ЖИЗНЬ ПРОЖИТЬ – НЕ ПОЛЕ ПЕРЕЙТИ

Сорок лет уже прожили новгородские переселенцы в Зауралье. Елпановы давно уже считались самыми богатыми людьми не только в Прядеиной, но и во всей округе. Если бы кому-нибудь рассказать, что когда Василий Елпанов пришел в эти края, то в хозяйстве была всего-навсего одна лошадь, а жена Пелагея только мечтала о своей корове, никто и не поверил бы. Каждый год, даже неурожайный, елпановское хозяйство в деревне давало немалые прибыли, а когда-то небольшая заимка на речке Осиновке разрослась в большой, богатый хутор.

Петру Васильевичу было уже сорок пять лет. Жизнь в елпановском семействе продолжалась по заведенному им раз и навсегда порядку, подчиняясь его характеру и воле, а больше всего – немалому капиталу. И хозяйство, и торговлю – все держал в железных руках Петр Елпанов. Он давно уж не заводил никаких знакомств, кроме деловых. А деловых и, стало быть, богатых знакомых у него было немало – и среди купечества в Екатеринбурге, и среди заводчиков в Полевском, Тагиле, в Невьянске, Алапаихе и Реже.

… В тот день елпановская семья вся собралась вместе. Собралась по грустному поводу – прощаться с Пелагеей Захаровной.

Всю ночь Василий Иванович и Елена не отходили от угасавшей больной. Перед рассветом она отошла.

Елена позвала старух, бывших подруг свекрови, и те обмыли, обрядили старушку и положили на лавку под божницей.

Василий Иванович, хотя и знал давно, что долит Пелагею Захаровну застарелая надсадная грыжа, был словно громом поражен. Вмиг постарел и совсем поседел, как лунь.

"Не страшуся я теперь смерти, Палаша. Она-то ведь не всегда разлучает, а и соединяет. Скоро, чую, опять с тобой бок о бок будем, как и полсотни лет земной-то жизни …", – обливаясь слезами, думал Василий Иванович у изголовья покойной. Настасья с Платоном и с сыновьями – все были тут. Яков Платонович, красивый, высокий молодой человек, похожий на отца, с черной бородкой, был уже давно в жениховской поре, но еще не женат. Он заканчивал медицинское училище в Екатеринбурге. Второй сын, Максим, тихий умный юноша, работал дома по хозяйству.

Все было готово к похоронам. Молодая расторопная Грунька, когда-то жившая у Елпановых в няньках, и Репсемея, иванова жена, готовили поминки.

Вот и похоронили Пелагею Захаровну, и бабы стали мыть в дому. Мыли с потолка и до полу, все тщательно скоблили: через неделю – Пасха. А там весенние заботы, посадка в огороды, и опять повторяющиеся из века в век заботы – посевная, сенокос, молотьба. В большой работе долго горевать не приходилось.

Теперь, когда похоронили свекровь, в дому Елена стала полной хозяйкой, работа по дому вся была на ней. Чтобы сделать все утром сразу, убраться со скотом, отстряпаться и приготовить обед, пока топилась печь, Елене было никак одной не успеть. Вечером работы тоже было много: коров подоить, прибрать молоко – процедить и разлить по кринкам, собрать сметану, сбить масло. Да еще насеять муки и завести квашни, наносить дров и воды, накормить всех ужином и перемыть посуду и потом прясть весь вечер при лучине до вторых петухов.

Жаль было Елене рано утром будить дочь Марянку, да что поделаешь – надо! Она осторожно подходила к ее постельке, трогала худенькое плечо и вполголоса, чтобы не испугать, говорила:

– Марянушка, проснись, работы много – помогла бы ты…

Та лепетала спросонья:

– Сейчас-сейчас, мама….

Но глаза ни в какую не открывались, и дочь снова засыпала.

– Вставай, тебе говорят! Вон Ванька давным-давно уж в поле с отцом уехал, а ты все еще вылеживаешься! Смотри у меня! Вон она, двоехвостка-то!

Елена делала вид, что берет двоехвостку*, и дочь, тараща заспанные глаза мигом вскакивала…

– Иди, холодной водой умойся, и пройдет сон-то!

Елена и сама, как только стала жить в елпановском доме, редко высыпалась. Да и все здесь – и хозяева, и работники – толком никогда не спали.

Иванку с марта пошел шестнадцатый год; всю весну и лето он был хорошим помощником отцу.

Дедушка Василий, хотя еще и шорничал помаленьку, после смерти Пелагеи Захаровны сильно сдал, одряхлел и иногда, сидя на лавке со шлеей или недоуздком** в руке, задумывался, устремив взор неведомо куда, пока его не окликал кто-нибудь из домашних.

Петр Васильевич, собираясь с обозом в Тагил, на этот раз решил взять с собой сына. Снег выпал рано, и Елпанов надеялся за зиму успеть съездить два раза. Приходилось брать с собой двух-трех работников: на дорогах было неспокойно из-за бродяг и грабителей. Бродяги появлялись и в Прядеиной, постоянно досаждая Агапихе, требовали вина в долг, стращая поджогом, и, бывало, бесплатно пировали целую неделю. Агапиха даже как-то на время закрыла свое заведение и всем говорила, что они с дочерью больше не делают ни кумышку, ни пиво.

Но Агапиха – это полбеды: в округе расцвело конокрадство. Пряденцы теперь боялись пускать лошадей на вольный выпас – уведут. И уводили. Потом многие узнавали своих лошадей на базаре, но торговавший клялся и божился – мол, сам только недавно купил лошадь. Что тут скажешь, ведь не пойман – не вор…

Старики обсуждали новую напасть всяк по-своему.

– Поймать бы которого-нибудь, – петушился один, – самосуд навести да кнутами али вицами до полусмерти выпороть, чтоб впредь неповадно было!

– Ха, ты сначала пойди поймай попробуй! Украсть – дело нехитрое, а уж сбыть ворованное еще проще. Вон сколько таборов-то цыганских по округе мотается… Или татарам на мясо продать, те махан* за милую душу едят, ровно как православные – говядину!

– Где ж варнаки эти прячутся-скрываются?

– Ищи в поле ветру… Один проезжий говорил как-то, что на Куликовских хуторах нечисто. Якобы своими глазами видал, как двое мужиков с тракту лошадей вели, да как вели-то: шаг шагнут да оглянутся – не видел ли кто. Знать-то, неспроста все это, на Куликовские ниточки-то тянутся!

…Отец и сын Елпановы с четырьмя работниками уже не первый день в пути. На зимнего Николу часто завьюживает, вот и сейчас ветер в трубе воет, как отощавший старый волк, кидает в окно целые охапки снега.

У старика Елпанова на непогоду болят ноги, ноет поясница, вот и не спится ему в своей горенке-боковушке. Сноха со внучкой прядут при лучине, тянут свою бесконечную льняную нить, и такие же бесконечные мысли старика одолевают.

Уж больше сорока лет прошло, как Елпановы переехали сюда, в Зауралье, а он все чаще и отчетливее вспоминает Новгородчину, каждый дом в родной деревне. Как наяву видит он своего деда Данилу. Тот под старость тоже ногами маялся и ходил круглый год в легоньких мягких пимах, которые к лету подшивал сыромятиной*.

Вот не вьюжило бы на дворе так – пока Петрухи нет, съездил бы в Белослудское, в волость, упросил бы писаря письмо написать на родину, чтоб сына не просить… Петруха-то вот грамотный, да только о деньгах и думает, жену будто и не замечает, и нет ей от мужа ни ласки, ни радости, ни доброго слова.

Ну, мы с женой, кажись, ее не обидели… Дак ведь главное – со стороны мужа должно быть внимание к бабе, а не со стороны стариков-родителей. Ох, вовсе не так мы с Пелагеюшкой-покойницей жили, нет, совсем не так…

А жизнь-то прожить, правильно говорят, это не поле перейти…

Старик, кряхтя, встает с лавки, берет валенок и принимается при лучине обшивать его сыромятиной. Но нейдет на ум работа, и он откладывает шило и дратву, и снова тягучие мысли в голову лезут.

Взять хоть бы сноху… Со стороны поглядеть, дак жаль становится бабу. И добрая, и работящая, и жена, мать хорошая – а нет ей, видно, счастья. Ну, не написано ей на роду именьем своим владеть, и живет она у нас вроде работницы, а че тут поделаешь? Женился Петр поздно, но и в парнях-то он все по-своему делал, а теперь и подавно! Вот и Иванка он тому же учит: внук чем старше становится, тем больше на отца похож, такой же упрямый будет и твердолобый.

Вспоминая дочь Настасью, старик досадовал на зятя Платона. Не надо было Настю отдавать замуж тогда – неохота за него ей идти было, как сердце девичье чувствовало… Ничего путного не вышло из Платона – вроде и не то что дурак, а так, простофиля! Ну неужто не видел он, что отец не в своем уме был? Надо было взять у него деньги, да и вся недолга…

Сват-то, пока здоровье не подвело, умно, с расчетом все делал. Да вот наказанье – навалилась какая-то болезнь, безумным стал. Тогда уж вот как надо было сыну взяться да привести в порядок все дела. А он их на самотек пустил, и такой капитал прохлопал, таку торговлю загубил…

А теперь уж и постройки все распродал – сына, вишь, выучить затеял… Ладно ли будет? Сроду мужику барином не стать! И выучится ли – это еще бабка надвое сказала, но от крестьянской работы, поди, отвыкнет. Тогда он и вовсе бросовый человек. Сам-то зять Платон человеком оказался никудышным. Вроде и не пьяница, а толку-то что?

Третьи петухи пропели, а не идет сон к Василию Ивановичу, и нет конца стариковским воспоминаниям и мыслям. Жена-покойница, зять, сын, внук, сноха…

Сноха в последнее время подолгу вечерует – приданое дочери готовит. Когда только и спит, сердешная? Как-то старик Елпанов заикнулся было Петру: уж не по силам ему стало помогать Елене со скотом управляться, нанял бы жене хоть какую-нито работницу – совсем ведь баба измаялась… Дак сердито так глянул сын: мне, мол, лучше знать, кому и когда нанимать работниц.. С домашней работой они и вдвоем с дочерью справляться должны. Марянку нечего жалеть – не белоручкой же ее растить, не барыней.

…Петр Елпанов почему-то недолюбливал родную свою дочь Марианну. Ясное дело, девка – товар, как говорили в старину, домашний, от девки один изъян в доме. То ли потому отец с прохладцей к ней относился, что дочь была далеко не красавица и от родителей унаследовала самое неказистое: большой горбатый петров нос, еленины жидкие волосы… Да и глаза у Марьяны материны, с "навесом", как у татарки.

Петр Васильевич иногда сокрушался, глядя на дочь: "Экое, прости Господи, чучело выросло, и взамуж такую не сплавишь… Обличьем-то – голимая басурманка! Ну да ладно, какую уж Бог дал…".

И Петр Васильевич переводил думы на другое.

Загрузка...