Лето 1724 года. Жара и сушь. Монотонно скрипят телеги, людской говор временами заглушается конским ржанием. Иногда обоз останавливается у какой-нибудь речки или ручья. Люди поят лошадей, утоляют жажду сами, смывают с лиц дорожную пыль. Порой они распрягают и стреноживают лошадей, пуская их пастись на молодой отаве, разжигают костры и готовят скудную походную пищу. Дети, обрадованные остановкой, бегают наперегонки или рвут цветы.
…Вот уже третью неделю движется обоз: крестьяне с Новгородчины держат путь через Зауралье в Тобольскую губернию. Люди измучены тяжелой и дальней дорогой, их обветренные лица до черноты загорели под июньским солнцем, на впалых щеках лихорадочно блестят глаза…
Пока шел обоз, каждый день менялись картины окружающей природы: поля, перелески, большие и малые реки. Большие переплывали на паромах, через малые проезжали вброд или по деревянным мосткам. Путники с удивлением смотрели на новые места: многие, особенно женщины, раньше не бывали дальше своего уездного города в Новгородской губернии.
Когда останавливались на ночлег, мужики подолгу беседовали у костра.
Кое-кто из переселенцев раньше краем уха слышал про дремучие зауральские леса, где будто бы живут самоеды, которые ходят в звериных шкурах и едят сырое мясо. Однако когда переселенцам давали подорожную в деревню Прядеину Камышловского уезда Белослудской волости, то говорили: там, куда они едут, издавна жили и сейчас живут ссыльные, которые на новом месте приспособились и на жизнь не жалуются. Край, правда, еще малолюдный, но ведь не зря сам император Петр Первый изволил бывать в тех краях: и на Каменном поясе, и дальше по реке Оби – в Сибири. Государь сам видел несметные богатства тех мест, изобилие пушного зверя и рыбы. А что зимы там суровые, так и в Новгородской губернии крепкие морозы – не диво.
Как-то после Успенья, перед концом полевых работ, староста созвал всех на сход и объявил волю государя: переселяться в Тобольскую губернию. По царскому указу переселенцам на новом месте помогут обзавестись семенами, скотиной, а подать не будут брать в течение трех лет.
"А у нас здесь-то четвертый год, как недород, земли дальние да плохие, удобрять нечем, а добрые земли – у барина. Сам-то барин в Питере живет, а тут поставил бурмистра. Чисто зверь, душу вынет, как вовремя оброк не заплатишь. А до Сибири вряд ли скоро помещики доберутся…", – прикидывали будущие переселенцы.
Так же думал и тридцатилетний Василий Елпанов. Братьев Елпановых было четверо, и все крестьянствовали, не имея никаких отхожих промыслов. С годами жить в отцовском доме стало тесно, особенно когда женился Гермоген и взял непокладистую, со вздорным характером жену из зажиточной семьи.
У самого Василия жена тоже была не из бедных, родители дали за Пелагеей доброе приданое: стельную корову и мерина-трехлетка, по паре гусей и куриц – не у всякой было такое приданое. Через год родилась дочь Настасья, потом сын Петр.
Когда родила двоих детей и жена Гермогена, старшие Елпановы решили: Василию пришла пора отделяться и жить своим домом. Но денег на постройку нового жилища не было, и, наверно, так и остался бы Василий Елпанов с семьей в деревне до конца дней своих, если бы не государев указ. Крепко засела в голову Василия мысль попытать счастья в других краях, да и не одному ему засела: надумал переселяться и кум Василия, двоюродный брат Пелагеи Афанасий. Стали собираться в дальнюю дорогу. За сборами незаметно прошли осень и зима.
Тронуться в далекий путь решили накануне дня Ивана Купалы. В воскресенье батюшка отслужил в церкви молебен за здравие всех отъезжающих односельчан. После молебна пошли на кладбище – попрощаться с могилками родных. В день отъезда с утра пришли на проводины родители Пелагеи и все ее родственники. Дед Данила, по какой-то стариковской хворости лежавший на голбце*, слез, надел новые пестрядинные штаны, холщовую рубаху и обулся в валенки, с которыми не расставался даже летом из-за больных ног.
Дед Данила, отец братьев Иван, мать Евдокия, Гермоген с женой Анной и младшие братья, неженатые Николай и Евлампий, сели в последний раз за семейный стол – все двенадцать человек.
Потом запрягли в телегу Коурка, а когда воз на телеге был уже увязан, по обычаю присели перед дорогой. Стали прощаться: пали родителям в ноги, отец взял с божницы икону, которой благословлял их к венцу, и отдал с собою в дорогу. Троекратно расцеловались с родственниками, посадили детей в телегу и тронулись со двора. Родственники, остающиеся дома, и односельчане вышли их провожать. Провожавшие дошли до полевых ворот, попрощались и разошлись по домам.
Целых двадцать семей тронулись в неведомые края, на восход солнца. Раньше до родной деревни слухов из дальних мест не доходило, и они, конечно, не знали, что уже давно смекалистый и оборотистый тульский кузнец Никита Демидов переселился на Урал, получил разрешение императора Петра Первого строить там заводы и закладывать рудники.
И вот он, Урал! Горные кряжи и увалы сплошь поросли остроконечными елями вперемешку с пихтами, лиственницами и кедрами, сосны в три обхвата стояли по обе стороны дороги. Обоз остановился – пораженные переселенцы не могли оторвать глаз от первозданной красоты. В Новгородской губернии таких лесов никто и не видывал.
Миновали Екатеринбург. Городом, конечно, стоящую на реке крепость назвать нельзя было, перед путниками предстало большое, добротное поселение с обширным прудом и стоящим у плотины заводом.
В земской управе у них проверили подорожную и, пропустив через заставу, велели ехать по Сибирскому тракту в сторону Камышлова.
За весь многомесячный тысячеверстный путь нигде еще обоз не двигался так медленно! Его часто останавливали стражники, осматривали возы, проверяли подорожную да несколько раз прогоняли с дороги на обочин у и приказывали остановиться, когда по тракту прогоняли изможденных людей с кандалами на стертых ногах и в полосатой арестантской одежде – это кандальников гнали в Сибирь, на каторгу. Ноги несчастных, сбитые и стертые железом, кровоточили или гноились. Когда этап прогоняли по деревням, молчаливые женщины, выходя к дороге, старались сунуть арестантам калачик хлеба или что-нибудь из одежды, но конвойные, матерясь, прогоняли их нагайками. Только в Камышлове, где находилась тюрьма-пересылка, арестантам беспрепятственно позволили принимать доброхотные подаяния.
…В канун Петрова дня, проведя в дороге целый год, обоз переселенцев с Новгородчины пришел, наконец, в Белослудскую волость. Волостной центр Белослудское – село небольшое, с беспорядочно поставленными избами под берестяными крышами. Подъехали к волостному правлению, нашли старосту и писаря. Помощник писаря – нездоровый на вид и заметно подслеповатый человек (видать, из благородных, потому что на носу у него криво сидело старое-престарое пенсне) записал в толстую книгу, сколько душ переселенцев мужского, женского пола и детей прибыло в Белослудскую волость.
Староста распорядился ехать дальше, до места назначения, сказав напоследок, что на днях прибудет в деревню Прядеину вместе со становым приставом.
Перед самым селом у Василия расковался Коурко. Выйдя из правления, Елпанов остановил проходившего мужика:
– Где тут у вас кузница?
– Кузница-то на берегу, вишь, вон она, – махнул тот рукой в сторону реки, – да кузнеца, знать-то, нет – на покосе он, должно…
Василий пошел к берегу реки наудачу. Кузнец – коренастый чернобородый мужик – оказался на своем месте у горна: он наваривал косу. В ответ на просьбу Василия подковать лошадь он коротко бросил:
– Сейчас подкуем.
Покачав мехи горна, продолжал:
– Выходит, это ваш обоз видал я в волости… Откуда Бог несет, и куда путь держите?
– С Новгородчины мы. А в подорожной у нас записана здешняя деревня Прядеина…
– Неужто по своей воле едете? – усмешливо сощурился кузнец. – Знаю, слыхал про Прядеин хутор, хотя бывать не приходилось. Там, говорят, перво-наперво осели два братана, из ссыльных. Отбыли в Сибири каторгу – толком не знаю, то ли за разбой, то ли за смертоубийство, а как освободились, на поселение их определили. Поначалу-то как волки в лесу жили, а теперь, болтают, уж домов двадцать там поставлено, и все ссыльными. Но чтоб по своей воле сюда ехать – еще таких отчаянных вроде пока не было…
– Что ж там, шибко худо, что ли? – осторожно спросил Василий.
– Да как тебе сказать… Глухомань там дикая, леса непроходимые. Бывалые люди говорят: там лес – как в небо дыра! Опять же неленивому да ухватистому там жить можно. Я вот в Ирбитской слободе на днях был. Сотни лет еще не прошло, как первые поселенцы там, в лесах да на болотах, появились, а теперь домов двухэтажных понастроили, богатых купцов сколь живет! Ярмарка Ирбитская каждый год бывает, на всю округу, да и за округой славится. Торговой слобода Ирбитская стала.
За разговором кузнец ввел Коурка в станок для ковки и подковал правое переднее копыто.
– Ну, вот и готово, добрый человек. Поезжай себе с Богом, счастливо обосноваться на новом месте!
Все, что говорил словоохотливый кузнец, Василий подробно передал мужикам-переселенцам.
Зачесали мужики затылки:
– Похоже, народишко в этих краях никуда не годный, каторжане одни, – выразил общую мысль один из них, – вот как доберемся, Бог даст, до места, так связываться с ними – не след. Живут они сами по себе, и мы сами по себе жить станем.
– Да, лучше вовсе с ними не якшаться! – добавил другой. – Говорят, которые из них супротив царя и помещиков шли. Это против царя-то, помазанника Божьего! Вовсе отпетые, видать, головы!
Васильев кум Афанасий, который и поехал-то со всеми с неохотой, теперь уж и вовсе принялся каяться:
– Эх, и дураки мы, дураки набитые! По своей воле в Сибирь приперлись, с головорезами да подорожниками жить, тьфу ты!
Афанасий то и дело плевался и не переставал ругаться. А обоз шел все дальше – теперь уже проселочными дорогами, через дремучие леса.
Встретился верховой – вихрастый парнишка лет двенадцати, в посконной рубахе.
– Далеко ли до Прядеиной? – окликнули с передней подводы.
– Во-о-н туда правьте, версты две никак будет, – показал парнишка кнутовищем в сторону леса.
Скоро, будто из земли выросши, показались избы. Блестели на солнце извилистая речка и зеркало пруда. Место было красивое, и поселенцы повеселели. За речушкой стеной стоял хвойный лес, и солнце как бы позолотило верхушки сосен. Навстречу им с реки из-под берега вышла молодая баба, босая, в холщовой пестрядинной юбке, в белой льняной рубахе и в такой же косынке, разрисованной красноталовой краской, неся полные деревянные ведра воды. Она остановилась и, приложив руку козырьком ко лбу, долго смотрела на обоз.
Наступал вечер, с пастбища возвращалось стадо, за стадом шел старик-пастух с мальчонкой-подпаском, хозяйки загоняли по дворам скотину. Издалека слышался звон отбиваемых кос: была в разгаре сенокосная пора, и многие еще только возвращались с покоса.
Обоз остановился у речки. Распрягли лошадей, напоили и, стреножив, пустили пастись. Стали собирать сушняк для костра; меж переселенцами завязался разговор о виденном за день.
В деревне Прядеиной, как и в селе Белослудском, избы стояли как попало, строились – кому где поглянется. Однако все избы были добротными, рублеными из кондового леса, многие – под тесовыми крышами. Подворья были поставлены по-кержацки: две избы связкой через теплые сени, добротные надворные постройки – погреба, амбары, конюшни. Усадьбы обнесены высокими заплотами* из толстых бревен, положенных одно на другое и врубленных в высокие толстые столбы, и у каждой ограды были плотные высокие ворота с калиткой – через такую ограду сразу не перемахнешь. Над усадьбами торчали колодезные журавли. Значит, люди здесь поселились основательно, на века.
В этот вечер у костров переселенцев было много народу из деревни Прядеиной. Начало положил мужик лет сорока с черной окладистой бородой и серьгой в левом ухе, с живым взглядом глубоко посаженных карих глаз, назвавшийся Никитой Шукшиным.
– Принес вот вашим ребятенкам поись домашнего, оголодали, поди, в дороге-то, сердешные!
Никита поставил возле костра Елпанова большой туесок парного молока, корзинку творожных шанег – и сразу стал своим человеком.
– Откуда Бог несет, добрые люди? С Новгородчины, говорите, на поселение? Ну, это ладно, хорошо: помещиков-то нет здесь, оброка никто не стребует! Всяк сам себе хозяин – хоть паши, хоть пляши, – ввернул прибаутку Никита. И, став серьезным, прибавил: – Землицы здешней всем хватит! Подать заплати только и сей себе с Богом: хочешь – рожь или овес, хочешь – пшеницу. Лён здесь хорошо растет – бабы не нахвалятся! Я ведь тоже из Расеи, из Тамбовской губернии. Крепостным был у барина. И лютой же барин был у нас! Из отставных, самодур-самодуром – не человек, а демон, одним словом. А я сиротой рос, отца-покойника плохо помню, а потом и мать померла. Как подрос маленько, поставили меня помогать барскому конюху Ерофеичу, уж сильно старым он стал. Но при барских лошадях находиться – это не мед пить! Чуть что – дерут нещадно, да и Ерофеичу в зубы тычут. Как-то раз, на Покров дело было, наехало к барину гостей видимо-невидимо. Вся прислуга, и повара, и горничные с ног сбились, гостям угождая. До полуночи пировали они, буйствовали, из ружей-пистолетов палили, какие-то огни бенгальски жгли. Оно красиво, да нашему брату – к чему? У нас с Ерофеичем работы по горло. И с барскими-то лошадьми умаялись, да еще гости все на лошадях, и каждую надо разместить, накормить-напоить. Слава Богу, за полночь все стихло на усадьбе, видно, удрыхлись господа хорошие. И мы с Ерофеичем в конюховке задремали. Вдруг будто кто меня толкнул. Смотрю, Ерофеич тоже вскочил. Батюшки светы, пожар! Барская конюшня горит! Лошади огонь почуяли и ну ржать, ну биться…
Мы с Ерофеичем прямо в огонь лезем – лошадей вывести бы! Тут в набат ударили, вся дворня высыпала, тушить конюшню стали. Ну, лошадей удалось спасти. А барин на крыльцо разъяренный выскочил, кричит: «Ловите конюхов-негодяев, это их дело, они подожгли, держите, не то сбегут еще, мерзавцы!». А куда тут сбежишь – Ерофеича моего из конюшни вынесли еле живого: голова в кровь разбита, грудь раздавлена. Положили его на охапку сена, а он все просит, чтоб его не трогали, не шевелили – шибко тяжко ему было, смерть, видно, чуял… Побелевшими губами еле выговорил: "Мальца Микитку не вините, не виноват он ни в чем… Мой грех, я недоглядел". Еще шептал что-то, не разобрать было. Лицо у него серым сделалось, и тут же умер Ерофеич, царство ему небесное. Старый уж был, сплоховал, видно, не увернулся, вот лошади его и затоптали, они ведь при пожаре сильно бьются, аж на стены лезут.
А меня связали, да и влепили мне, и так уж обожженному на пожаре, еще двадцать пять "горячих". А потом – в кандалы и в Сибирь погнали.
– Это как же – без суда, что ли? – поразился Василий.
– Суд-то был, да что толку: где суд, там и неправда, а кто богат, тот и прав. Отсидел я в остроге, потом подолбил мерзлой земли на рудниках. Потом сюда вот на вечное поселение определили. Здесь раз в год урядник наезжает проверить – все ли ссыльные на месте. А куда мы отсюда денемся, разве что в землю…
– Отчего же пожар-то был в имении? – снова спросил Василий, – кто поджег?
– Да пес его знает – кто. Может, гости барина сами и подожгли спьяну. А я и теперь, хоть дело прошлое, Богу не покаюсь: не виноват был ни в чем!
Шукшин размашисто перекрестился. Васильева жена Пелагея не вытерпела, вмешалась в разговор:
– Значит, невинного человека засудили? Креста на них нет, на душегубах!
– Э, да сколько их, невинных-то, по острогам сидит или на каторге мучится! – махнул рукой Никита.
– Ну, а самоедов ты видал? Что за люди такие, что сырое мясо едят?
– Этих мы в здешних местах уже не застали, они дальше на север подались. По-другому их вогулами называют, а вогулы – люди вольные: не пашут, не сеют, не жнут – тайгой кормятся. Зверя стреляют, рыбу ловят…
– Ты тут с семьей али как?
– Ясное дело, с семьей. В Расее, при барине-то, холостой был, а с каторги жену привел… Одной судьбы мы с ней. Она, вишь, тоже крепостная была, в няньках при господском ребенке. Ну, ребенок пуговицей подавился да и помер. Маленькие, они ведь все в рот тащат – попробуй угляди!
А ее за недогляд – в Сибирь… Выходит, что мы по одной дорожке шли, одно горе мыкали. Там я Анфису свою и встретил. С тех пор вот живем вместе, на житье не гневаюсь, ребятенок уж двое. Как поселение нам вышло – стали мы вроде вольных и в церкве венчаны.
– Где у вас тут церква, далеко ли?
– Да поболе тридцати верст будет: в Кирге приход-то, возле Ирбитской слободы.
– И поблизости больше никаких деревень?
– Самое близкое – село Харлово, семь верст отсюда. Там, говорят, сперва какой-то иноземец жил, высланный. Недолго жил, умер вскорости. Карла его звали. А у нас так заведено: кто первый жил, по тому деревня али село и зовется. Вот, к примеру, наша деревня. Первыми Прядеины здесь поселились, так она и зовется Прядеина.
– И теперь они здесь живут… Прядеины-то?
– А вон два дома их, с краю. Старший-то уже старик, сыновья у него взрослые… Однако засиделся я у вас, хозяйка браниться будет. А то идемте к нам ночевать, моя изба тут недалече. От реки гнус подымается, заест ребятенков-то!
– Благодарствуем! Мы уж сколь времени под телегами спим, привыкли.
– Ну, как знаете… а то пойдем под крышу-то – места хватит!
Никита еще посидел немного у костра, поговорил о нынешнем сенокосе, распрощался и ушел домой.
Переселенцы долго еще сидели у костра. Бреднем ловили рыбу в речных омутах, варили уху.
Коротка летняя ночь в Зауралье. В деревне пропели первые петухи, от реки потянуло сыростью, а как взошло солнце – в воздухе разлился запах скошенной травы и аромат свежего сена. А в таборе переселенцев, наконец, все смолкло. Только лошади пощипывали траву, позванивая уздечками, да в деревне лениво перелаивались потревоженные днем уставшие от лая собаки.
Василий не привык долго спать, а тем более сейчас. В голове вертелись тревожные думки: "Скорее бы на место определиться и первым делом сена заготовить для Коурка. Потом хоть немного целины вспахать, ржи посеять… До непогоды и холодов хоть какое-то жилье успеть построить! Может, сегодня начальство из волости приедет?".
С такими мыслями Василий пошел посмотреть Коурка. А тут Никита Шукшин – уже из ночного лошадей ведет.
– Рано поднимаешься, Никита, – приветствовал нового знакомого Елпанов.
– А что делать, как говорят – дом невелик, а лежать не велит, – ответил поговоркой Шукшин.
Василий залюбовался его лошадьми – крепкогрудым гнедым мерином и молодой кобылой с жеребенком-сеголетком, которую Никита вел в поводу.
– Хорошие лошади у тебя, Никита!
– Хороши, да мало. Если залежь или целину пахать – и мерина с кобылой надорвешь, и сам намучишься… А что вы сегодня делать хотите? – перевел на другое разговор Никита, – начальства из волости ждать? Да оно, может, неделю целую не приедет. Что вы будете время горячее терять? Оставьте в Прядеиной кого-нибудь на всякий случай, да и на покос – во-о-о-н, прямо за Киргой, там по еланям* нынче травы добрые.
А ты, Василий, хочешь – со мной езжай. Версты за две отсюда мой покос. У меня много кошенины грести надо, да и метать поможешь: одному, сам знаешь, стог метать несподручно, а Анфиса-то моя тяжелая ходит. А уж завтра с утра – тебе покосили бы…
Елпанов согласился. Ожидая Никиту, они с Пелагеей наскоро поели. Подъехал на телеге Шукшин с Анфисой. У них был припасен бочонок квасу, большая корзина съестного. Василий мигом запряг Коурка, и все тронулись на покос.
Солнце давно уже взошло; на разные голоса пели птицы, где-то вдали куковала кукушка.
– Красота-то какая здесь, – вздохнул Василий, оглядывая травянистую пойму Кирги.
– Оно верно, что красиво, вот комаров бы поменьше, – ввернула Пелагея.
– Ничего, комарье не век живет, – засмеялся Никита, – обкосим вот травы, враз его поменьше станет, а к Ильину дню совсем исчезнут кровососы, разве только в глухих местах останутся. Вот, глядите – и мой покос!
Слезли с телег, стреножили и пустили пастись лошадей. Можно было начинать косьбу.
– А ну, Василий, дай-ка я косу твою отобью и направлю!
– Что я, сам, что ли, без рук?
– Да я не в обиду тебе, по-нашенски тебе косу налажу, под нашу зауральскую траву!
– Коли так – спасибо, – протянул ему косу Елпанов.
Никита мигом отбил косы Василию и Пелагее. Потом, широко расставляя ноги в броднях*, легко, как бы играя, пошел первым, ведя широкий – "оберук" – прокос. За ним встал Василий, потом Пелагея, а последней – Анфиса. Она была на последнем месяце, и "оберук", как и Анка, старшая дочь, не косила.
– Ты, Нюрка, от кустов заходи, там трава помягче, – подсказал Никита, – а еще лучше сюда иди, здесь твоя косьба, – засмеялся он, показывая дочери густой куст смородины.
Как ни старался Василий держаться за Никитой, но не смог, хотя у него скоро от пота рубаха прилипла к спине.
Собираясь обедать, достали с телеги большое глиняное блюдо, деревянные ложки, Никита нарезал хлеб. Анфиса с Нюркой приготовили чудесную окрошку из огурцов, яиц и лука. Были и сметана, и молоко, и вареное мясо. Елпановы, только недавно проделавшие много тысяч верст на пути из родных мест, успели подзабыть о такой вкусной еде, а дети с жадностью набросились на молоко и сметану…
Василию и Пелагее стало неловко, а Никита все посмеивался:
– Что, ребятки, вкусно? Вот оставайтесь жить у нас в Прядеиной – каждый день будете так кушать!
Напоследок Нюрка достала с телеги свою корзинку, где были репа, морковь, горох, бобы, поставила корзинку в кружок обедающих и стала угощать васильевых ребят.
После обеда накоротке отдохнули.
– А что, зверье-то вас шибко долит? – спросила Пелагея, – вон леса кругом какие, знать, волков видимо-невидимо!
– Всякого зверья хватает! Лоси сохатые, козлы дикие, медведи, рыси… Птицы всякой – пропасть!
– А… волков? – спросила Пелагея, опасливо поглядывая на темные ельники, – вон леса-то дремучие какие!
Шукшин прыснул от смеха и принялся ее успокаивать:
– Не робей! Сейчас лето; летом всякий зверь сытый… А вот зимой, особенно к весне, на Евдокию, едешь, бывало, один из Ирбитской слободы, так страшновато бывает… Как завоют волки со всех сторон, да если еще лошаденка неважная – всех святых вспомнишь! За мной, как-то было дело, долго гнались, проклятущие. Это ладно, что Гнедко у меня шагистый – быстро от них умотал! Я ведь тут одиннадцатый год живу, всяко бывало…
Никита поднялся, сходил к ближнему валку кошенины, вернулся с клочком запашистого сена и сказал:
– Солнце уже далеко за полдень ушло, вечер скоро. Надо кошенину поворошить маленько да грести начинать!
Грабли взяли все, даже Петрунька – и тот помогал. Волокушами стаскали сено к месту будущего стога. Метать да вершить стог – большое умение требуется, поэтому обошлись без детворы. Стог вышел на славу, и свершили его как раз когда солнце уже подходило к закату.
По дороге домой Никита остановил своего мерина и кнутовищем показал на березовый колок:
– Третьего дня ночью дождичек пробрызгивал, надо бы поглядеть – первые грузди должны появиться.
И в самом деле – набрали полную корзину груздей.
Василий дальше поехал с Никитой.
– Телега твоя мне понравилась, – пояснил он, подсаживаясь к тому в телегу. – Как она – на ходу легкая?
Шукшин приосанился:
– Как же не легкая – ведь для себя делал-то, этими вот руками! Ты, как домой приедем, мастерскую мою посмотри… Я ведь не только телегу изладить могу – кадушки, ведра или чашки-ложки из дерева, бересты да глины… Вишь, Василий, каторга-то не только мучит, но и учит! Многому я там научился, всяких умельцев перевидал. Вот есть у меня думка одна: надо бы попытаться самому кирпич делать. Глины по крутоярам у нас – завались. Я пробовал уж ее замешивать – похоже, для кирпича годится. Вместо глинобитной – кирпичную печь с трубой сложить можно. В Ирбитской слободе видел такую у одних хозяев. А печь с трубой – это куда как хорошо! Дыму в избе нет, весь через трубу на волю выходит…
Сейчас даже дома из кирпича стали строить. Но это богатеи, а нам хоть бы пока печь с трубой. Я уж пробовал глинобитную с трубой делать – не выходит ни черта! Вот до весны, Бог даст, доживем – непременно испробую кирпич делать.
– Кони у тебя, Никита, добрые! – перевел разговор на свое Василий, – мой Коурко супротив них вроде жеребенка…
– В Ирбитской слободе я Гнедка своего у одного татарина купил. Вместе каторгу отбывали, да с тех пор и стали мы с Абдурахманом друзьями. Ты, если задумаешь лошадь покупать – езжай к татарам. Они все лошадники, в крови это у них, и никудышных лошадей не держат.
За разговором и не заметили, как подъехали к деревне.
– Ну, теперь милости прошу к нашему шалашу. Вместе работали, вместе и ужинать надо! – пригласил Шукшин, подъехав к своему подворью.
Отворили ворота, въехали в просторный двор. Анфиса пошла доить коров, наказав дочери собирать на стол, а Василий с Пелагеей пошли к колодцу умыться. Колодец был с высоким бревенчатым срубом, у которого стояли кадушки с водой. От колодца был проведен лиственичный желоб в колоды в пригон к скоту. Везде и во всем был виден порядок, чувствовалась рука основательного хозяина.
– Василий, Пелагея! К столу пожалуйте, – окликнул их с крыльца Никита, – ужинать не на воздухе, а в избе будем: что-то мошкара заклубилась, не к дождю ли? Нам-то средь покоса он и вовсе ни к чему!
Перед ужином Никита подозвал дочь, наказал ей отвести своих лошадей и мерина Елпанова в ночное. Он вынес из избы войлок, положил на спину Гнедка, чуть-чуть помог Нюрке, и та мигом, как пушинка, взлетела на коня, умело разобрала поводья остальных лошадей и выехала из ворот.
– Ты смотри у меня, сильно не гони – с троими-то не справишься, неровен час, еще слетишь. Шагом езжай! – только и успел он крикнуть вслед дочери.
– Ох, и девка у тебя бедовая, ей бы парнем быть! – сказала Пелагея.
– Помощница она и мне, и матери, – ответил на это Никита, – да что поделаешь, девка, известно, не домашний товар: осенью одиннадцать будет, лет семь-восемь еще пролетит, и придется отдавать в чужую семью…
Вошли в избу, куда Анфиса успела уже принести подойник парного молока. Изба у Шукшина просторная. В углу – большая глинобитная печь, над печью, у самого потолка, в полтора бревна прорублено окно для выхода дыма. Еще два окна были для света. В другом углу избы стояла самодельная деревянная кровать, отгороженная холщовой занавицей.* В красном углу вделана в стену божница, где стояло несколько икон. А под божницей большой стол, покрытый домотканым настольником**.
Настала пора ужинать.
Вся посуда на столе стояла своедельная, промеж глиняной была и берестяная.
Зажгли лучину, и хозяин, усаживаясь за стол, заметил:
– Это сколько же мы дерева на лучину переводим… Ведь, почитай, всю зиму вечерами и ночами сидим, всю работу при ней переделываем! От лучины дыму в избе много, да что сделаешь? Это господам с руки всю зиму-зимскую свечи жечь. Помню, бывший мой барин походя их палил, а работа-то у него была – в карты играть…
За ужином хозяин неожиданно предложил Василию и Пелагее:
– Вот что я надумал – вы поживите-ка пока у нас в малухе.* Мы сами там почти три года прожили, пока избу не построили. Малуха теплая, дров не много понадобится!
– Да как же это… – Пелагея вопросительно поглядела на Василия, – неловко как-то…
– Неловко, говорят, на потолке спать: одеяло сваливается, – засмеялся Никита, – а я вам от души предлагаю! Ежели согласны, так сегодня в избе переночуете, а завтра же ваши пожитки в малуху-то и перетаскаем! Не на берегу речки же вам жить, пока строиться начнете.
– Да какие у переселенцев пожитки-то, – вздохнув, отвел взгляд Елпанов, – а на добром слове – спасибо! Подумать мне надо…
– Ну, утро вечера мудренее, будем тогда спать укладываться. Боюсь, как бы погода не испортилась в сенокос-то. А потом работы пойдут одна за другой – только успевай поворачиваться. Вон ныне, слава Богу, рожь неплохая уродилась…
Наутро Василий отправился к переселенцам-односельчанам, а Пелагея с ребятами пошла помогать Анфисе полить грядки в огороде. Полили огурцы, капусту, взялись поливать лук, который уже пошел в головки. На огороде была посажена картошка, разбиты грядки под овощи.
Пелагея в родной деревне не видала таких больших огородов, а картошку на Новгородчине в те годы только еще начинали садить.
– Огород-то у вас никак десятина целая! Не то что дома у нас. Там картошку помалу на грядки садят, да на грядке растет она плохо.
– Мы-то огород и навозом, и золой удобряем, и трунду* болотную возим, да здесь вообще картошка растет хорошая. Мы здесь десять лет живем. Всякие годы выпадали, то засуха одолевала, то саранча налетала. А то градобоем все выбивало. Бывало, коренья и траву доводилось есть.
Как мы поселились здесь, о картошке слыхали только, а ее самое, голубушку, в глаза не видывали. Это наши мужики издалека откуда-то привезли семена. Не зря картошку, люди говорят, и в Расее, и в Сибири вторым хлебом кличут: мы с ней, почитай, не расстаемся.
Вместе с Никитой накосили Елпановы доброго сена. Никита радовался, что погода стояла хорошая и с сенокосом удалось быстро управиться. "Один горюет, а артель – воюет", – подмигивал он Василию. Наедине с женой Шукшин не раз повторял:
– Ну, подвезло нам нынче, мать, с Василием-то да с Пелагеей… А то ведь в страдную пору работников днем с огнем не найдешь!
– Вовремя поселенцы приехали! Почитай, всей деревне пособили с покосом, – судачили в Прядеиной.
…Скоро из Белослудского приехали волостной староста и становой пристав. В Прядеиной собрали сход. Из казны новым поселянам выдали на обзаведение по пяти рублей на взрослую мужскую душу и освободили каждого на три года от подушной подати.
"Нелишка отвалили, – чесали затылки переселенцы, – ну что на пять-то государевых рублей купишь? Лошадь добрая али корова стоят двенадцать и больше… Разве что семян, ржи хоть десятину засеять – купишь, и все: опустел кошелек!".
Василий Елпанов вдрызг рассорился с кумом Афанасием. Когда он пришел к Афанасию после покоса, тот такой разговор повел:
– Ты что это, кум, не в работники ли к Шукшину нанялся? Не успел на место приехать, а уж с каторжанами якшаешься, одной ложкой с ними ешь, а своих сторонишься! Как бы после плакать не пришлось! Эх, Василий, что бы твои родители на это сказали?
– Ладно-ладно, я уж сам родитель, из маленьких-то давненько вырос! Что тебе каторжане – дорогу перешли, что ли? Они – такие же люди, как и мы!
– Руки-ноги у них такие же, а в нутро ты им заглядывал, что у них на уме-то, ты знаешь ли? – наседал Афанасий. – Вон я послушал, что говорят про братьев Прядеиных. За разбой по большим дорогам их сюда выслали. Купцов они грабили. А ты с прядеинцами дружбу заводить?!
– Вольно тебе корить-то меня, раз у тебя две лошади и сын-помощник. А я один, как перст, дети малы… Коурко один, а бабу в оглобли не поставишь! Целину ведь пахать надо, хоть ржи попервам с полдесятины посеять.
– Ну, коли однолошадный ты, дак думать надо было: надо ли, нет ли переселяться тебе?
– А припомни-ка: на сходе перед отъездом мы поклялись помогать друг другу в большом и малом! Зачем ты тогда пустые слова на ветер кидал?!
– Да я уж сто раз покаялся, что поехал сюда, – плюнул Афанасий,- не сиделось дома, так вот теперь и живи тут среди воров да разбойников!
– Ну, так обратно езжай, никто не держит!
– Да уж теперь здесь придется хоть выть, да жить… Ловко тебе зубы-то Шукшин заговорил!
– Ты, Афоня, Шукшина не трожь, знающий, дельный он мужик, работящий. Нам с тобой еще надо у него поучиться, как хозяйство вести.
– Ну-ну, поживем – увидим! Больше и слова тебе говорить не стану!
…После этого разговора кумовья встречаться почти перестали. А Василий Елпанов сказал Шукшину:
– Коли не передумал пустить нас с Пелагеей в вашу малуху, так мы готовы переехать!
– Вот и ладно! – ответил Никита. – Стало быть, и поживем, и поработаем вместе!
Скоро некоторые переселенцы – те, кто победнее, пошли в работники. Никита дал Василию лошадь вспахать целину под рожь и пообещал помочь семенами.
Когда поспело жнитво, все взялись за серпы. Нюрка жала за взрослую, младшие девчонки тоже учились жать, но пока больше резали себе пальцы серпами. Рожь стояла стеной, густая и высокая – намолот хороший будет.
После обеда Анфиса, дохаживавшая последние дни, занемогла.
– Ой, что я тут с тобой буду делать, в поле-то? – всполошилась васильева Пелагея.
– Я много уж рожала, живых, правда, только двое осталось… И всегда легко и быстро… Может, и на этот раз, Бог даст, так же будет. Там у меня пеленки… в узелке собраны, – с трудом выговорила Анфиса.
И когда ей стало невмоготу, шепнула Пелагее и ушла на край поля, где за кустами стояла телега. Так, под телегой, на краю ржаного поля, в канун Ильина дня и появился на свет долгожданный наследник Никиты Шукшина.
Всего два дня роженица пробыла дома, а на третий поехала в поле.
– Страда ведь теперь, лежать-вылеживаться некогда,- сказала она Пелагее, когда та спросила, не рано ли ей снова браться за серп.
Младенца Анфиса возила с собой в поле. Деревянную резную люльку Никита сделал загодя; мать сшила из холста маленький полог. Люльку вешали под него на поднятые тележные оглобли.
После ржи Шукшины и Елпановы сжали пшеницу, оставив напоследок овес, ячмень и горох. Страда подходила к концу; мужики стали возить снопы на гумно, складывали их в скирды. Завертелся обычный круг нескончаемых крестьянских забот, из которого Никита и Анфиса лишь ненадолго вырвались, когда из Кирги приехал приходский священник. Обычно в страдную пору жители Прядеиной приглашали батюшку, когда появлялось несколько новорожденных младенцев. Так было и на этот раз. У Никиты и Анфисы родни в деревне не было, а соседей на крестины решили не звать.
Младенца, которого родители в разговорах меж собой уже стали называть Илюшкой, батюшка Ильей и нарек; окрестив в Прядеиной еще двух-трех младенцев и получив положенное за свершение обряда крещения, он уехал в Киргу. Крестным отцом Илюшки назвали Василия, а крестной матерью – Нюрку…
Стали убирать коноплю и связывать в небольшие снопики. Конопля вымахала выше человеческого роста, с толстым стеблем выворачивались целые комья земли. Чтобы обивать ее, мужики привозили на поле большие чурки. От конопли шел терпкий, дурманящий запах, и к вечеру разбаливалась голова. Но в Прядеиной каждый хозяин старался сеять ее побольше. Из конопляного волокна делали веревки, конскую сбрую, мешки, а когда плохо вырастал лен, конопля шла на посконную одежду. Из конопляного семени выжимали ароматное масло, жмыхом кормили домашнюю скотину. Только убрали коноплю и лен, глядь – уже пора копать картошку, овощи с огорода убирать …
Незаметно подошло к концу зауральское лето. Началась золотая осень, прошла красно-желтым пожаром по окрестным осинникам и березнякам, одарила алыми бусами, словно девушек, рябинки. Небо разлилось бездонной озерной синью и стало золотом посыпать землю, поседевшую от первых заморозков.
Кое-где в лесу еще можно найти крепкий гриб-боровик, а на лесной полянке – хоровод волнушек; на старых вырубках возле пней теснятся семейки опенков, в сосняках поспела брусника, на болотах – клюква. Богата и щедра природа Зауралья!