалёка идете?

Побирушка подскочила как ужаленная и вскинула голову, потому что именно оттуда, сверху, на нее лавиной обрушился громовой бас Длинного Ганса. На мгновение она замерла, как охотничий пес, и вдруг задрожала всем телом. Котомка упала на пол. Побирушка нервно потерла сильные загорелые руки.

— Господи Иисусе. О-ох. Стало быть, это правда.

Герман вздохнул. Неужто и с побирушкой сейчас припадок случится? Весь мир нынче как подменили.

— Господи Иисусе. Алой. Птица Феникс. Оказывается, все чистая правда. Самое малое — семь футов, а? Нет, длиннее, куда длиннее.

Дрожащими руками побирушка ощупывала голое тело Длинного Ганса, опасливо оглаживала, пощипывала. Ганс, который ужасно боялся щекотки, фыркал и давился от смеха.

— Господи Иисусе, — бормотала побирушка, — теперь Ты отпустишь Твоего слугу с миром. В жизни я ничего подобного не видывал.

Ханна некоторое время смотрела на эти восторги хмурая, как грозовая туча. Потом подошла и уполовником огрела побирушку по голове.

— Стыда у тебя нет. Ишь, липнет к парню прямо на глазах у пастора.

— Ой, да что вы, ради Бога не обращайте на меня внимания, — смиренно пролепетал Герман.

— Прочь лапы от моего сына!

— Милая, хорошая, дай я только… Одну минуточку, а?

— Ну слыханное ли дело?! Ты что, кочерга этакая, похоть свою обуздать не можешь на старости лет? Ума решилась? По-твоему, Иоганнес ничего получше не найдет, чем старая побирушка?

Ханна вцепилась побирушке в кофту и рванула что было мочи, зацепив в спешке и платок. В лачуге наступила мертвая тишина. Под платком обнаружился пудреный армейский парик с жесткой косицей.

— Господи помилуй! — воскликнул Герман. — Никак фельдфебель!

— Ба! Это надо же! Пастор, вы ли? Старые знакомые, а? Славно, славно. А ты, бабка, не шуми. Я фельдфебель доблестной армии Его величества.

Ханна вмиг преобразилась, распустила лицо в деланно кроткой улыбке и осела в подобострастном реверансе. Пальцы судорожно свивали веревочкой фельдфебелев платок.

— Виновата, ваша милость, простите меня, неученую… Я вправду знать не знала. Покарайте меня, побейте…

— Ладно, ладно. Хватит болтать. Это ваш сын, а? Длинный который. Ну, отвечайте.

— С позволения вашей милости…

— Так-так. В жизни ничего подобного не видывал. Как тебя звать, парень? Отвечай.

— Иоганнес Турм.

— Славно. Славно. Ты зачислен в лейб-гвардию Его величества. Фланговым будешь. А может, и капралом. Нет, в жизни не видывал ничего подобного. Этакое сокровище.

— Я не хочу, ваша милость. Не гожусь я в солдаты, здоровье у меня чересчур слабое.

— Вздор! Вздор. Сколько ж в тебе росту? Без малого восемь футов, поди?

— Семь с ладонью. Но я в солдаты не хочу. Неужто не видите, какой я долговязый да тощий? Ведь сломаюсь пополам, как гнилая жердина, едва попробую шпицрутенов.

— Вздор. Пустяки! Королю нет дела до этого! Коли он найдет в оранжерее редкую орхидею, его, поди, вовсе не волнует, что через день-другой она завянет. Главное — она цвела. Верно я говорю?

— Боже, храни короля, — покорно пробормотал Длинный Ганс.

— Вот это дело!

— А нельзя его все ж таки отпустить? — умоляюще сказал Герман. — Ведь он правильно говорит. По слухам, великаны лейб-гвардейцы мрут как мухи по осени.

— Ха! А то я не знаю! Сам и мотаюсь по всей Пруссии, набираю рекрутов. Скоро в Германской империи вообще не сыщешь ни одного рослого мужика. А этот… Ого-го! Я даже мечтать не смел об этакой удаче. Король будет очень доволен. Наверняка даст мне офицерский патент. И дворянскую грамоту. Ты не рад, парень? А? Отвечай! И гордости не испытываешь?

— Храни вас Господь, ваша милость, — обреченно буркнул Длинный Ганс, утирая слезы лоскутным одеялом.

— Перестаньте! — крикнул Герман. — Ничего не выйдет! Вы не можете завербовать Ганса.

— Ха-ха! А вы шутник, пастор.

— Иоганнес от службы освобожден.

— Ха! Освобожден. Славно, славно. Вот это мне нравится. Смешно. Ха! Может, этот детина тоже вальдштайнский пастор, а? — Фельдфебель нервно хохотнул.

— Нет, но от военной службы он освобожден — как слуга генерала фон Притвица. Необходимая домашняя лейб-прислуга. Смотри Королевский указ о дворянских правах и свободах от шестнадцатого июня лета Господня тысяча семьсот шестьдесят девятого, параграф восьмой, пункт третий. Quo vide[15]. Чем вам и надлежит руководствоваться.

— Нет. Это неправда. Вы ведь просто шутите со старым служакой, а, пастор? Молодой шутник! Ха-ха! Вы ведь шутите?

Фельдфебель опасливо хохотнул и подолом юбки утер взмокший лоб. Но Герман был беспощаден.

— Отнюдь. Иоганнес — генеральский слуга. Спрячьте задаток в карман и отправляйтесь на ловлю в другие места. Эта дичь не про вас. Ступайте подобру-поздорову.

— Неужто правда? Старуха! Отвечай! И не дай тебе Бог соврать королевскому чиновнику!

Ханна тряслась как осиновый лист и бесперечь кланялась. Она опять готова была ползать на брюхе, хоть сейчас, хоть немного погодя. Разок прицыкни — и вот пожалуйста.

— Господи, спаси и сохрани… Только это правда. Не будь малый впрямь на службе у генерала…

— Генерал! Генерал… Это который командовал при Лейтене второй атакой? И шевалье де Ламот? Да? Славно, славно. Он наверняка сделает исключение. Отпустит парня от себя. Чтобы порадовать своего короля. Верно я говорю. Определенно отпустит.

— О нет. Думаете, Урия по своей воле пошлет Вирсавию в постель царя Давида{22}?

— Вон оно что. Черт. Может, потолковать с шевалье? Старый мой знакомец.

— А какой прок? В чем, в чем, а в амурах шевалье генералу не указчик.

— Ладно. Понял. Режьте меня без ножа. Топчите ногами старого служаку. Тридцать лет верой-правдой.

— Не раскисайте. Дело решенное.

Фельдфебель сел на край лохани и ударился в слезы.

— Ладно-ладно. Терзайте, терзайте старого солдата. Шесть крупных баталий и девять осад. Четыре почетных ранения. Кровавый понос и французская болезнь. Топчите меня, топчите. Режьте без ножа. Пора в отставку. Попрошайничать в Потсдаме на площади. Голод и подагра. Ладно-ладно.

Длинный Ганс от сочувствия рыдал взахлеб, утирая одеялом красные глаза. Зато Ханна опять осмелела. Фельдфебельские слезы смыли ее униженную покорность. Она терпеть не могла слезливых мужиков. И это королевский чиновник? Тьфу!

— Чего нюни-то распустили? Солдат вы или баба?

— Ладно-ладно.

Герман решил подбодрить вербовщика. Наклонился и снисходительно похлопал его по плечу.

— Courage, старина. Еще не все потеряно. Длинный Ганс не последний верзила в отечестве.

— Вы еще кого знаете? Да?

— В Фельзенхайне. Есть там настоящий богатырь, может, и не такой, как Иоганнес, но почти. Футов семь будет, ей-ей. Зовут его Эмиль Канненгисер.

Длинный Ганс вздрогнул, и Герман, чтобы утихомирить парня, положил руку ему на колено, похожее на здоровенный чурбак.

— Фельзенхайн. Канненгисер. Славно. Славно. Запомню.

— Только не делайте глупости, не расспрашивайте о нем в городке. А то удерет. Вы вот как сделайте. Каждый вечер около одиннадцати он украдкой пробирается в трактир «Красный гриф», повидать свою пассию, рыжую девчонку по имени Елена, пухленькая малютка, чертовски резвая… да… В общем, ошибиться невозможно. Высоченный мужик в темной одежде. Подкараульте его — и в мешок, без разговоров. Что бы ни кричал, вы не слушайте. Он врет как сивый мерин. Не обращайте внимания.

— Славно. Славно. Стало быть, он высокий, этот Канненгисер?

— Как майский шест.

— Славно. Славно. Еще Польша не погибла{23}. Прощайте, господин пастор. До свидания, мой мальчик. С Богом, мадам. Эгей! Олухи! Остолопы!

Довольный фельдфебель устремился вон, только юбки развевались вокруг щиколоток.

— Эгей! Остолопы! А ну, становись!

Две гренадерские шапки вынырнули из крыжовного куста возле хибарки.

— Ко мне! Вперед, в Фельзенхайн! Живо! Бегом марш!

И фельдфебель припустил со всех ног, солдаты — за ним. Старая побирушка, а за нею по пятам два статных молодца-гренадера — зрелище это вызвало в Вальдштайне большой переполох. Вечером происшествие обсуждали у водокачки, и все ругательски ругали безудержную, звериную солдатскую похоть, которую даже преклонный возраст не останавливает. А молодые девицы тревожно вздыхали. Старая карга…

— Хорошо ли этак начальство-то обманывать? — сердито бросила матушка Ханна.

— При чем тут обман? Росту в Канненгисере добрых шесть футов восемь дюймов, без башмаков.

— Возможно. Только ведь он пробст в Фельзенхайне. И освобожден от военной службы!

— Это, конечно, верно, однако ж… Будем надеяться, фельдфебель не станет разводить церемонии и выяснять у Канненгисера род занятий. Главное, чтоб Его величество получил изрядного гвардейца, верно? Королевская служба небось поважнее, чем должность старшего пастора в Фельзенхайне?

Аргумент веский, ничего не скажешь. Матушка Ханна почесала голову под вдовьим платком и с подозрением уставилась на Германа. В хибарке воцарилась задумчивая тишина.

Загрузка...