— Господи Иисусе!
Садовник уронил ножницы и испуганно всплеснул руками. Средь пышных древесных крон в аллее ему привиделась жуткая картина. Над зеленью, неторопливо и размеренно покачиваясь, двигалась огромная голова. Чары? Да нет. Садовник пристыженно хихикнул и нагнулся за ножницами.
— Всего-навсего Длинный Ганс… Никак невозможно привыкнуть. Коли не ждешь. Этакое зрелище.
В шестидесятые годы Притвиц съехал из серокаменного средневекового замка и поселился в очаровательном маленьком дворце нового стиля, белом и пухлом, как бисквитный торт. Но парк генерал трогать не велел. Он так и не свыкся с пышным хаосом английских парков, с печально замшелыми руинами и тонущими в зарослях гротами, где обитали поддельные отшельники, которые для развлечения гостей играли на арфе и выкрикивали бессвязные заклинания да пророчества. Генеральский парк рассекали математически прямолинейные гравийные дорожки, деревья, вытянувшись в струнку, не дыша, шеренгами стояли вдоль прямых как стрела аллей, а трава на лужайках сверкала чистотой, ровная, точно шкура породистой кобылы. Кусты подстрижены в форме геометрических фигур — цилиндров, шаров, кубов и пирамид. Одинокий дуб, погибший от такого обращения, сухо шелестел мертвой грязно-бурой листвой, броский, прямо-таки непристойный среди аккуратной зелени. Цветочные клумбы разбиты в виде геральдических фигур и эмблем — здесь и притвицевская шахматная доска, и гогенцоллернский орел, и грифы, и львы, и борзые псы, и дикари в набедренных повязках, с дубиной на плече. Садовник как раз подстригал и подравнивал терновый «обелиск». Вообще-то он трудился зря. Генерал теперь редко бывал в парке. Но прежде он тотчас впадал в неистовую ярость, заметив малейшее нарушение четкого узора, жирную зелень лебеды на клумбе, след грубого башмака на расчищенном гравии дорожки, дерзкую маргаритку на идеальном зеленом газоне, небрежный контур куста, бесстыдно уступившего естественной мощи природы. Ярость! И генеральские кулаки охаживали смиренно поникшую голову садовника. Ведь и во всем, что касается парка, генерал тоже был идеалистом. Впрочем, он и теперь иногда велел придвинуть кресло к окну, что над входной дверью, и устраивал смотр своим зеленым армиям. Садовник прекрасно об этом знал. Потому и сновал в парке, выискивая в зеленых войсках малейшие признаки бунта, чтобы сей же час беспощадно их истребить — ножницами, лопатой и отвесом.
Как белые шахматные фигуры на зеленых клетках высились в парке изваяния давних доблестных носителей имени Притвиц. Большей частью скульптуры увековечивали военные подвиги, и ваятелям было весьма непросто разнообразить эти мотивы. Ратные кони живописно вставали на дыбы, попирая копытами змей и скорпионов, маршальские жезлы простирались вперед в указующем жесте, чело полководцев величественно хмурилось в стратегических раздумьях; на цоколях же в гармоническом изобилии были изображены трофеи, пленные рабы корчились в могучем безумии, История заносила в свои анналы имя Притвиц, Слава наделяла лавровыми венками, а Молва трубила в трубу так, что едва не лопались щеки. Статуи отражали растущую власть и богатство генерала, ибо самые старые были из гипса, а те, что поновее, — из мрамора и бронзы. Вихревой танец белых и желто-бронзовых конечностей замер как по мановению палочки незримого дирижера.
— Вообще-то можно сказать, что это обман. — Герман в задумчивости стоял подле одной из конных статуй. В белых очертаниях всадника угадывался прообраз, человек явно весьма корпулентный, с лицом рассеянного сибарита. Переднюю сторону цоколя украшал греческий герой, повергающий эриманфского вепря, а боковые — северные варвары-пленники в позах бессильной ярости. Длинный Ганс, сцепив руки за спиной и склонив голову набок, благоговейно стал обок друга. По опыту он знал, что Герману необходима публика. Сам он не мог обнаружить ничего особенного ни в гипсовом всаднике, ни в его лошади, но Герман, как всякий искушенный проповедник, умел свить кокон путаной меланхолической философии и вокруг куда более тривиальных вещей, чем конная статуя.
— Как вы сказали? Что за обман? — послушно переспросил Ганс.
Воинственный всадник неподвижно, разиня рот таращил пустые глаза. Казалось, он изо всех сил тщится навострить слух, чтобы разобрать, о чем говорят внизу двое приятелей.
— Нет, надо же, каков обман! Ты разве не видишь, кто это?
— Да вроде как помесь першерона с восточнопрусской породой. В холке низкая. Бабки припухшие. Чудно маленько на вид.
— Я имею в виду всадника, дуралей!
— A-а. Поди, генералов родич?
— Брат его деда, Ахат фон Притвиц, который командовал прорывом при Фербеллине{24}. Крупная фигура в нашей истории, храбрый военачальник, окропивший свой меч кровью готов и вандалов, наш Эпаминонд при Левктрах{25}, правая рука Великого курфюрста.
— Выходит, настоящий герой? — Длинный Ганс всматривался во всадника с тем непременным интересом, с каким путешественники разглядывают совершенно заурядный травянистый холм, который якобы скрывает развалины древней Трои.
— Да нет же! Вот именно что не герой! — торжествующе вскричал Герман. — Этакий обман! Фербеллин — никакая не победа, а всего-навсего маленькая сумбурная стычка. Шведы не отступили, они просто заблудились спьяну, а Врангель{26}, когда протрезвел, счел за благо объяснить свою ошибку оборонительной тактикой. И странное дело: понимаешь, я точно знаю, что было именно так, а все равно, как последний дурак, с бьющимся сердцем читаю высокопарные военные реляции… И этот, на коне, по правде никакой не полководец. Он наверняка был наихудшим из генералов, что когда-либо посылали солдат на смерть. А этим сказано немало.
Длинный Ганс взъерошил свои космы.
— Чудно.
— Что ж тут чудного?
— Чтоб христианина этак звали. Эпами… Эпамо… Вроде так?
— Дуралей!
— Да, пастор.
— Плевать, как его зовут. Никакой он был не генерал, пойми ты.
— Ясно. А одежа у него все ж таки генеральская.
— В том-то и обман! Ахат фон Притвиц по-настоящему вовсе не был военным. Это родня заставила его набрать полк.
— Ахат? А мне послышалось, будто вы, пастор, сказали…
— Замечательный был человек! А ты что, не можешь помолчать, когда я говорю?
— Могу, конечно.
— На самом деле Ахат фон Притвиц был анатом, понимаешь? Он написал трактат о лигатурах, который медики ценят очень высоко. Переписывался с великим Гарвеем{27}. Покупал трупы нищих стариков и кромсал их вдоль и поперек…
— Тьфу! Гадость какая!
— Тебе не понять. Это наука, называется анатомия.
Длинный Ганс задумчиво ощупывал задние копыта коня.
— Еще не легче! Не дай Бог, и генерал возьмется за анатомию. Чего только господа не придумают! А кобыла все ж таки чудно выглядит. Притвицы-то вроде хороших лошадей держат, а?
— Ганс!
— Молчу как рыба!
— У Ахата фон Притвица был драгунский полк под началом подполковника. Расход бессмысленный, но неизбежный, необходимый для поддержания фамильной репутации. Сам Ахат поворотился к Марсу спиной и чтил Эскулапа. Но курфюрст затеял воевать со шведами, и Ахат хочешь не хочешь отправился на войну.
— А освобождение он не мог получить?
— Дело еще кое-как шло, пока не было форменных баталий. Подполковник муштровал полк, Ахат же следовал за армией в большой дорожной карете, которую набил книгами, инструментами и солдатскими трупами. На крыше кареты под брезентом лежал большой тюк, и в летнюю жару пахло от него весьма скверно. А однажды случилось нечто ужасное. Веревка на крыше лопнула, как раз когда мимо скакал курфюрст, — и на дорогу вывалились сто двадцать четыре правые руки.
— Господи помилуй! А левые куда девались?
— Не знаю.
— Зачем же рассказывать, коли не знаешь, что случилось?
— Нет, ты невозможный человек. Я рассказываю не для тебя, а для себя самого, чтобы уразуметь. Не могу просто думать, в сон кидает. Я думаю языком, ясно?
— A-а, ну да, ну да.
— Дуралей! Меня интересует Ахат, пойми ты наконец. И рассказывать про Ахата фон Притвица поучительно для меня самого.
— Значит, вы бы и стенке могли рассказывать?
— Правильно. Но ведь и тебе, наверно, не совсем уж неинтересно послушать мой рассказ?
— А то! Поневоле буду теперь целыми днями ломать себе голову, куда подевались эти руки. Вы, пастор, рассказываете, вроде как Эгон чинит башенные часы — остаются лишние винтики.
— Будешь ты слушать или нет?
— Да я с удовольствием, только разве у нас есть время сидеть тут и разглагольствовать? Генерал ждет.
— Плевать на генерала. На чем я остановился?
— На правых руках.
— Ну да. Так вот, курфюрст сильно осерчал на это происшествие. Призвал Ахата к себе, и тот приковылял в штабную палатку как был, в окровавленном фартуке и в очках на кончике носа. Притвиц! Вы офицер или фельдшер?! Ахат смекнул, что вопрос риторический, и потому благоразумно смолчал. Отныне вы сами примете командование своим полком! Вспомните наконец об имени, недостойным носителем коего вы являетесь! Слушаюсь, Ваше высочество. В тот же вечер армия подошла к Фербеллину. Намечалась баталия. Ахат был совершенно не в себе.
— Бедняга! А рук этих он, поди, больше не видал?
— Ночь перед сражением он провел без сна. Вообще-то он больше всего боялся сесть на коня. Но сбежать было никак невозможно. Когда войска построились в боевые порядки, он с помощью четверых драгунов взгромоздился на лошадь.
— Вот так так! А статуй сидит верхом как заправский гусар.
— То-то и оно! Я об этом и толкую!
— И как же с ним было?
— Шведские батареи открыли огонь. Ахат вздрогнул и уронил очки. Да и сам от испуга едва с лошади не свалился. А думал он только о том, как бы спастись из этой жути.
— Да уж, черт возьми! Могу себе представить! Не такой уж он и дурак, этот Эпаминонд.
— Ахат изо всех сил пришпорил лошадь и помчался прочь с поля битвы. Так он думал. На самом же деле лошадь поскакала прямиком к шведским позициям. А следом и весь полк.
— Господи Иисусе! И чем все кончилось?
— Лошадь сбросила его на палисад, где он и просидел до следующего дня. Нашел его денщик, когда ходил мародерствовать. Курфюрст был чрезвычайно доволен. И прямо на поле брани произвел Ахата в генералы. Его высочество без устали превозносил храбрость Притвица и боевой дух. Ахат пытался протестовать, но тщетно. Курфюрст лишь благосклонно улыбался по поводу этакой рыцарской скромности — дескать, как это типично для великого человека. Ахату отвели роль, волей-неволей он был теперь «Герой Фербеллина». Его подняли сразу на две ступеньки по служебной лестнице, и через три года он был верховным главнокомандующим прусскими войсками. Он загубил больше армий, чем в свое время фельдмаршал Галлас{28}. Отступал и терпел поражение, осаждал и терпел поражение, наступал и терпел поражение, а когда праздно стоял на зимних квартирах, армия вымирала от тифа. Однако ж слава его от этого не меркла. Герой Фербеллина всегда действовал правильно. Все глупости, какие он совершал, истолковывались как гениальные тактические ходы. Нелепые ретирады вошли в моду, и военное искусство в Европе мало-помалу чахло, ибо все генералы, едва очутившись на поле боя, мигом давали тыл и отступали — по необходимости или без оной. Да, Ахат фон Притвиц был великий человек. Умер он в возрасте семидесяти лет от заражения крови, оплакиваемый всею нацией. Его саркофаг установлен на самом почетном месте в потсдамской Гарнизонной церкви.
— Вот видите. Выходит, я правильно сказал. Он был настоящий герой.
— Дуралей, ты так ничего и не уразумел. Обман это, фарс, маскарад, пойми! Анатом, ряженный генералом. А самое нелепое — со временем Ахат тоже твердо уверовал, что он великий полководец.
— Почему бы и нет? Раз все считали его гением? Однако нельзя же нам торчать тут до бесконечности. Генерал с ума сходит от злости, когда ему приходится ждать.
— Ты не слышишь, что я говорю? Ахат не был великим героем!
— Да ну, всякий знает, этакие памятники ставят только великим людям. Гляньте, ну чисто орел! Вон какой свирепый на вид!
— Это совсем другой человек!
— Так вы, пастор, вроде об этом мужике рассказывали?
— Нет, в известном смысле о другом.
— Где же тогда этот другой? — Длинный Ганс приставил руку козырьком к глазам и оглядел парк.
— Тут его нет.
— Нет? А где он? И кто похоронен в Потсдаме?
— Идиот! Неохота мне больше с тобой спорить.
Длинный Ганс задумчиво отломал от статуи мраморную шпору и почесал ею свои космы.
— Вы, пастор, сами виноваты. Больно чудно рассказываете. Лишние винтики остаются.
— Н-да, возможно. Идем, пока генерал не послал за нами лакеев. Господи! Поздно-то как!