Cенокос был в разгаре. Ранним утром, когда только самые работящие хозяйки, позевывая и крестя рот, идут в пригоны доить коров, Василий вышел на улицу и направился в кузницу. Накануне он вернулся со своего покоса, где у него треснуло полотно литовки*. Сенокос ведь ждать не будет. Можно было бы взять другую косу – в хозяйстве было несколько запасных, но Василий всегда и во всем любил порядок. Потому он и шел сейчас к своей кузнице, слегка поеживаясь от утренней свежести.
Кузница у него была поодаль от двора, на косогоре, у самого берега Кирги; там же была мастерская, где распаривали и гнули ободья для тележных колес.
К мастерской был сделан просторный пристрой с печью, чтобы можно было работать и зимой.
Подходя к кузнице, Елпанов вдруг услышал стон. Думал, что ему послышалось, но глухой стон повторился…
"Господи! С нами крестная сила! Кто это, кто стонет?!". Василий пошел на звук, обогнул кузницу и… чуть не наступил на человека, лежащего в густой траве. При виде Василия человек, весь заросший щетиной и одетый в грязные лохмотьях, поднялся на ноги. Что-то глухо звякнуло, и Елпанов обомлел – это были кандалы.
– Не дай пропасть, добрый человек, – прохрипел незнакомец, – хоть хлеба кусок… я третий день одну траву жую…
Василий вспомнил свой долгий путь в Зауралье, Сибирский тракт и сразу смекнул, в чем дело. "Каторжник, знать-то, беглый! – молнией пронзила мысль. – А вдруг ищут его да у меня и найдут?! Вот еще напасть на мою голову!..".
Но Елпанову стало жаль обессилевшего человека. Он, поминутно озираясь, быстро принес кружку молока и один сухарь – он знал, что голодающего сразу много кормить нельзя. Когда он вернулся, человек, похоже, начал бредить. Василий стал поить его молоком и дал сухарь. Человек, трудно двигая кадыком, сделал несколько глотков и, сжав в кулаке сухарь, рыдающим голосом взмолился:
– Спрячь меня где-нибудь… до смертного часу буду Бога молить за тебя…
– Да куда же я тебя спрячу-то?!
– Ты хоть железки с меня снял бы, Христа ради… А я уж как-нибудь в лес уползу. Все едино – помирать, так хоть на воле помру!
Василий снова вспомнил угрюмые вереницы измученных арестантов, бредущих по Сибирскому тракту на каторгу. Подчиняясь какой-то неведомой силе, он завел беглого в кузницу, плотно прикрыл дверь и, схватив напильник, быстро распилил кандалы. Потом осторожно приоткрыл дверь и крадучись огляделся. Вроде никого вблизи кузницы не было. Василий повернулся к беглому:
– Сиди здесь тихо… жди! Я за тобой скоро на телеге приеду…
– А… не выдашь ты… меня? – с трудом разлепил спекшиеся губы беглый.
Василий молча вышел, запер снаружи дверь кузницы и пошел к своему подворью, стараясь не попасть на глаза бабам, уже подоившим коров.
Чего греха таить – мелькала у Елпанова мысль: "Ладно ли я делаю? Своя-то рубаха – она ближе к телу… Вдруг видал его кто в деревне случайно? Дознаются – верная тюрьма мне!".
Но ему снова вспомнился Сибирский тракт, измученные люди в кандалах, идущие по бесконечной дороге в Сибирь, на каторгу…
Скоро Василий вернулся на телеге, на которой была навалена пожухшая кошенина. Отворотил большой пласт травы, помог беглому забраться на телегу, накрыл его травой сверху и привез в свою ограду. Закрыл ворота. Ограда – плотная, с улицы в щель ничего не увидишь.
Пелагеи на дворе не было – она подоила коров и погнала их в стадо. Василий помог беглому забраться на сеновал, сходил в дом, принес молока и хлеба и вполголоса сказал:
– Вот что, мил человек, лежи пока тут. Я с женой на покос поеду, а вечером поись тебе принесу. Ночью в бане вымоешься, в божеский вид придешь…
– Как мне благодарить-то тебя, и не знаю…
– Лучше погоди благодарить-то… Неровен час – нагрянут стражники, дак ты в сено заройся и – ни гу-гу! Ежели, Боже упаси, найдут, скажешь, мол, тайком на сеновал залез, пока хозяев не было.
– Ты, отец, чё это седни квёлый какой-то? – спросила Пелагея, увидев, что муж в третий раз остановился на одном и том же прокосе. – Али устал сильно?
– Нет, ничего… просто задумался я…
Василий снова замахал косой, стараясь работой приглушить чувство тревоги. И после покоса он ехал домой с беспокойством. Вошли с Пелагеей в ограду, а навстречу – полицейский урядник с двумя стражниками.
– А вот и хозяин! Как живешь-можешь, староста?
У Василия все внутри похолодело, но он ответил бодро, стараясь унять дрожь в голосе:
– Здравствуйте, с чем пожаловали?
– Вот заглянули в деревню, на постой хотим стать, – урядник солидно и басовито откашлялся.
– Так что же мы на дворе-то стоим, в дом пожалуйте! Сейчас приехали или днем еще? Располагайтесь, как раз пора ужинать. Сейчас я хозяйку позову.
Василий вышел и сказал потихоньку Пелагее:
– Палаша, быстренько добеги до Агапихи, принеси первача*…
Вернувшись, он обратился к уряднику:
– Спросить дозвольте, ваше благородие, вы по службе к нам али как? Что новенького слыхать в волости?
– Уж неделя, как беглых ищем! С этапа на Сибирском тракту тягу дали. Только – тс-с-с, староста, никому – ни-ни!
Тут вошла Пелагея, поздоровалась с неожиданными гостями, поставила на стол штоф** первача и вышла собрать закуску. При виде самогона урядник довольно крякнул.
После первой стопки Василий решился спросить:
– Ну, и нашли кого?
Урядник выждал, пока хозяин снова нальет стопки, выпил, захрустел квашеной капустой и помотал головой:
– Как сквозь землю провалились каторжники! Мы у тебя, Василий Иванович, дня два-три на постое побудем.
– Да какой разговор, ваше благородие, побудьте!
За столом стопка за стопкой так и покатились – полицейский урядник не дурак был выпить; старались не отставать и стражники.
Видя, что первач в головах незваных гостей изрядно зашумел, Василий сказал:
– Беглые-то, небось, по лесам попрятались – вон кругом чащи-то какие!
– В лесу сейчас ни ягод, ни грибов, – ухмыльнулся урядник, – трава одна! А с пустым-то брюхом… Ну, так, Василий Иванович. Завтра утром собирай-ка сход, и чтоб все явились, и хозяева, и работники!
– Да теперь которые еще на покосе, вот возвернутся – всех оповещу!
– Некогда ждать, собирай с утра тех, кто дома! Я сам на сходе прикажу, чтоб из деревни, кроме как на покос, никто никуда – ни ногой!
Полицейские чины после доброго первача скоро захрапели. Василий чуть ли не на цыпочках вышел на крыльцо и поднялся по лестнице на сеновал.
– Э! Ты меня слышишь? – тихонько позвал он в полутьме. В ответ раздался шорох сена и близкое встревоженное дыхание беглого.
– Ищут тебя… Лежи тихо, даже дышать забудь!
Он спустился вниз и заглянул в избу: слава Богу, храпят все трое! Наказав сыну обежать все избы и оповестить хозяев о сходе, шепнул Пелагее, чтоб приготовила закуски, да получше – он еще раз к Агапихе наведается: небось урядник со стражниками снова первача возжелают… Жена удивилась такой щедрости обычно бережливого мужа, но ничего не сказала.
А Василий знал, что стоит уряднику опрокинуть стопку, как его не остановить никакой силой: падок, ох и падок "благородие" на дармовщинку!
Полицейские чины храпели до позднего утра. Когда они проснулись, Василий указал рукой на накрытый Пелагеей стол:
– Давайте, господа хорошие, по стопочке выпьем! Еще с Рождества бутылочка осталась, да все компании подходящей не было…
Урядник для виду поломался, дескать, служба, пить нельзя, но все же выпил, а стражники – те только того и ждали. Василий, чуть пригубив, спросил:
– И много этих самых арестантов сбежало? Нашли кого али нет?
– Да черт их найдет! – после второй стопки урядник стал разговорчивым. – Бывает, по деревням их укрывают. Народишко темный в округе живет! Сами-то бывшие каторжане, а ворон ворону глаз не выклюет! Ты, Василий Иваныч, примечай – может, кто прячет чужих людей. Если что – сразу в полицию сообщай … ик! мне, то есть, – икнул уже порядком захмелевший и раскисший урядник. – Дело-то серьезное: около Камышлова целый этап сбежал, двоих конвойных каторжники убили!
– Да неужто? – поразился Василий. – И никого так и не поймали?
– Как не поймали – многих сцапали… Этап-то ведь большой, которые арестанты не побежали: старые или больные, куда они в кандалах-то побегут? Эти в один голос твердят: мы, мол, бежать не хотели, солдат конвойных не убивали, это дело рук зачинщиков. Вот то-то и оно-то, – загорячился урядник. – Где теперь зачинщиков найдешь? Этакие-то и десятками лет в бегах числятся… А перед высшим начальством в ответе кто? Я, конечно… Навытяжку, бывало, стоишь, да еще в морду получаешь… А жалованье какое – не больно-то разживешься!
Василий налил им еще по стопке. Стражники, как и накануне, стали дремать сидя за столом. Урядник еще посидел, поболтал всякий вздор и стал клевать носом.
Уложив полицейских спать, Василий тоже прилег, но всю ночь не сомкнул глаз. Из пьяной болтовни урядника Елпанов понял, что тот со стражниками заехал в деревню случайно – просто потому, что беглых искали повсюду. Вдруг Василий спохватился: "Господи! Да ведь в кузнице кандалы распиленные лежат в углу. Сам ведь их туда бросил, да запамятовал в суматохе!".
Чуть забрезжило в окнах, Василий заторопился в кузницу. Возле двери огляделся – нигде ни души. Он завернул кандалы в старый мешок, чтоб никто случайно не увидел. Подошел к берегу Кирги, еще раз оглянулся и, размотав мешковину, забросил кандалы в воду.
Когда он вернулся в избу, полицейские еще спали. Василий, взяв крынку молока и краюху хлеба, осторожно поднялся на сеновал. Беглый стал жадно есть, бормоча слова благодарности. Оказалось, он с сеновала видел в щель, кто остановился ночевать у его спасителя. Хотел следующей ночью бежать, но побоялся – июньские ночи как на грех светлые.
…Сход собрался в Каторжанской слободке, возле пожарной караулки.
Василий как староста пришел первым. Урядник известил всех, что если появятся беглые, немедленно задержать их и везти в волость. Кто-то выкрикнул:
– Как их распознаешь, на лбу у них написано, ли чё ли?
– Да что непонятного? По кандалам да одеже арестантской! Не видали ль таких в лесу, а может – и на покосе?
– Нешто они нам покажутся? Сейчас каждый кустик кого хошь ночевать пустит!
– Но есть-то в лесу нечего! Может, в лесу или на покосе к вам кто подходил, дорогу спрашивал или поесть просил?
– Ну, ежели беглый, дак он дорогу спрашивать не станет, побоится себя оказывать…
– А мы еду-то в кармане носим, ли чё ли? У каждой семьи запас на телеге, а мы, может, за две версты косим-то, у телеги и сермягу найдешь, и подпилки есть – косы править. Если кто в бегах, небось, давно уж и кандалы, и одежу арестантскую скинул!
– Страда вовсю идет! Была нам нужда беглых ловить, на лешака они нам сдались, твои арестанты!
– Тебе надо, вот ты и лови, ваше благородие! – с издевкой крикнул кто-то, невидимый в толпе.
– Молчать! – вне себя заорал урядник. – Молчать, не то сами пойдете по сибирской дороге!
– А ты не пужай, мы дороги-то всякие видывали! Честные поселенцы мы, живем своим трудом, землю пашем да хлеб сеем, чего тебе еще-то!? – загомонил сход.
Мужики, несмотря на ругань урядника, стали расходиться по избам.
Урядник, разъяренный, уехал со стражниками в волость, сказав старосте Елпанову, что на днях заедет в деревню снова. Закрывая за ними ворота, Василий с облегчением, но и с досадой думал: "Слава Богу, унесли черти, но чем все дело с беглым-то обернется – неизвестно… А сколько времени в страду-то бестолку пропало!".
Василий, наконец, сказал жене, кого он прячет на сеновале. Сначала Пелагея испугалась, а потом немного успокоилась и даже засмеялась:
– А я-то, недотепа, думаю: что ему взбрело в голову урядника первачом напаивать, да не его одного, а еще двоих остолопов!
– Тут уж, как говорится, и сам не рад, да готов, пришлось умаслить полицейских… Надо работников о беглом-то предупредить… Хорошо, что они не из болтливых…
Прошло две недели. Урядник больше не приезжал. По деревне прошел слух, что Елпанов к жнитву нанял нового работника, которого привез из Ирбитской слободы. Парень назвался Гришкой, вольным поселенцем из Вятской губернии. Парень стал работать в елпановском хозяйстве и помогать Василию в кузнице. Теперь у Василия стало три работника, да и сын Петр уже работал за взрослого мужика. Пелагее работы хватало: со скотиной управляться, с огородом, да стряпни и стирки прибавилось, только ей приходилось все делать одной, без помощницы.
Василий как-то вечером сказал Пелагее:
– Вот что я надумал, мать: найму-ко я до женитьбы Петра работницу, тяжело тебе одной-то! Вон теперь сколько у нас скотины да птицы, и опять же – надо куделю чистить и прясть. Ну, куделю-то чистить Матрена сулилась пособить, бабенка она работяща, а все другое-то – как же тебе в одиночку?
– Ты хозяин, тебе и решать надобно, а мне и остальным – только слушаться да не прекословить, – ответила Пелагея.
Иногда Василий подумывал насчет беглого, ставшего вятским Гришкой: а вдруг пронюхает бестия-урядник, кто таков на самом деле новый елпановский работник, но успокаивал себя, мол, я-то тут при чем? Я его нанял в работники – и вся недолга, но если его сцапают, он и в ответе, а мое дело – сторона!
Когда кончилась страда, двое работников получили расчет и ушли домой: нанимал их Василий, как обычно нанимают на страду, до Покрова. Гришка хорошо работал по хозяйству, справлялся и в кузнице. Василий не жалел, что приютил беглого и спас его от новой каторги: как-никак, почти бесплатного работника получил, только корми и одевай его. "Пусть пока живет, робит у меня, а там видно будет", – прикидывал он.
К Покрову Елпановы всей семьей ездили в Киргу, в приходскую церковь. Заехали в гости к свату Иллариону. Покров в Кирге, как и во всем приходе – большой престольный праздник. И время праздновать – самое подходящее: полевые работы закончены, молотить еще рано. В это время в деревне только бабья работа – куделю чистить, а мужики так, кое-что разве поделывают. Ну, у Коршуновых и у Елпановых мужикам работы в любое время хватает, но в Покров – все дома, все празднуют.
Сватов Коршуновы встретили радушно. Настасья первая увидала Василия и Пелагею в окно, неодетая выскочила скорей отворять ворота и не удержалась, заплакала от радости, обнимала и целовала по очереди всех – отца, мать и Петрушку. После свадьбы дочери Василий был у Коршуновых два раза, а Пелагея всего один, и теперь Настя разом хотела наглядеться на прядеинских родных. Она немного похудела, но чувствовалось, что вполне освоилась в новой семье. Сватья Мирония, страдавшая одышкой, работать много не могла, все больше сидела и лежала с отечным лицом. По хозяйству помогала чужая безродная старуха.
Петрухе пошел семнадцатый год. Василий научил его счету в раннем детстве, считать он умел хорошо и быстро, а вот читать и писать где научиться – в деревне ни одного грамотного человека. Василий хотел уже послать его учиться в Ирбитскую слободу, но отец и сын Коршуновы читать и писать умели, и Платон охотно взялся учить родственника. Петр оказался способным и прилежным учеником, и его решили оставить в Кирге погостить: Настасье веселей будет. Василий с Пелагеей радовались: вот выучится сын грамоте, и можно письмо на родину отправить.
…Лето выдалось жарким и засушливым. Когда собирались тучи, с ужасающей силой гремел гром; были случаи, когда молнией убивало людей и скот или возникали пожары, но хорошего ливня так и не дождались. Хлеб был плохой, низкорослый, с мелким колосом, кое-как вырос только в залесках, где лучше сохранилась влага; травы оказались под стать ему. У Елпановых сохранилось много старого хлеба – не зря Василий каждый год припахивал целины, где всегда был урожай. Люди говорили между собой, что будет голод. И на самом деле, уже в сенокос и жнитво появилось много голодающих с Урала. Вести, одна другой хуже, приходили с демидовских заводов: там народ поголовно умирал с голоду – на тамошних каменистых, неплодородных землях добрых урожаев никогда не было, а тут еще два лета подряд засуха. Исхудалые, с почерневшими лицами люди с тощими котомками за плечами шли и шли вереницами по деревням Зауралья, прося милостыню.
…Игнат Кузнецов ждал из солдат старшего сына, тот должен был скоро вернуться домой. Старший сын Кузнецовых умер еще неженатым – опрокинувшимся возом придавило.
"Вот возвернется Никон – пусть он всем правит, как хочет, а я уж сколь смогу, столь и пороблю, – думал стареющий Кузнецов,- старуха больно хворая стала, лонись* дак и вовсе паларич ударил. Опять же Федька со своей-то бабой ладом не живет… Ведь отделил его, дурака – думал, лучше будет, свой-то дом его притянет, ан нет – четвертый год пьет да на чужих баб смотрит! За что нам со старухой такое наказанье-то на старости лет? Эка вот, говорит – мол, не люблю я бабу свою, зря вы меня на ней женили. Да какого черта тебе еще надо, баба в девках-то и видная, и богатая была…".
А жизнь Анны, Федоровой жены, стала хуже некуда с тех пор, как Кузнецов-старший нанял на страду работницу Федосью: Анна тогда заболела и в поле работать не могла.
Вот и прибрала хозяйского сына к рукам бойкая пострадка** Федосья… Дальше – больше; Анна как-то попыталась попенять на это мужу, но тут же получила увесистую оплеуху.
– Молчи, не выводи из терпения, ненавижу я тебя! – взъярился Федор.
– Опомнись, Федор! Дети ведь у нас, – охнула бедная Анна.
– Ты мне весь свет загородила, пропади пропадом, жаба!
Отругав, а то и поколотив жену, Федор уезжал в поле с пострадкой – бабенкой, как назло, молодой, лицом пригожей, но и порядком бессовестной. Скоро Федор, не стесняясь ни отца-матери, ни чужих, связался с работницей в открытую… А та совсем уж себя хозяйкой возомнила!
"Больно уж ты стара, Анна, будто матерью приходишься Федору-то…". Анна плакала горючими слезами, но кому пожалуешься? Она была дальняя, выдали ее замуж из Кирги. К отцу родному не сходишь, да и отец-то уже теперь давно помер…
После десяти лет совместной жизни отец отделил Федора, третий год они жили в своем доме, но жизнь не налаживалась: Федор продолжал пить и все чаще бил жену.
Бабы жалели Анну, но кое-кто, бывало, говорил: мол, муж да жена – одна сатана…
– Впору руки на себя наложить, – жаловалась Анна соседке, Марине Агапихе. – Ровно озверел Федор-то, как связался с Федоской этой! Ох, пропащая моя головушка!
Агапиха выслушивала ее равнодушно: самогонщице не раз приходилось слушать стенания измученных пьянством и побоями мужей деревенских баб. Кроме того, она не любила эту тихую, чересчур покорную бабу: "Так тебе и надо, телепня*! Да будь Федюня мой муж, я бы его вот так зажала! – и она показывала маленький, но крепкий кулак. – Уж я бы не поддалась, а чем попадя бы такого-то буткала**!"
Отчаявшись, Анна пришла к бабке Евдонихе:
– Баушка Феофанья, я к тебе, как к последней надёже… Помоги моему горю, совсем сдурел мужик-от у меня, ругается да бьет! И раньше-то худо жили, а нынче и вовсе, как зверь. Видно, околдовала его эта змея подколодная, Федоска-то… Взял ее свекор, мне на беду, в пострадки. У нас в дому живет, а нам же, прости Господи, и гадит! Федор седни меня опять набил, а вечером, ежели напьется, хоть беги куда глаза глядят!
– Куда же, милая, побежишь-то? Ведь ты мужняя жена, у тебя дети! Ну, ночуешь ты седни в людях, а завтре ведь все равно домой-то надо… Ты уж старайся как-то и сама наладить жисть-то! Откажи Федоске-работнице, что ли…
– Да ведь не я, а свекор мой нанимал Федоску-то! Добром она не уйдет…
– А ежели добром не уйдет, так выгони! Хозяйкой в дому стань, а не гостьей! Вот на тебе ломоть хлеба, я его наговорила. Как придет Федор вечером да ужинать будет, этот ломоть незаметно ему подложи. Гляди, чтобы только муж съел его, а не другой кто, да не с супом или еще с чем горячим, не то с паром весь наговор-то и выйдет… А завтре сходи на кладбище, найди могилу, где похоронен кто-нибудь по имю Федор – все равно, хошь старик, хошь ребенок. В деревне Федоров-то много ведь умерло, вон дедка Федора в прошлом году похоронили, знашь, поди, где могила-то его?
– Знаю, баушка, знаю – у кривой березы она!
– Дак вот, мила дочь, горсь земли с могилы возьми и мне принеси: я на нее наговорю, а ты ее в рукомойник перед тем, как он будет умываться, брось… Завтре же ко мне и приходи!
– Спасибо, баушка, побегу я домой – поди, явился душегуб-от мой, еще хватится меня, окаянный!
– А ты, касатка, худыми словами Федора не брани: бес-от, он ведь завсегда услышит да и будет разжигать у вас ссору-то!
Анна с надеждой побежала домой, неся за пазухой ломоть хлеба с наговором. В ограде ее встретил завыванием дворовый пес.
"Что это у нас Лыско-то – уж втору неделю, как вечер настанет, так и выть, ровно волк, принимается? – мелькнуло в голове Анны. – Лыско, перестань!",- она замахнулась на собаку батогом*. Та, поджав хвост, пошла в конуру, но через минуту завыла опять.
"Господи, неужто перед бедой какой-то?".
Анна вошла в избу. Мужа дома не было, дети уже спали.
Долго же она у Евдонихи пробыла… А Федор, поди, опять пьет.
Анна подняла крышку сундука: муж, наверно, последние деньги взял. Ну, так и есть – деньги исчезли… О Господи, да ведь скоро подать платить!
Анна сунула наговоренный хлеб в подпечек. Отломила от другой краюхи кусок и понесла его собаке.
– На, Лыско, пошто воешь-то – голодный, ли че ли?
А Федор в это время действительно был у самогонщицы Агапихи. Гривенник он уже пропил и теперь требовал самогона в долг.
– За деньги продам, а задарма – накося-выкуси! Ежели всем вам, пьяницам, в долг давать, так скоро по миру пойдешь!
Самогонщица стала выталкивать Федора за дверь, тот зацепился руками за дверной косяк. Тут появились муж Агапихи Алимпий и дочь Лизка. Алимпий – мужик проворный и жилистый, да еще Лизка ему помогла – прокатился-таки Федор по ступенькам крыльца…
По дороге домой он наливался злобой на Анну. "И ходит, и ходит, окаянная, по соседям, жалуется… Ну, погоди, проучу я тебя седни!".
Дети по-прежнему спали в горенке. Федор подошел к Анне и наотмашь ударил ее кулаком по лицу. Анна сразу почувствовала во рту соленый привкус крови. Не успела опомниться, как получила страшный удар по голове и, чтобы удержаться на ногах, успела ухватиться за столбик голбца.
– Федя… за что?! – еле прохрипела она. В глазах плыли огненные круги. Осатаневший Федор снова занес сжатый кулак. Анна, шатаясь, выскочила на крыльцо, но муж настиг ее и, схватив с приступки тележный курок*, еще раз ударил несчастную по голове… Обливаясь кровью, Анна вниз лицом упала с крыльца.