Рабы божии должны почитать господ своих, достойных всякой чести, дабы не было хулы на имя божие и учение.
Расследование по делу об исчезновении Федора Романова затянулось. Ковалев и другие изредка помогавшие ему сотрудники ОГПУ, казалось, использовали все возможности, проверили десятки версий, но результаты оказались неутешительными. А что, если обследовать Гнилой лог, все его болота и темные углы? Ведь не спроста же писалось в той записке о жарком лете, кого-то это тревожит; в засушливое лето непроходимые болота могут стать проходимыми. И потом, что означают эти буквы Г. Л.? Всего вероятнее Гнилой лог. Эта мысль, зародившись однажды, неотступно преследовала Ковалева. Но пока на очереди была важная встреча с дьяконом Ложкиным.
— Не кажется ли вам, что ваша дочь Устинья умерла слишком рано? Отчего бы это? — ошеломил он священнослужителя первым же вопросом.
— Не ведаю, мил человек, не ведаю. И не хворала вроде, а сгорела, как свечечка, видно, на то воля божия была.
…Просматривая как-то свежий номер газеты «Ижевская правда», епископ Синезий обратил внимание на небольшую информацию: «За последнее время в колхоз „Красный Октябрь“ вступило пять семейств… Теперь уже каждому становится ясно, что единоличным хозяйствам не выбраться из цепких объятий голода и нужды… Несмотря на запугивание церковнослужителей, в колхоз вступают и верующие, Так, например Устинья Ложкина…»
— Устинья? — Синезий отшвырнул газету. — Родная дочь преданного мне всей душой дьякона — колхозница?! Этого еще не хватало. — На столе епископа лежало письмо одного из священников Никольского собора с отказом чтения проповеди, предложенной Синезием.
Бодрое настроение после хорошего завтрака было испорчено. Епископ, его преосвященство Синезий вызвал экономку.
— Агафья! Дьякона Ложкина ко мне!
Когда дьякон, сопровождаемый экономкой, подъезжал к особняку, расположенному на тихой городской улице, гнев Синезия был на пределе: «Может, и этот норовит увильнуть от меня? Никуда не денется, раб божий, раздавлю как червяка!»
Судя по внешнему виду епископа, ему по силе было сотворить это с любым смертным. Бог не обделил его ни здоровьем, ни статностью. Длинные каштановые волосы и густая огненно-рыжая борода были ярким обрамлением энергичного, волевого лица сорокалетнего мужчины. Прямой ноздреватый нос и крупные мясистые губы резко очерчены? В момент прихода дьякона ноздри епископа чуть подрагивали. Он исподлобья посмотрел на пришедшего и, не предложив сесть, осведомился:
— Как самочувствие, отец дьякон? Как спали, что во сне видели? Извольте взглянуть ясными очами на эту статейку. Может, сон-то в руку?
Ложкин растерянно молчал, взгляд его блуждал в полумраке богатых покоев, устланных дорогими персидскими коврами. Старческие руки дрожали, когда он читал газету, с трудом различая буквы.
— Ваше преосвященство, — наконец выговорил он робко, — сдурела девка, муж у нее партийный, потому, видно, и попутал бес.
— Сие означает, что ты не можешь справиться со своей дочерью. А как же в храме божием управляешься? Там паствы поболе.
— Как хотите считайте, ваше преосвященство, — ответствовал старик дрогнувшим голосом, — Как ушла из дому, так будто нечистая сила в нее вселилась, совсем отбилась от церкви. То в клуб, то на собрания — по указке мужа-безбожника. Давно ведь без родительского пригляда.
— А я-то имел намерение в сан священника тебя рукоположить, — с глубоким сожалением произнес епископ.
Дьякон несколько мгновений стоял недвижимо, а потом затрясся, как в лихорадке, упал на колени и, наклонив голову до самого пола, запричитал:
— Сделайте божескую милость, святой отец, век помнить буду, буду вечным рабом вашим. Сами понимаете, при теперешнем-то моем положении да при скудном содержании… живу впроголодь, можно сказать. А в священниках-то я бы… свят, свят, сами понимаете, ну, того… сам хозяин в приходе… — Ложкин смахнул слезу.
Епископ властно смотрел на дьякона.
— Смотрю я и думаю: Можно ли тебе доверить приход-то, ежели с родной дочерью, с одной заблудшей овцой сладить не можешь?
— Да я ее, нечестивицу, порешу! — словно ужаленный вскочил дьякон и в исступлении замахал кулаками. — Поверьте мне, ваше преосвященство, ежели она поперек божественной да отчей дороги… я ее, того, живьем в землю.
Синезий пальцем поманил к себе Ложкина и указал на кресло, стоявшее рядом.
— Садись!
— Как смею, ваше преосвященство, я постою.
— Садись. Я не люблю повторять.
Дьякон робко сел на краешек сиденья.
— Да не затмит гнев разума твоего. Не забывай сие мудрое изречение, отец дьякон. А кто за деяния твои ответ держать будет? Позор и поношение храму святому.
— Знать, судил мне господь всю жизнь горе мыкать, — продолжал бормотать Ложкин.
— Не ропщи на бога, отец Егорий. Усмири гнев свой, не суетись. Ты лучше поведай мне, как она с мужем-то живет, в любви и согласии?
— Давно с ней не видался, сказывают однако, что душа в душу, ваше преосвященство. Ране-то все посты соблюдала, жила согласно божьему закону. Диву даюсь, что теперь с нею сталось. Она ведь у нас кроткая да добрая, жалостливая, муж вон, говорят, души в ней не чает.
— А кто любит, тот и ревностию одержим, не так ли?
— Именно так, ваше преосвященство. Зять-то мой, окаянный, с таким-то характером, что дочку мою ни на кого не променяет и никому не уступит. Я сам бы ее проучил за богоотступничество, да прав ныне таких не имею.
— Прав? А прав никаких и не надо. У бога на все права есть, на гнев и на милость. Тебе только надо помочь судье праведному.
— С готовностью полной, отец святой. Чем помочь-то?
— А вот хотя бы подтвердить, что говорили про нее на сходе, когда ее мужа в председатели выбирали. Чтобы односельчане поверили в ее прелюбодеяние, в измену законному мужу.
Дьякон от изумления открыл рот.
— Не удивляйся, Егорий, в толико смутное время на Руси все должно быть ведомо мне. Народ мужу Устиньюшки смуту в душу заронил, что она грешница, прелюбодействует с каким-то Санькой хромым.
— Что же потом-то с дочкой будет?
— На все воля божия, а тебя это уже не коснется.
— Сделаю все, владыка мой, что прикажете, — покорно согласился Ложкин, еще не осмыслив полностью всю затею епископа. — Проучить, так проучить.
А Синезий с недоверием смотрел на дьякона: «Не проболтался бы старик. Надо иметь твердую гарантию, иначе…» И епископ как бы между прочим спросил:
— Слышь-ка, Егорий, говорят, будто еще недавно ты примыкал к сторонникам митрополита Сергия Нижегородского[31], молитвенно разделял его линию?
— Сергия Нижегородского? — переспросил дьякон.
— Да, да. Того самого, что с Советами побратался и паству призывает к смирению перед новой властью.
— Правда, святой отец, правда. Истинно так, но не извольте гневаться, все это по дури вышло, а когда узнал, что вы приняли епархию и дали ему, Сергию, отказ в молитвенном общении, то я понял величие ваше и твердость вашу в вере истинно православной.
Синезий пытливо прислушивался к каждой нотке в голосе дьякона. Убедившись, что Ложкин раскаивается искренне и что разговор об измене Сергия возымел определенное воздействие, Синезий решил закрепить свое влияние на дьякона.
— Правильно говорят, яблоко от яблони недалеко падает. Как же теперь верить-то тебе? То ты с Сергием, то опять мне в верности клянешься. Не пойму я тебя, не пойму, Егорий.
— Поверьте, ваше преосвященство, ради бога, поверьте, не подведу.
— Мне клятвы твои не надобны, — холодно сказал Синезий. — Дело, угодное господу богу, надо делать. Слышал, что я тебе посоветовал? Аминь!
Егору вдруг стало нестерпимо жалко Устинью. Он враз сник, опустил голову. Эта перемена настроения не ускользнула от епископа.
— Ты уж, Егорий, не сердись, — прервал Синезий тревожные мысли Ложкина, сменил гнев на милость. — Нужда заставляет меня, лишь поэтому я и справлялся о твоем прошлом. Пойми, я должен знать, с кем имею дело. Будешь служить мне верой и правдой, забуду и отпущу тебе твои грехи старые. Ну, а ежели… — Синезий засучил рукава шелкового халата, обнажив по локоть волосатые руки, — самому небось ведомо. Дело господне должно иметь надежные гарантии. Я не забыл, что на этой земле, в этом городе, первую икону принял не из чьих-то, а из твоих, именно из твоих рук, потому и верю в тебя. Ну, с богом!
Ложкин подобострастно приложился к руке епископа и с низким поклоном вышел за дверь, а Синезий вытер пухлую руку носовым платком.
Старик умолк. Потом поднял голову и, вытирая слезы, покаялся:
— Грех содеял по слепоте своей, чадо кровное без вины загубил.
Ковалев налил воды в кружку:
— Успокойтесь, гражданин Ложкин, что же было дальше?
— Я наказ его передал сестре Аксинье, ну и… — губы дьякона задрожали, видно было, что разговор этот для него нелегок. — Перед смертью я, видел ее редко, но заметил, что с нею творится что-то неладное, была она бледна и немощна.
Ложкин сделал несколько глотков холодной воды и решил: сейчас он скажет уполномоченному, и о том, что в храм приходят вооруженные люди. Страх охватил его при одной мысли, что об этом узнает епископ Синезий, и тогда ему несдобровать. Но и молчать он больше не мог. Он и так долго молчал. Хоть в последний раз, может быть, перед кем-нибудь исповедаться, излить душу. Излить душу, которую сам загубил отречением от родной дочери. Он страдал от того, что раскаяние пришло после ее смерти, только пришло на закате дней его жизни, когда было уже поздно что-либо исправить; когда было страшно бросить церковную службу, которой отдал всю жизнь. И не такой раньше была служба. В церковь влекла его какая-то неведомая сила. Он шел туда как на праздник, как на священнодействие. А теперь? В храме творилось что-то непонятное, кто-то раскалывал святую веру надвое. Ложкин видел, что церковь православная и истинно православная отличались друг от друга как небо от земли, что Синезий окружает себя преданными ему людьми, подбирает себе помощников, разделяющих его линию борьбы против советской власти, что он и другое высокое начальство что-то скрывают от низших слоев духовенства. Мыслимо ли это: в церкви стали принимать клятву на верность не господу богу, а Синезию! Многое обдумал Ложкин после смерти дочери. Мало-помалу для него стало проясняться истинное лицо Синезия.
Как-то дьякон заболел, несколько дней был безвыходно дома. Угнетаемый недугом и скукой, он лежал в постели, отрешенно глядя в потолок. Дети и жена ходили осторожно, чтобы не беспокоить больного, а это еще больше раздражало его. Ему захотелось уйти из дома. Собрав оставшиеся силы, он вышел на улицу. На свежем воздухе у него закружилась голова, он почувствовал себя беспомощным, ничтожным, не жильцом на белом свете. Его потянуло в церковь. Он бесшумно прошел к иконостасу, хотел открыть узкую резную дверь, но услыхал за ней приглушенный разговор. Как знаком ему был этот густой бас епископа! Он различил бы его среди тысячи голосов.
— Сами себя и дело загубите…
— О чем вы, владыко? — это спросила Аксинья. Сестра Ложкина тоже была там, за дверью.
— Чему вы его учили? — негодовал епископ. — Надо совсем потерять разум: пригреть большевистского выкормыша и думать, что через месяц он будет наш душой и телом. Опростоволосились с этими листовками так, что хуже и не придумаешь.
— Значит, он видел?! — ахнула Аксинья.
— И видел, и слышал, и уже сообщил куда следует.
— До гепеу-то пока не дошло? — еще больше заволновалась старуха. — И когда это он успел, проклятый?
— В гепеу пока не знают, но надо срочно что-то предпринять, иначе дождетесь беды. Забирай своего умного помощника, и чтоб теперь же ни одной бумажки в сундуке не осталось. Найдите более надежное место.
— Да нешто, владыко, не знаете, что старик на ладан дышит? А потому мне с ним тащиться — обуза одна.
— Дело твое, но чтоб сегодня же ни одной бумажки там не оказалось. Взяла в толк?
Аксинья встала, засобиралась уходить.
— Погоди! До каких пор этот внучек твой названный, как его, Васька, что ль, у тебя под ангельским крылом будет?
— Так вы сами же велели,
— Велел да развелел.
— Ладно ли будет так-то? Ежели я выгоню, владыко, его, что люди скажут?
— А разве кто велит прогонять? Сделай, чтобы он сам ушел. Ступай.
Аксинья направилась к двери, Егор спрятался за колонну в темном храме. Давила мысль: загубили дочь, могут умертвить и единственного внука. К недавно родившемуся в нем чувству ненависти присоединилось другое, пока еще смутное чувство, похожее на желание отмщения.
Когда за Аксиньей закрылась последняя дверь церкви, все тот же бас продолжал:
— Промашку с листовками я без наказания не оставлю. Следующее поручение дам после поездки в Петроград. А пока — не спускать с отрока глаз. Это уж ты лично передашь старухе. — Синезий ни разу не обратился к своему собеседнику по имени. — Пусть не разрешает выходить из дому, пусть подольше лечит его.
У дьякона обнесло голову, ноги подкосились, он ухватился за выступ в стене, чтобы не рухнуть, Но сознание его не покидало. Так вот оно что! Это они свели в могилу Устиньюшку. За что? Изверги! Будь что будет, но грех на своей душе он носить не станет, не допустит, чтобы и с мальчишкой, с внуком его, погубление свершилось. Не станет он больше молчать, с него довольно.
И вот он перед Ковалевым. Излил все, до дна. Сидит, опустошенный, но успокоившийся, с отрешенным, потусторонним взглядом давно выплаканных глаз.