Главная площадь Мильска была переполнена до отказа, людское море колыхалось и гудело. Горели большие костры в чугунных жаровнях, отбрасывая оранжевые блики на лица и стены домов.
Визжали дудки и трещотки, гремела где-то барабанная дробь, кто-то пытался играть на гармони. Люди толпились, смеялись, кричали, пели пьяные песни, обнимались. Воздух был густым и влажным, пахло жженым сахаром, глинтвейном, дымом смолистых дров и человеческим потом.
Я влился в толпу, купил за пару медяков кружку горячего пряного напитка и просто стоял, прислонившись к углу одного из домов, наблюдая. Смотрел, как вокруг пляшут пары, как дети носятся между ног взрослых, размахивая палочками с шипящими на концах огнями, оставляющими в воздухе короткие светящиеся следы.
Вдруг в одном из проходов между разными группами гуляк я увидел их.
Фая, с улыбкой говорила что-то дяде Севе, жестикулируя. Тетя Катя, пестро разодетая разодетая, с высоко поднятой головой и самодовольным видом оглядывала площадь, будто все это великолепие было устроено в ее честь. Дядя Сева стоял понуро, как всегда, в своем стареньком зипуне, засунув руки глубоко в карманы, и просто смотрел под ноги.
И Федя — он был тут же, в сторонке. В новой, но как-то мешковато и неловко сидевшей на нем одежде. Его лицо было бледным, болезненным, и все напряжение, вся подавленность, о которых говорила Фая, читались в каждой черте, в сгорбленных плечах. Похоже, Фая все-таки вытащила всю семью в город на праздник — вероятно, на деньги, которые ей выделял род.
Я не стал подходить, разумеется. Вместо этого на мгновение активировал духовное зрение, сконцентрировавшись на Фае. В отличие от обычных Магов, для которых такое мое зрение было незаметным, Фая, из-за специфичности ее дара, должна была почувствовать такое без труда, как и в прошлый раз.
И верно: она оборвала фразу на полуслове, резко обернулась, ее взгляд метнулся по толпе и почти мгновенно нашел меня в полутьме у стены. Наши глаза встретились.
Она узнала сразу. Улыбнулась — искренне, без тени былого высокомерия или напряжения. Кивнула почти незаметно, движением головы, которое мог понять только я.
Я ответил тем же — коротким, едва уловимым кивком. И затем, прежде чем кто-либо из ее семьи мог заметить этот беззвучный диалог, растворился в толпе.
Первый удар колокола прокатился над площадью — низкий, медный, пронизывающий весь шум толпы насквозь. В памяти всплыла не картинка, а целый каскад ощущений: ночь в лесу, запах гари и хвои, белый огненный шар, рассекающий небо, глухой грохот при падении и та воронка. А в ней — человек в странном, обгоревшем мундире, смотрящий на меня сверху вниз с высоты своего падения и вселенского превосходства. Тот самый взгляд, в котором было больше презрения, чем боли.
Второй удар — и сразу Берлога. Давящая теснота земляных стен, смолистый запах корней, и всепоглощающая, выворачивающая суставы боль от этих невыносимых тренировок с куклой Звездного. И его голос, прозвучавший тогда как высшая похвала: «Ты — настоящий боец».
Третий удар отозвался в костяшках пальцев. Я непроизвольно сжал кулаки, вспомнив тот хруст — не свой, а Фединых костей под моим единственным ударом на плацу. Вспомнил, как он отлетел, неспособный больше сравниться со мной силой.
Четвертый удар принес с собой холод. Холодный, профессиональный взгляд Мага Топтыгиных, оценивающий меня как проблему или как мусор. И тут же — контрастом — тетя Катя, сраженная шаром Духа на деревенской площади, ее тело, дергающееся на земле, и острый, режущий укол стыда и ярости, потому что это было из-за меня.
Пятый удар был обжигающим. Звездный в полумраке Берлоги, его рука, протягивающая Сферу. Не предмет, а целую вселенную боли и долга. Горячая волна слияния, пожирающая изнутри, и его силуэт, растворяющийся в ночном небе.
Шестой — бегство и бой. Ноги, месившие горящую землю, рев пламени в ушах, свист магических стрел. И волчица. Ее глаза в последний момент, полные чего-то большего, чем животный инстинкт. Ее тело, принявшее удар за меня, и тишина после — страшнее любого крика.
Седьмой удар прозвучал тише, но глубже. Одиночество в каменном логове, вонь смерти и мокрой шерсти. Осознание, что голос в голове, бывший опорой, умолк навсегда. И последние слова, ставшие клятвой: «Достигни такого величия, что мне и не снилось».
Восьмой — город. Какофония запахов, звуков, лиц. Давящая чуждость каменных стен. Первые подпольные бои: липкий пот, звон в ушах после удара, вкус победы, горьковатый от осознания ее ничтожности в большой игре. Пудов с его вечной суетой и алчными глазками. И пилюли — твердые, отдающие железом и дикостью. Первые глотки запретной мощи.
Девятый удар напомнил о Червине. Его кабинет, пропахший табаком и бумажной пылью. Его культя, которую он не скрывал. Его неожиданная, суровая опека, лишенная сантиментов, но от этого более ценная. И роль «сына», которую я принял не как милость, а как оружие и щит.
Десятый — бой в поле. Маг на Сердце Духа, его сабля, покрытая инеем. Глухой удар в бок и ледяной холод, сковывающий движение. И смерть Севы — глупая, быстрая, нелепая. Белое пламя, впервые разгоревшееся от ярости, отчаяния и горя.
Одиннадцатый удар принес с собой вкус дорогого вина и запах перегара. Игорь Буранов-Топтыгин. Его пьяная, развязная маска, сброшенная в один миг, и трезвый, холодный как сталь расчет, выглянувший из-под нее. Искушение властью, протянутое на блюдечке, и мой тихий, твердый отказ. Потому что я не мог иначе.
Двенадцатый удар — и перед глазами возник не образ, а ощущение. Аня. Ее испуганные глаза, уткнувшееся в мое плечо лицо. Легкость ее смеха. Теплое, простое, человеческое чувство, которое коснулось чего-то глубокого внутри и разбудило искру по-другому — не яростью, а тишиной.
Двенадцать ударов.
С моей встречи со Звездным прошло чуть больше полугода. Он упал с неба в лес у деревни двадцать шестого июня.
И за это время я прошел путь от забитого, бесправного парня, мечтавшего только о выживании, до того, кто стоит сейчас среди ревущей толпы празднующих. С силой, бушующей в жилах, с грузом долгов, целей, надежд и потерь, сплетенных в сложную, неразрывную сеть.
Я никогда не молился. В деревне тетя Катя, после особенно тяжелого дня, могла отлупить меня розгой, приговаривая, что так искупаю грех своей лени и неблагодарности. Хотя я почти всегда работал до седьмого пота, до темноты в глазах.
Несправедливость этих побоев, их бессмысленная жестокость, убили во мне еще в детстве любую веру в высшую справедливость, в то, что где-то там кто-то следит и воздает по заслугам. Но сейчас, в гуле затихающего колокола, под рев тысячеголосого «Ура!», я закрыл глаза и обратился.
Не к богу, в существование которого не верил, а просто к миру. К тому темному, равнодушному, огромному пространству, в котором все это происходило, происходит и будет происходить.
Дай, чтобы в этом году мне не пришлось больше никого хоронить из тех, кто стал близок. Дай сил выстоять, выдержать все, что уготовила мне судьба. Дай, чтобы я нашел, наконец, хоть какую-то нить, ведущую к ним. К Дмитрию и Анне. К моей правде.
Это была не молитва. Обещание, высказанное в собственной голове и брошенное во вселенную, как бросил бы камень в черную воду колодца, не надеясь услышать всплеск.
Новый год наступил. Крики «Ура!» сменились смехом, поцелуями, взрывами хлопушек, которые щелкали, как маленькие выстрелы. Еще около часа я бродил по окраинам площади, смотрел на жалкие фейерверки, которые пускали со стен, — снопы тусклых, быстро гаснущих искр, зеленых, красных, золотых.
Они не могли сравниться с падением звезды или с белым пламенем в груди. Мысли мои уже были не здесь, в этом шумном, пьяном, временном веселье.
Я не смог ждать до условленного часа ночи. Внутри поднималось нетерпение. Тупая, приятная, тревожная тяга где-то в солнечном сплетении, гнавшая меня вперед — прочь от шума, к чему-то простому и настоящему.
Подошел к лавке скобяных товаров и замер в глубокой тени напротив. Двухэтажное здание с потертой вывеской по большей части спало. Но в одном окне на втором этаже, где наверняка были жилые комнаты, ярко горели лампы — видимо, семья Ани праздновала именно там.
Было от силы половина первого, так что пришлось стоять довольно долго, прежде чем дверь со скрипом открылась, и вышла Аня, закутанная в тот же пестрый бурнус.
За ней вышел мужчина лет пятидесяти — коренастый, с широкими ладонями, торчащими из рукавов простой домотканой рубахи. Его лицо, освещенное слабым светом из приоткрытой двери, было серьезным, насупленным, с глубокой складкой между бровей.
Я пересек пустую темную улицу. Аня заметила меня первой, ее лицо озарилось быстрой радостной улыбкой, но тут же сменилось маской легкой паники.
Она что-то быстро, тараторя, сказала отцу, дернула его за рукав. Тот медленно повернул голову, и его тяжелый взгляд уперся в меня. Оценивающий. Недружелюбный.
— Доброй ночи, — сказал я, останавливаясь на почтительном расстоянии в три шага.
— Вот он, пап, — пролепетала Аня, ее голос дрогнул. — Это Саша. О котором я говорила.
Отец кивнул — резко, не меняя выражения. Складка между бровей стала еще глубже.
— Тимофей, — представился он. Голос был низким, хрипловатым, как бывает у тех, кто много курит или работает в пыли. — Так ты и есть тот самый, с площади?
— Я. Просто Саша.
— Просто Саша, — повторил он безо всякой интонации, будто пробуя слово на вкус. — Ладно. Откуда будешь? Кто родители? Где учился? Чем занимаешься, «просто Саша»?
Я приготовил ответы еще по дороге, пока шел сюда.
— Из детдома я. Никакого особого образования — только читать, писать, считать умею. Полгода назад меня взял на попечение хозяин одного трактира. Помогаю ему по хозяйству, с закупками, с охраной иногда, когда нужно груз сопровождать. Дела идут нормально. Живу отдельно, на свои деньги.
— Трактир? — переспросил Тимофей, прищурившись. — Какой?
— «Косолапый мишка». На Плотничьей, недалеко от реки.
Тимофей хмыкнул, кивнул. Не было похоже, что ему это название что-то говорило, но был шанс, что он потом наведается в трактир к Червину. Его взгляд скользнул по моей одежде — простой, но качественной, — потом вернулся к лицу.
— Родственников совсем никаких? Ни дядь, ни теть?
— Нет. Не помню. Бросили, когда был совсем мелким.
— А планы какие? — Он сделал паузу, давая вопросу повисеть в холодном воздухе. — На жизнь. И на мою Аню?
Аня, стоявшая чуть сзади, явно сгорала от стыда: ее лицо было пунцовым даже в полутьме. Я посмотрел на нее, встретил испуганно-извиняющийся взгляд, потом медленно перевел глаза обратно на отца.
— Серьезных планов пока не строю. Слишком рано. Все еще на ноги встаю, кров над головой, работа. Но… — Я сделал паузу, тщательно выбирая слова, которые звучали бы правдиво, но не как пустые обещания. — Аня мне очень нравится. Она добрая. Хотел бы проводить с ней время, гулять, если вы не против. Все будет прилично, честное слово!
Аня издала тихий, сдавленный «ох». Ее лицо стало таким красным, что, казалось, светилось в темноте.
Тимофей изучал меня еще несколько долгих секунд. Его глаза, будто сверлили меня насквозь, ища ложь, хвастовство, слабину.
Потом что-то во взгляде смягчилось. Не до дружелюбия, но до терпимости. Суровая складка у рта немного разгладилась.
— Ладно. Детдом… дело известное. Не сахар. Работящий, говоришь?
— Да. Привык трудиться. Без этого никак.
— Вижу, одет прилично. Не оборванец. Руки… не барские, — он кивнул своим квадратным подбородком на мои ладони, видные из-под рукавов куртки. Старые шрамы, свежие царапины, жесткие мозоли от топорища и бесконечных тренировок. — Только смотри, парень. Аня у меня одна. Жена умерла, я ее один растил. Необдуманных поступков не потерплю. Ни с ее стороны, ни с твоей. Чтоб все чинно, благородно. Понял?
— Понял.
— И чтоб домой — до пяти утра. Ни минутой позже. Проводишь до двери и марш отсюда.
— Обещаю.
Он кивнул еще раз, уже скорее для себя, повернулся к Ане, потрепал ее крупной, грубой ладонью по плечу.
— Гуляй. И веди себя прилично. Не позорь отца.
Развернулся и зашел внутрь, плотно прикрыв за собой дверь. Щель под ней погасла, скрыв желтый свет лампы.
Мы стояли секунду в полной, давящей тишине. Потом Аня выдохнула, и из нее вырвался целый поток слов:
— Прости за папу, он всегда такой, он просто волнуется, он хороший, просто…
— Ничего, — перебил я ее мягко. — Он прав. Справедливо все сказал.
Она улыбнулась, и это была улыбка чистого, детского облегчения. Я протянул руку, ладонью вверх.
— Пойдем? Пока еще праздник.
Она кивнула, положила свою небольшую ладошку в мою, и мы пошли обратно в сторону центра, где еще светились огни и слышалась музыка.
Гуляли долго. Сначала съели по горячему блину с медом из дымящегося лотка у ратуши. Масло текло по пальцам — сладко и обжигающе. Потом застряли у прилавка с играми: нужно было с трех попыток набросить деревянное колечко на горлышко бутылки.
У меня получилось лишь с третьего раза: колечко со звоном ударилось о стекло и зависло. Аня залилась таким звонким, чистым смехом, что я не мог не улыбнуться в ответ.
Потом была другая забава — лабиринт из натянутых на колышках веревок. Нужно было пройти его вдвоем, спиной к спине, не задев ни одной веревки. Мы запутались и сбились уже через пять шагов, но это было весело. Ее спина упруго упиралась в мою, и мы оба хохотали, когда очередная веревка зацепилась за ее косу.
Где играли два усталых скрипача и парень с маленьким барабаном, люди танцевали. Не парами, а просто хаотично кружились, хлопали в ладоши, подпрыгивали. И, как когда-то на деревенском празднике меня вытащила в толпу танцующих соседская девочка Маша, так теперь я потянул туда же Аню.
— Давай!
— Я не умею! — уперлась она.
— Да никто не умеет! — рассмеялся я.
Как и тогда, поначалу мои движения были неуклюжими, не до конца попадающими в ритм, ноги путались. Аня тем более походила на деревянную — так смущалась.
Но ритм был простой, а смех других танцующих и в целом атмосфера — заразительны. Вскоре мы уже кружились, держась за руки, пока у меня не закружилась голова от смешения музыки, огней и этого странного, легкого чувства в груди. Аня отпустила мои ладони и закружилась сама, раскинув руки, а ее бурнус разлетелся вокруг, как крылья.
Время текло незаметно. Небо на востоке стало светлеть, переходя из черного в густой, холодный сизый цвет. Я поднял голову, отыскал глазами часы на башне ратуши — стрелки показывали без четверти пять.
— Пора, — сказал я, касаясь ее плеча.
Аня остановилась на середине фразы и кивнула, без возражений. Веселье в ее глазах сменилось тихой, понятливой серьезностью.
Мы пошли обратно, уже не торопясь, почти молча, прислушиваясь к тому, как город затихал. Улицы пустели, последние гуляки брели по домам: праздник сдувался, как воздух из лопнувшего шарика.
У лавки мы остановились на том же самом тротуаре. В окне на втором этаже по-прежнему горел свет — Тимофей ждал, не ложась спать.
— Спасибо, — сказал я, поворачиваясь к ней. — Мне было очень хорошо. Лучше, чем я помню за долгое время.
Аня смотрела на свои валенки, потом медленно подняла на меня глаза. В них отражался бледный свет предрассветного неба.
— Мне тоже, — прошептала так тихо, что я почти прочитал это по губам.
И замолчала, будто что-то обдумывая, борясь с собой. Потом, резко, почти порывисто, потянулась ко мне и поцеловала в щеку. Быстро, сухо, неловко. Ее губы были холодными от морозного воздуха, но прикосновение обожгло кожу, как раскаленное железо.
— До свидания, Саша!
Она развернулась и побежала, не оглядываясь. Дверь открылась, выпустив полоску желтого света, и тут же захлопнулась. Я остался стоять один в сизых сумерках.
Щека горела в том самом месте, где она коснулась. Я медленно поднял руку, прикоснулся пальцами к коже. Там было горячо.
Я простоял так, наверное, полминуты, не двигаясь, слушая, как в груди стучит что-то тяжелое и быстрое. Потом на лице сама собой расползлась улыбка — широкая, глупая, непривычная, которую я не мог сдержать, даже если бы захотел.
Потом развернулся и пошел домой, к квартире Червина. Рассвет уже разливался по крышам, окрашивая их в пепельно-розовый цвет, и в спящем городе пахло дымом от догоравших костров, чистым снегом и чем-то еще — тонким, неуловимым запахом новой, зарождающейся надежды.