Где-то на краю деревни запиликала гармошка, девки завели частушки "про миленочка", и на берегу Кирги стало весело.
По весеннему времени молодежь веселится на улице допоздна. И то сказать, не больно много доводится отдыхать парням и девкам в деревне. Скоро Петров день – жаркая пора сенокоса, а там и главная страда подоспеет: начнется жнитво. Гулять да хороводы водить не придется до самого Успенья.
А многим девкам и гулять осталось только до свадебной поры – Покрова. Нагрянут сваты – в нарядной бричке, в простой кошеве, а то и на дровнях – и отдадут девку замуж, увезут, как в песне поется, "во чужу деревню, во чужу семью".
Июнь-июль в Зауралье – самая комариная пора. Комаров вблизи болот и на покосах, когда еще не успели обкосить травы, собираются нсметные тучи. С Ильина дня комарья убывает, но еще долго донимают пауты*, мухи и мелкая мошкара, особенно когда дело идет к дождю.
В елпановском доме все женщины вплоть до сенокоса сидели за кроснами**.
Петр спозаранку и дотемна пропадал на Кирге. Плотина была уже готова, и теперь ставили большую мельницу-водянку.
Петр вставал с восходом солнца, будил работников, и уже в тот час, когда бабы выгоняют на пастбище скотину, далеко были слышны стук топоров и визжанье пил.
Василий Иванович еще много работал по хозяйству, хотя ему уже доходил шестой десяток и стали сильно болеть ноги и спина. Вечерами после работы в кузнице Елпанов-старший садился на порожек сеней, брал на руки внучонка и серьезно говорил:
– Ну что, Иван Петрович? Как живешь? Опять, поди-ка, мамке спать не дал сегодня?
И вздыхал, покряхтывая от боли и гладя мальца по голове:
– Сидеть бы нам с тобой дома, да некогда, работы много! Ой, Иванко, болят, болят у меня ноги, а спина ровно разваливается. Ну, ниче не попишешь, знать-то, отходили ноженьки по дороженьке… Да-а-а, сколь ими исхожено – и не сосчитать. Вот оно когда все сказывается-то…
– Мать! – звал дед Василий Пелагею Захаровну, – где ты там есть? Неси шайку с теплой водой! Может, в воде хоть отойдут ноги-то мои… Доживу я, мать, видно, до того дня, что, как дед Данила, летом в пимах на завалинке сидеть стану – вот беда-то будет! А ведь мне до его-то годов долго еще, боле двадцати… Как теперь вижу, как он ногами да спиной маялся, сердешный, царство ему небесное! Тятя ведь еще молодой был, когда мы из родных краев сюда тронулись!
Пелагея Захаровна подносили шайку с водой, ставила ее у ног мужа в вступала в разговор:
– Окстись, отец! Какой он шибко-то молодой был? Я помню, что ему в тот год, когда мы поехали, пятьдесят второй пошел, только что он был намного тебя здоровее, не такой изробленный. А ты, если так будешь робить, скоро и вовсе ходить не заможешь. Че теперь – помирать на работе на этой, ли че ли?!
И она сразу переводила разговор на свое, уж сколько раз думаное-передуманое:
– Ой, отец, чересчур покорился ты Петру-то! Уж лучше бы нам с тобой одним жить, в малухе, вот как дедко Евдоким со своей бабкой! Право слово – хуже нет, когда один сын. Вот и у нас – "Один, да вырос с овин"!
Василий Иванович так вспылил, что даже ноги из поднесенной женой шайки наземь выставил:
– Эх, мать, ну и дура же ты! То Евдоким с Евдонихой, а то мы, Елпановы – большая разница! Про них ведь никто в деревне ниче и не скажет, а про нас такая пойдет свистопляска, каждый рот отворять будет: мол, гляньте, Елпановы-то, отец с сыном, не поладили – сраму не оберешься! Да где это видано, чтобы старики от единственного сына отделялись?!
…В самые Петровки, как-то вечером, когда семья афанасьева Ивана давно уже отужинала и бабы убрали со стола посуду, попросился на ночлег какой-то старик-прохожий. Его уложили спать в сенях, а ночью постояльцу вдруг стало плохо. Его сильно лихорадило, а в сенях было холодно; он перешел в дом и лег на лавку. Иван с Репсемеей встали рано – собираться на покос. Старик лежал на лавке, и видно было, что идти он не сможет.
– Занедужил я что-то, хозяева… Еще вчера, перед тем, как к вам зайти, что-то ломать меня стало… Отлежусь вот маленько да и дале поползу…
Иван, мужик добрый и жалостливый, возразил:
– Да куда ты пойдешь, раз не можешь – лежи покуда. Мы-то сейчас в поле поедем, а баушка дома останется с ребятишками… Пить захочешь, дак завсегда подадут. Куда уж тебе такому хворому идти, полежишь маленько, оздоровеешь – тогда и пойдешь.
Но к вечеру старику стало хуже, и когда приехали с покоса, Федора встретила их у ворот.
– Че же нам делать с ночёвщиком-то, ребята? Расхворался он шибко, за целый день и воды не попросил, а похоже – жар у его большой. Не ровен час, помрет еще… Вот еще наказанье господне!
На другой день, когда Иван с женой и старшими ребятами вернулись, в доме их ждал покойник: старик-постоялец уже лежал на лавке в переднем углу под образами, накрытый холстиной из федориного сундука.
В котомке у него ничего не было, даже нижнего белья, а из денег нашли только несколько медяков. Хоронили его обществом, так и не зная – чей он, кто и откуда.
А на второй день на покосе Иван вдруг занемог. После обеда его стало лихорадить. До вечера промаялся в балагане, все думал, что отлежится, но становилось все хуже, и Репсемея привезла его домой уже лежащим на телеге. Сразу побежали к дедку Евдокиму, а встревоженная Федора не отходила от больного сына.
Дедко Евдоким, посидев с нею возле Ивана, сказал:
– Неизвестна кака-то хворь, может быть… Вам, домочадцам, оберегаться надо бы…
Много повидавший на своем веку, дедко не стал пугать родных, хотя с первого взгляда на Ивана понял, чем тот захворал.
Так снова пришла в Прядеину страшная болезнь – тиф. Следом за Иваном заболели Репсемея и Федора, а потом, один за другим, и все дети.
Федора и трое детей вскоре умерли.
Всех умерших тифозных хоронили наскоро, словно тайком – боялись, что болезнь начнет гулять по всей Прядеиной. Из волости приехал урядник, и на сходе строго-настрого запретил кому-либо выезжать из деревни – ни в ближние деревни, ни в Ирбитскую слободу.
Не миновала страшная болезнь и семью Елпановых. Первой слегла Пелагея Захаровна: она ходила в семью Ивана, была на похоронах и на поминках. Потом прямо в кузнице свалился Василий Иванович; еле домой добрался из кузницы – и слег.
Сын его долго еще сопротивлялся болезни: могучий организм Петра не хотел сдаваться. Проснувшись утром с головною болью и с ломотой во всем теле, Петр превозмог подступившую тошноту и велел работнице принести квасу. Напился из запотевшего туеска холодного, только что из ямы, ядреного квасу, и ему будто полегчало. Машинально вывел из стойла Буяна и запряг рысака в легкий ходок.
"Хорошо, что Буянко дома был, а не в ночном – не то в поле надо было бы за ним идти", – как в полусне размышлял Елпанов. Во всем теле была непривычная вялость, да еще ломило спину и плечи, будто после целого дня косьбы. "Неужто и я свалюсь от тифа, вот еще наказанье… И не время хворать-то: в страду день упустишь – а потом и годом не наверстаешь", – как о чем-то постороннем нехотя думал Петр. С трудом забравшись в ходок, он взял в ватные руки вожжи и поехал на заимку.
Елена с Ваняткой, как только заболели свекровь и свекор, перешла жить в малуху – она боялась за сына, ухаживала за ним только сама. Елена не выносила его из малухи и в малуху никого не пускала. Старательно кипятила и воду, и молоко; окно от мух занавесила мелкой кисеей.
За больными ухаживала теперь работница Секлетея, а Елена помогала по утрам, пока спал Ванятка, доить коров. Стряпкой наняли пришлую с заводов бабу. Марьюшка обличьем была корява и некрасива, но работницей оказалась честной и добросовестной. Она жила у Елпановых из хлеба; с раннего утра до позднего вечера бегала то по дому, то по двору: стряпала, варила, ухаживала за скотом, полола и поливала огород. За каждодневной работой она, кажется, вовсе и не думала о тифозной заразе.
Когда у Пелагеи Захаровны особенно сильно разболелась голова, Марьюшка с Секлетеей затеяли обрезать ей волосы. Но больная воспротивилась, сказав: "Покуда я не увижу, что смертынька моя – вот она, пришла, остригать волосы не дам!". И Марьюшка с Секлетеей отступились – пусть будет так, как она хочет.
А на девятый день Пелагее Захаровне стало очень плохо. Лежа на лавке, она еле слышно прошептала, будто прошелестела:
– Попа надо бы привезти… чтоб пособоровал…
– Подождите ужо, хозяюшка, – отвечала работница, поднося к пересохшим губам больной кружку с клюквенным морсом, – солнышко-то уж на вечер, скоро Петр Васильевич с заимки возвернется, он мигом на рысаке в Киргу слетает. Заодно и Настасью привезет.
– Ох, Секлетеюшка, доживу ли я до вечера? Где дедко-то, хоть бы с ним проститься. Сам-то он как?
– Да получше ему вроде. Заснул он сейчас, так тревожить-то его не надо…
– У Настасьи, поди, тоже все хворают?
Секлетея, чтобы успокоить больную, ответила:
– Не должно быть…Вроде в Кирге нету этой поветри…
– Пойди теперь в горницу, принеси ключ от моего сундука… Укажу я, в чем меня положить… смертный-то сряд мой давно готовый, в кошеле лежит сверху.
Сдерживая слезы, та сбегала в горницу, принесла ключ, открыла им большой кованый сундук-семерик.
– А справа в сундуке-то, – с трудом продолжала говорить больная, – труба холста ленного*… Вынь ее, разрежь напополам – это вам с Марьюшкой за то, что за нами с дедком ходите…
Когда Секлетея часа через два снова подошла к больным, то увидела, что Пелагея Захаровна уснула, а жар у нее спал. Кризис миновал. Василию Ивановичу тоже становилось лучше. "Слава тебе, Господи-милостивец", – закрестилась служанка.
А под вечер с заимки приехал Петр. Вернее сказать, умный Буян сам привез хозяина к елпановским воротам – в Петре бушевал тиф. Теперь в дому у Елпановых лежало трое больных.
Старикам день ото дня становилось получше. Василий Иванович, исхудалый, с длинной седой бородой, выходил, опираясь на палку, погреться на солнышке, сидя на завалинке.
Елена целыми днями была на ногах: помогала работнице Марьюшке и ухаживала за больным Петром и за выздоравливавшими стариками. Поздно вечером, скинув в темных сенях с себя всю одежду вплоть до нижней рубахи, одевалась во все чистое, умывалась настоем полыни и вересовника и, прополоскав рот чесночным отваром с шалфеем, бежала в малуху проведать сына.
Ванятке шел пятый месяц. Это был крупный большеголовый мальчик с живыми карими глазами и крутым лбом; с каждым днем он становился все больше похожим на отца. Купая и перепеленывая сына, мать говорила ему нараспев: "Во-о-т, тятька у нас скоро выздоровеет, и мы с Ваняткой домой п-о-ойде-ем!".
Как только Петр стал оправляться от болезни, он запретил жене ухаживать за ним.
Даже могутный человек после тифа встает на ноги месяца полтора. В тот год тиф унес множество людей – старых, молодых, младенцев… В Прядеиной почти не осталось домов, где бы поветрие не сгубило ни одного человека. Особенно много умерло бедняков, живших впроголодь.
Тиф исчез, как его и не было, уже осенью, когда журавли, готовясь к отлету, стали "шить котомки". К Покрову в доме Елпановых все пошло своим обычным трудовым чередом.
…Хлеб в этом году уродился добрый. Северьян Обухов ни с того ни с сего пришел к Елпановым наниматься мельником. Петр Васильевич его нанял, прикинув явную выгоду, и елпановская водяная мельница теперь работала от зари до зари. Хотя плата за помол была высокой, от помольщиков отбоя не было, молоть ехали из окрестных деревень и даже из Харлово.
За помол платили зерном или деньгами; зерно шло в елпановские завозни, а деньги – в тяжелые, окованные железом сундуки. Вечерами, при лучине или сальной свече, Елпанов подсчитывал свои доходы и потирал руки.
"Слава Богу, хороший, урожайный год выдался! Вот обмолотим, и сразу по первопутку с обозом собираться надо. Может, успеем до ярмарки не раз, а два раза в заводы съездить. И оттуда, конечно, не с пустыми санями поедем, сразу – на ярмарку!".
Петр заранее предвкушал выгодные торговые сделки; он любил деловое, хлопотливое и веселое ярмарочное время в Ирбитской слободе.