Цветущие деревья в саду обвиты белым кружевным покровом. Статуй почти не видно средь кипени цветения, они беспомощно простирают руки, словно утопающие, которые вот-вот навеки исчезнут в пенных валах прибоя. Все изваяния искусно отреставрированы. Кто не знает, тому и в голову не придет, что некогда они пали жертвой разъяренного великана. Майский день лучезарно-прекрасен, генерал при смерти, а жизнь так хороша. Погодите, говорят вальдштайнские старики, вскорости у нас будет новый господин, еще пострашнее нынешнего. Но стариков никто не слушает.
Эрмелинда сидит у окна, она очень отяжелела. Белая шея истончала, как будто голова стремится порвать оковы и оставить это отвратительное тело. Руки безвольно висят по сторонам кресла, белые, праздные, она словно умышленно держит их на расстоянии от нечистого тела. На коленях зеркальце, стеклом вниз.
На скамеечке у ее ног сидит Урсула, вяжет землисто-серый чулок. Эрмелинда взяла к себе Германову сожительницу, чтобы та пособляла ей в пору беременности. Сама она не желает иметь касательства к этому пухнущему телу, к его брожениям, капризам, выделениям и резким, мучительным метаморфозам. Неразговорчивая мужеподобная служанка обязана мыть и холить эту враждебную часть Эрмелиндина существа, как ухаживают за беспомощным ребенком, даже когда он вызывает неприязнь. Эрмелинда не может воспрепятствовать происходящему с нею. Какой толк от заносчивых протестов? Я не хочу! Ах, плоти нет дела до ее хотений… Бесстрастно и неотвратимо, точно отравный гриб, зреет плод в ее лоне.
Герман ходит по дворцу, обок него шевалье — держит под руку, дружелюбно, но крепко. Герман новыми глазами смотрит на богатства вокруг. Эти сокровища более не враждебны, они глядят на него с надеждой, как собрание сословий, ожидающее первой речи нового монарха. В рыцарской зале он останавливается и восторженно созерцает целую галерею фламандских гобеленов. На них изображены жизнь и деяния Алкида. Дивные шедевры, быть может чуть слишком грандиозные для стен рыцарской залы. Краски чуть побледнели, истаяли, как ароматы старинного ларца с пряностями; тканые картины достигли расцвета зрелости и мягкости.
— Красиво.
— Да, не правда ли? Подарок генералу от принцессы Софии Амелии.
— Но чего-то мне здесь недостает…
— Недостает? A-а, понимаю. Комплект неполон. Два последних гобелена утрачены. Однако же, ваша милость, мешкать более нельзя. Генерал вот-вот отдаст Богу душу.
Пальцы шевалье крепче стиснули руку, и Герман недовольно дернулся. Ну почему тайна его рождения может быть раскрыта лишь у смертного одра генерала?.. Все оборачивается одной из тех душераздирающих мелодраматических сцен, какие он научился презирать в безмятежные дни отшельнической жизни. Не отдавая себе в том отчета, он слегка упирался, но шевалье неумолимо влек его к цели. Длинный Ганс босиком крался следом, хмурый, задумчивый, сердитый.
Герман с ног до головы в новом платье. Цветистый кафтан, красный камзол, белые шелковые штаны, туфли с бриллиантовыми пряжками. Легкий и удобный костюм, ласково облекающий тело. И все же в глубине души ему чуточку недоставало знакомого прикосновения колючего рубища. А Длинный-то Ганс по-прежнему в лохмотьях. Но, ваша милость, это совершенно невозможно… Он же сущий дикарь, да и не подберешь ему ничего в дворцовых гардеробах. Нам правда надо спешить. Генерал на ладан дышит.
В такой ясный весенний день, право же, хочется жить и жить, ласковый воздух напоен благоуханием цветущих деревьев, но генеральская спальня воняет болезнью и тленом, ибо разбитый ударом старик лежит на смертном одре. Невзирая на свою истерически бесчувственную нервозность, Герман даже споткнулся на пороге, когда в нос ударил тошнотворный смрад рака, угнездившегося во чреве генерала. Косой луч солнца падал сквозь щелку в тяжелых фиолетовых шторах. Кровать с балдахином — точно ладья на возвышении в глубине комнаты. Столбики украшены точеными деревянными вазами. В кресле у изголовья дремал Дюбуа, разложив рядом на табурете плат со святыми дарами.
Шевалье не отпустил Германа. Беспощадно подвел его к постели и рывком раздернул полог. Умирающий зажмурился и прерывисто вздохнул. Лысая голова на грязновато-белых подушках — словно шершавая жемчужина в устричной плоти. Смертная бледность стерла с лица горячечные краски. Сабельные шрамы серыми роговыми гребнями проступали на облитой холодным потом слизисто-белой коже. «Здоровый» глаз таращился мертво и стеклянно, больной — моргал и слезился от напряжения. Левая половина лица безжизненно обвисла. Щека — точно вялое пустое вымя. Из угла рта сочилась слюна, в ноздре то надувался, то опадал глянцевитый пузырик. Плешивый лоб временами морщился, как у обиженного младенца.
Цепенея от отвращения и страха, Герман наклонился к умирающему. Руки чешутся натянуть одеяло старику на голову, избавиться от жуткого зрелища. Но шевалье по-прежнему крепко держит его за локоть.
— Говорите же, барон. Говорите с генералом.
— Вы полагаете, я должен… Но Боже мой… А он вправду способен меня понять?
— Разумеется. Вы же видите, с какой любовью он смотрит на вас.
— Господин генерал… Ваше превосходительство… Вы слышите меня?
Перекошенный рот дрогнул, умирающий шевельнул губами, что-то прохрипел. Герман испуганно отпрянул.
— Я не понимаю, что он говорит…
— Прислушайтесь…
Герман опять склонился к умирающему. С непостижимой быстротой унизанная перстнями рука выпросталась из-под одеяла и, словно влажная холодная тряпка, обвила Германову шею. Невероятная сила притянула его вниз, к лицу генерала — от густого смрада болезни перехватило дух. Совершенно без сил, он покорился хищной хватке старика. Хрипы шелестели в ушах, складывались во внятные слова.
— Сын мой… Любимый сын… Посмотри на своего отца…
— Ох! Это неправда! Помогите! Длинный Ганс, на помощь!
Но Длинный Ганс стоял у дверей, мрачный и безучастный к происходящему. Герман вывернулся из когтей больного. Усилие едва не убило генерала. Он лежал открыв рот, безжизненный, рука в перстнях на одеяле — как забытая кем-то вещица. Из красного полукружья под больным глазом капала охряная жидкость, мало-помалу застывая сталагмитами янтаря, живицы, цветного воска. Он что, умер? Нет. Пузырик в ноздре то надувался, то опадал. Германа передернуло от омерзения. В горле вскипала тошнота. Дрожащей рукой он вытащил кружевной платок, утер лоб.
— Ох… Не может быть…
Шевалье отвесил низкий поклон. Он был бледен от волнения, только черные брови ярко проступали на белом лице.
— Да, барон. Это правда. Вы слышали правду из уст вашего достопочтенного батюшки. Вы родной сын и законный наследник генерала фон Притвица.
Дюбуа приподнялся в кресле и склонил голову перед молодым господином. Облатка выпала из ковчежца, золотым солнышком покатилась по полу. Длинный Ганс так и стоял в дверях — темная громадная тень.
— Это неправда, — бормотал потрясенный Герман. — Не может это быть правдой. Неужто я отпрыск власти и деспотизма… нет, тогда бы Длинный Ганс с таким же успехом мог быть плодом благородных чресл императрицы Марии Терезии…
— Уверяю вас, это правда! — торжествующе воскликнул шевалье. — Это правда! Разве у вас на шее нет амулета?
Герман выудил из-под сорочки матерчатую ладанку и тупо уставился на нее.
— Да, есть. Это же единственная память о матери. Но я не вполне понимаю…
— Вот вам нож. Распорите ладанку!
Герман покорно распорол грубый шов. Внутри оказался какой-то твердый предмет, завернутый в выцветший лоскуток голубого шелка. Кольцо. Маленькое женское кольцо с зеленым камнем, на котором выгравированы два соединенных герба: шахматная доска Притвицев и орел Гогенцоллернов, а над ними баронская корона.
— Боже милостивый. А я-то думал, там свинцовый амулет от зубной боли.
Черной лапой шевалье выхватил у Германа кольцо и, жадно осмотрев, с торжествующим смехом протянул его Дюбуа.
— Смотрите! Что я говорил! Последнее доказательство! Это он!
— Да, — пролепетал толстяк аббат, кланяясь в кресле. — Это он.
Герман от волнения переминался с ноги на ногу и громко хрустел пальцами.
— Господи, неужто никто не в состоянии вразумительно объяснить… Кто же я такой на самом-то деле?
— На самом деле! — радостно воскликнул шевалье. — На самом деле! Странные речи! Странный вопрос! Сколь многие задавались им, а он по-прежнему звучит банально. Кто вы такой — на самом-то деле! Да, пусть скажет тот, кто может. Однако ж я знаю нечто куда более важное, я знаю ваше имя. Вас зовут… Ах, какой счастливый день! Вас зовут Фридрих Герман Богислаус фон Притвиц-Гогенцоллерн, наследный барон Вальдштайн, сын генерала, лежащего здесь in extremis[57], от его тайного союза с Ее высочеством принцессой Софией Амелией Прусской, блаженной памяти младшей сестрой нашего милостивого монарха, царство ей… небесное.
— Черт побери, — лепетал Герман, пораженный и совершенно одуревший от лавины знатных имен и титулов. Он покосился на дверь, в надежде лицезреть изумление Длинного Ганса, но великан стоял в тени, и лицо его было как черная глыба.
— Принцесса София Амелия, как известно, была одарена природой весьма скудно — колченогая, горбатая и дурного нрава. В шестнадцать лет она переболела оспой, осталась жива, но потеряла один глаз и стала рябая, как вулканический ландшафт. Однако под скорбной оболочкой билось нежное и страстное сердце. Она устремила свои взоры на полковника Притвица, в ту пору видного мужчину в расцвете лет. Принцесса, женщина волевая и высокой души, без колебаний уступила зову сердца и начала действовать. Однажды вечером она пригласила Притвица в свои покои во дворце. Представьте смятение полковника, когда он увидел там священника с требником, готового совершить обряд, и стыдливо зардевшуюся принцессу в миртовом венке. Чертовски щекотливая ситуация! Но возможно ли Притвицу противиться воле Гогенцоллернов? Скоро венчание шло полным ходом, принцесса торопила священника нетерпеливыми возгласами.
— Это правда, — пробормотал Дюбуа. — Я венчал их.
— Как только Дюбуа сказал «аминь» и они подписали брачный контракт…
— Он здесь, в шкатулке, — кивнул Дюбуа.
— …принцесса, трепеща от страстного нетерпения, быстро выпроводила гостей. Притвиц медлил в нерешительности. Он действовал скорее из верноподданнической лояльности, нежели по сердечной склонности, а наружность принцессы отнюдь не воспламеняла того, кто отдавал предпочтение прелестям собственного пола. Замирая от дурных предчувствий, смотрел он в лицо своей владычицы. Однако ж время чудес еще не миновало! Под покровом тьмы и в силу пылкой, истинно прусской преданности монаршему дому Притвиц сумел-таки возбудить в себе мужественную страсть, которая столь высоко ценится у слабого пола. Но, не смея уповать на повторение чуда, в дальнейшем полковник держался от супруги на почтительном расстоянии. Между тем Господь благословил высокое соитие плодом. Принцесса и радовалась этому благословению, и одновременно страшилась гнева своего венценосного брата, а потому выхлопотала разрешение навестить сестру, тогдашнюю королеву Швеции, и в стокгольмском дворце подарила жизнь сыну, какового осторожности ради объявили плодом любовной интрижки некой придворной дамы. Enfin, принцесса воротилась в Пруссию и до поры до времени поместила сына в семью бреславльского портного Тобиаса Андерца. Но она не успела ни принять меры касательно ребенка, ни известить супруга, ибо ей было суждено скоропостижно преставиться от четырехдневной лихорадки.
— Ах, сколько треволнений… Едва одарив меня матерью, вы тотчас ее и отняли…
— Терпение, барон. Укрепите ваше благородное сердце стоицизмом. Итак, неисповедимой волею Провидения принцесса была скоропостижно призвана на небеса, и Притвиц разом лишился и супруги, и сына. Целых тридцать лет — о удивительное родительское сердце! — он искал вас по всей Пруссии, а я в меру скромных моих способностей помогал ему. В конце концов следы привели нас в Фельзенхайн.
— О! Стало быть, вот почему я получил место в Вальдштайне?
— Exactement![58] Что ж, дело было отнюдь не ясное, доказательств не хватало, а ваша наружность и поступки внушали генералу весьма серьезные сомнения… Простите великодушно, барон, но вы ведь не станете отрицать…
— Довольно об этом. Прошлое осталось в прошлом, и я не намерен защищать того индивида, коим я был.
— Ах, барон, как же я рад это слышать! Зрелость суждений, новообретенная твердость характера…
— Ладно, ладно… Что же было дальше?..
— Розыски продолжались, но генерал пожелал, чтобы вы до поры до времени находились рядом. Возможно, вы помните ту роковую ночь, когда этак скоропалительно покинули нас…
— Гм. Да, черт побери.
— Генерал отрядил меня на поиски…
— Ха! Видит Бог, вы меня отыскали!
— Да. В гроте, в дворцовом парке Сан-Суси.
Герман с интересом взглянул на шевалье и сардонически усмехнулся. Шевалье с заговорщицкой миной отвесил поклон.
— А теперь, барон, вас ждут дела, тысячи дел. Болезнь вашего почтенного батюшки…
— Моего почтенного батюшки! Ха! Будто он не умер уже… давным-давно… Хотя не все ли равно. Ну что ж, начнем новую жизнь.
Герман фон Притвиц-Гогенцоллерн, сопровождаемый маленькой свитой новоиспеченных подданных, неторопливо вошел в рыцарскую залу. Дюбуа и шевалье, скромно потупив очи, искоса наблюдали за ним. Барон расхаживал взад-вперед по паркету. Глубоко под новой уверенностью, силой и могуществом таились смутное бессилие и тревога. Так дитя вечером в день своего рождения, вдоволь наигравшись и получив желанные подарки, чувствует в горле мягкий ком слез и отчаянно ищет повод расплакаться. Взгляд Германа скользнул по шеренге черно-золотых лакеев.
— Где Длинный Ганс?
Шевалье покачал головой и протестующе взмахнул черной лапой.
— Ваша милость, ну откуда бы мне знать? Забудьте о нем, прошу вас. Забудьте. Вас ждут большие и важные дела.
— Да, верно, и все же… Думаю, мне следует позаботиться о нем… Лакей! Доставь сюда Иоганнеса Турма, и поживее. Н-да. Не знаю, что со мной такое… Я ведь должен бы радоваться…
— Вы утомлены, барон. Столько волнений за один день.
— Пожалуй что так. Наверное, я просто устал. Хожу и думаю обо всех этих странствиях и заблуждениях… Как нелепо… Чудо, что я остался цел и невредим.
— Совершенно справедливо, барон. Чудо. Как с факиром, когда он ложится на раскаленные уголья и не обжигается. Видимо, натура приставила к нам ангелов-хранителей, благосклонных ларов и лемуров, что помогают нам, защищают от нас же самих…
— Ангелов-хранителей? Да, возможно. Я был дурным хозяином собственному телу и все же цел и невредим… Или нет?.. Ну как? Пришел Длинный Ганс? Так вот. Отныне здесь все будет по-другому. Я не намерен продолжать генералову тиранию…
— Разумеется, вы вправе властвовать Вальдштайном по собственному усмотрению, барон. Но заклинаю, говорите о вашем почтенном батюшке с большим пиететом…
— О батюшке? А, ну да, конечно.
Герман сел в кресло, спиной к гобеленам на стене. Скрестил руки на груди и зажмурился, стараясь подавить ползучую тревогу. Полнейший упадок сил, как после давней тяжелой болезни.
— Шевалье де Ламот!
— Да, ваша милость?
— Для начала мы снизим арендную плату. Пора покончить с этой дьявольской эксплуатацией, которую генерал… которая практиковалась здесь, в Вальдштайне.
Шевалье с поклоном, осторожно приблизился к своему новому господину. Лакеи недвижно стояли вдоль стен. Дюбуа уже спал в кресле.
— Снизить арендную плату? Само собой. Непременно. Как вам будет угодно, барон. Правда, есть одна небольшая загвоздка…
— Никаких возражений. Как я сказал, так и будет.
— Непременно.
Шевалье стоял подле хозяина, положив ему на плечо черную руку. Герман боролся с приступом отвращения и все глубже уходил в кресло.
— Непременно. Как прикажете, барон.
— Вот именно. Кстати, о какой загвоздке вы упомянули?
— О-о, ваше состояние, барон, отягощено большими расходами. Дворец отстроен заново, а работы оплачены лишь наполовину… К тому же нам в скором времени придется нанять скульптора…
— Что за глупости!
— По всем признакам еще до конца недели Господь приберет генерала к себе. И возможно ли, чтобы столь славный муж, как ваш батюшка, не имел памятника в парке…
— Памятника? Генерал? Никогда!
— Как вам угодно. Только это, безусловно, будет истолковано превратно, пойдут разговоры об отсутствии уважения, однако ж воля ваша.
— И другого выхода нет?
— Отчего же, есть, конечно. Во-первых, вы определенно преувеличиваете бедствия крестьян. Вспомните о нелепом расточительстве по праздникам, о пирушках, о вышитых воскресных нарядах… Разве же это свидетельствует о лютой нужде?
— Так что вы предлагаете?
— Ограничьте это бессмысленное мотовство! Конфискуйте излишки! Издайте указ об излишках! Ventre-saint-gris! Эти хамы не умеют ценить жизненные блага, здесь надобен человек высокородный, как вы, барон…
— Право, не знаю. В ваших устах это звучит весьма разумно…
— Ах, очень рад! Я был уверен, что зрелость вашего ума…
Двери распахнулись, и толпа потных лакеев втолкнула в залу Длинного Ганса. Он мрачно и решительно отбивался от своих зложелателей, упираясь босыми ногами в скользкий пол, точно бык, которого тащат на бойню. Шевалье в ожидании стал за креслом барона.
— Пустите меня! Я не хочу!
Герман выпрямился. Внезапно он почувствовал сильную досаду на этого упрямого малого, который столь неразумно супротивился его благорасположению. Проклятие! Мальчишка порой донельзя строптив.
— Подведите его ко мне. Так. Ну, Длинный Ганс, что это за дурацкие затеи?
Длинный Ганс склонил голову перед новым хозяином и упрямо уставился в пол. Он был в старых своих лохмотьях, заскорузлых от дорожной пыли и грязи.
— Нельзя покорствовать и терпеть.
— Какие глупости ты болтаешь! Покорствовать и терпеть? Я что же, по-твоему, угнетатель? На мою власть тебе жаловаться не придется. Для начала переедешь сюда и наденешь мою ливрею. Можешь стать первым камердинером. Как ты на это смотришь?
— Не хочу.
— Не хочешь? Вздор. Будешь жить в довольстве, вольготно, как никогда и нигде. И матушку Ханну возьмешь к себе. В конце концов она женщина рассудительная, здравомыслящая, тебе только на пользу, ежели она маленько тебя приструнит, при твоем-то нелепом упрямстве… Н-да…
Герман умолк, задумчиво всматриваясь в угловатое лицо великана. Скользнул взглядом по могучим ляжкам, по икрам и слегка порозовел. Сам того не замечая, приподнялся, сунул ладони под зад.
— Забавно. Никогда раньше об этом не думал. А ведь ты и впрямь красавчик…
Длинный Ганс рванулся — лакеи едва его удержали. Шевалье с деликатной усмешкой наклонился к хозяину.
— Всё в свою пору, ваша милость. Вас ждут дела.
— Да-да. Хорошо. Уведите его. Пусть наденет мою ливрею и ждет распоряжений.
— А теперь, ваша милость, к барышне Эрмелинде.
Эрмелинда все так же оцепенело сидела в кресле. Урсула у ее ног подняла голову, не переставая деловито орудовать спицами. Эрмелинда взглянула на своего господина устало и как будто бы с презрением. Потом опять отвернулась к окну. Руки ее, белые, праздные, лежали на подлокотниках. Герман смотрел в пол, чтобы не встретиться с нею глазами и не видеть угрожающе вздутого живота. Шевалье, словно мягко напоминая о чем-то, стиснул его локоть.
— Мадам, перед вами новый властитель Вальдштайна, ваш кузен и, надеюсь, будущий супруг, — выпалил Герман, будто читал затверженный наизусть текст. — Обстоятельства распорядились так, что наш союз не только возможен, но попросту неизбежен. Не отвергайте руку, которую я вам предлагаю, разделите со мною власть над Вальдштайном. Прежде наши чувства были несколько импульсивны, в них присутствовали неподобающая восторженность и амбициозность. Но впредь наш союз будет опираться на такие понятия, как здравый смысл, долг, реальность и воля. В моем уважении вы можете не сомневаться. Однако общение наше не будет выходить за пределы необходимого. А эту женщину… эту женщину вы незамедлительно от себя отошлете.
Эрмелинда не шевелилась. Урсула упорно вязала землисто-серый чулок. От обеих веяло безмолвным презрением. Выдержав надлежащую паузу и сочтя, что молчание — знак согласия и его предложения приняты, барон сдержанно поклонился.
— Целую руки. В ближайшее время Дюбуа совершит обряд венчания. Свидетелем будет шевалье де Ламот. А засим…
Герман фон Притвиц-Гогенцоллерн с глубоким облегчением выпрямился и удовлетворенно потер руки. Безотчетную утреннюю неловкость и отвращение как ветром сдунуло, он казался себе великим и всемогущим. Наверное, разговор с Эрмелиндой был последней препоной, которую надлежало превозмочь. Он наморщил лоб, огляделся по сторонам — черно-золотые ливреи затрепетали под взором властелина. Шевалье блестящими глазами наблюдал за ним.
— Отныне, шевалье, я хозяин в моем доме. И я желаю, чтобы камердинера Иоганнеса Турма немедля выкупали, дочиста отмыли и доставили ко мне в спальню. Понятно?
Шевалье скривился и спрятал руки.
— Ах, ваша милость, вы только и думаете что об этом паршивом остолопе. А ведь у вас во дворце счету нет великолепным образчикам мужской красы — поистине замечательное наследство после вашего батюшки…
— …во владение коим я непременно вступлю, когда придет время. Но теперь мне нужен Длинный Ганс, ясно?
— Ваша милость, заклинаю вас…
— Жить надоело?
— Нет-нет!
— Тогда молчи! Кто может стать поперек дороги мне, барону Притвицу? Лакей!
Перепуганный лакей ввалился в комнату — весь в синяках, черно-золотая ливрея в лохмотьях. Едва дыша, он в изнеможении прислонился к косяку. Взгляд безумный, словно ему привелось узреть разверзшуюся бездну, полную чудовищ.
— Ваша милость…
— Что такое? Где Длинный Ганс?
— Я в отчаянии, ваша милость… Мы сделали все, что могли, но он сильнее десятка жеребцов… Малый сбежал…
— Длинный Ганс сбежал?! Быть не может!
Барон сжал кулаки, бросился на лакея и начал бить по лицу, бил нещадно, с упоением чувствуя, как под ударами крошатся зубы. Несчастный рухнул на пороге, а барон неистово пинал его сапогом в лицо, в пах. Лакей дергался и скулил под напором господского гнева. Со стоном наслаждения барон Притвиц до дна осушил чашу ярости. Когда он наконец остановился, с пустыми глазами, задыхаясь от напряжения, то почувствовал, как рука шевалье тихонько поглаживает его по спине. Эрмелинда по-прежнему не шевелилась.
— Уймите ваш царственный гнев, барон. В теперешнем состоянии барышню надобно оберегать от подобных зрелищ. Полоумный великан сбежал, и слава Богу, скатертью дорога. Во дворце от него только и жди беспокойства и досады.
— Я не намерен терпеть бунт против моей особы. Проклятие! Мерзавец будет пойман, доставлен сюда и получит хороший урок, клянусь, я заставлю его поцеловать мою руку… О-о, какая черная неблагодарность!
— Успокойтесь же! Поверьте, его бегство только к лучшему, это опасный человек… в самом деле очень опасный.
Герман фон Притвиц-Гогенцоллерн плакал от злости и ярости. Шевалье мягко, как бы защищая, обнял его за плечи и вывел из комнаты, как усталого ребенка ведут спать после долгого дня шумных игр. Лакей кучкой окровавленных лохмотьев лежал на пороге.
Женщины выдержали всю эту дикую сцену не дрогнув. Урсула вязала землисто-серый чулок. Эрмелинда сидела как каменная, смотрела в окно на загадочные жесты изваяний. Год завершил свой круг. Барон вернулся домой, в свои владения. Эрмелинда вернулась домой, к хозяину. Предстоит нечто совершенно новое и все же лишенное всякой новизны.
Бесконечно осторожно Эрмелинда кладет руку на вздутый живот, словно трогает спящего зверя, который в любую минуту может проснуться и укусить. В задумчивости она проводит по животу ладонью: что же там, в этом чреве? Наследник вальдштайнских владений… Или, может быть, выродок…