СВЕТ В ОКНЕ

Разве знала я тогда, что за свой характер придется расплачиваться дорогой ценой.

Из протокола допроса Шубиной


Следствие затягивалось. Время от времени Ковалев уезжал в город, там докладывал Быстрову о своих оперативных делах, получал новые инструкции и советы. Иногда случались такие дни, что не удавалось хоть чем-то дополнить собранный материал. Он объезжал соседние деревни, задерживался там, иногда ночевал — где как придется. Все искал, искал… Искал ту самую кем-то придуманную ниточку. Сегодня он возвратился домой раньше обычного. Фрося встретила его растерянно.

— Не ждала я вас, Митя, так рано, щи-то, поди, еще не упрели. Проголодались небось? Ну, вот что — проходите за стол, а я сейчас топленого молока достану. Садитесь, садитесь.

Она полезла в голбец[23], а Ковалев снял шинель, повесил ее на крюк, вбитый в стену, прошел в передний угол, с усмешкой задержав взгляд на иконах, которые Фрося почти не удостаивала вниманием, но бережно хранила как память о родителях. Он был расстроен безрезультатными хлопотами, но знал, что плохое настроение скоро пройдет, улетучится — это уже бывало не раз. Вот сейчас появится Фрося, и одного ее присутствия будет достаточно, чтобы он постепенно оттаял. Не лицом, нет — Фрося была красива скорее характером, или душой. Красивее всех женщин, которых он видел: такая смелая, решительная и добрая, справедливая. Однажды он, вспомнив ее разговор с Саблиным в первый приход, сказал:

— Уж очень вы отчаянная, Ефросинья Никифоровна, как моя старшая сестра. С представителем-то власти полагалось бы повежливее обходиться. Нина тоже была такая. В двадцатом году белогвардейцы расстреляли ее за то, что не давала поджигать дом крестьянина-бедняка.

— Семи смертям не бывать, а одной не миновать, — ответила Фрося. — Тихая жизнь не по мне, — она сочувственно посмотрела на Димитрия, добавила: — Трудная у вас служба-то. Подленьких людей еще хватает. Некоторые и в начальство пробрались… А что мне Саблин? Мне с ним — не детей крестить… «Видно, председатель-то сельсовета к молодой хозяйке лыжи подкатывал, обидел крепко — вот и в подлецы его записала», — отметил про себя Ковалев.

— Вот, пейте, — Фрося поставила на стол кринку с молоком. — Не хватит — еще принесу, пейте досыта.

— Спасибо, спасибо… — Ковалев не сводил с нее глаз. Фрося подсела к столу.

— Помните, вы как-то сказали, не сносить, мол, мне головы? Овдовела я рано, да ежели бы еще, тихоней безответной была, ходить бы мне с сумой. А я вот, никому не кланяясь, можно сказать, на своем горбу бревен натаскала и заднюю избенку пристроила.

Ковалев налил в кружку молока.

— Хотела я спросить еще, как мне быть? Уже две недели как я написала письмо районным властям, и вот до сей поры ни ответа ни привета. Негоже так.

— Про что же вы писали?

— Что Глебов, у проулка живет который, налог должен платить сто семьдесят пять рублей, а платит почему-то не больше полста.

— Откуда вам это известно? — удивился Ковалев.

— У финагента сама сверялась. По селу говорят, мол, откупился, шельмец. Вот оно как получается. Выходит, ни сельсовету, ни райисполкому до него и делов нет, не замечают глебовских делишек. Разве об этом можно молчать?

Ковалев вдруг поднялся из-за стола. Фрося удивленно смотрела, как он торопливо и молча надел шинель и вышел из избы, направившись в сторону конного двора. Он бежал не от Фроси — бежал от себя самого. Там, за столом, ему нестерпимо захотелось погладить ее золотистые волосы, сказать теплые, участливые слова. Но страшно не это: он мог и не удержаться, мог поцеловать ее. Выходит, товарищ Ковалев, не напрасно предупреждал тебя начальник: «Не наломай дров…» Быстров как в воду глядел, все началось-то у Димитрия именно с дров в то первое утро. Вот она какая бывает, моральная неустойчивость коммуниста. Нет, надо взять себя в руки. Придется съехать с квартиры.

Он обрадовался, что застал в конюховке Архипа. Старик обедал.

— Хлеб да соль!

— Ем да свой. Садись со мной, отведай крестьянской еды.

— С удовольствием, Архип Наумович. Давненько не видались. Соскучился: люблю с вами беседовать. Давайте-ка поболтаем о том о сем.

Разговор и вправду получился о многом — и о хорошем, и о плохом. О том, какие виды на урожай в нынешнем году, скоро ли направится колхозная жизнь. Архип пожаловался, что не хватает сбруи, что надо строить новые конюшни. Одним словом, надо латать дыры. Ему сразу пришелся по душе молодой, но степенный уполномоченный. Сына бы ему такого, обходительного да умного.

— Эх, пропустить бы ради встречи по маленькой не мешало, да ведь ты не пьющий. Да и я раз в год пью, да и то с оглядкой. Палаша-то у меня добрая и сердечная, вот только выпить ни в жисть не даст. Пузырька малюсенького в дом не принашивал, ехидное дело. Намедни первача бутылочку раздобыл, думаю, выпью с устатку. Ан нет, не вышло: ну-де, тебя к лешему — и всю как есть в лоханку выплеснула. Разве не обидно — зубы пополоскать не оставила, ехидное дело. Меня, что ли, от этого зелья уберегает? Сама-то она маковой росинки в рот не берет. Как только она не отучала меня от этого попервости. Бывало, выльет вино-то из посудины, а вместо него керосину нальет туда, либо другой какой жижи, чем клопов, либо тараканов морят. Меня с этого продукту, бывало, три дня выворачивает. Как-то ночью проснулся, голова трещит, разваливается. Не доживу, думаю до утра, ежели не распохмелюсь. И вдруг смотрю, за шторкой на окне бутылка, вроде бы самогоном пахнет. Обрадовался я, ну, и хватил из горлышка. Как будто полегчало, заснул. Просыпаюсь от одышки. Батюшки! Как на Северном полюсе — весь в белом, как есть в снегу, а из роту и носу, как из пожарной кишки, белая пена идет и мягко так на постель, ровно покрывало из лебяжьего пуха, ложится. Испужался я, да и ее, сердешную, до смерти напугал. Вот и промыл потроха свои. А она мне и говорит — жидкое-то мыло к употреблению внутрь негоже.

— С тех пор и не пьете? — давясь от смеха, спросил развеселившийся Ковалев.

— Когда пить-то? Делов хватает. Семья не малая, да и кони ухода требуют. Коня твоего я сам кормлю, — заверил он, — можешь не беспокоиться. Только боюсь, застоится Воронко.

— Будет, постоял, сегодня поеду в Юрки. Как лучше проехать туда?

— Посидел бы ишо, куда спешишь-то?

— Служба, дед.

— Служба, это конечно. Прямиком тут верст пять с небольшим, через Гнилой лог. Но там — непроходимые места. А по дороге верст пятнадцать, Придется крюку дать.

Два дня пробыл Ковалев в Юрках. Там у него было дополнительное дело по розыску одного из бежавших преступников. Возвратился поздно ночью. Ни в одном доме Костряков уже не было света. Лишь кое-где во дворах лениво перебрехивались собаки. Усталый и голодный, он прямо с проулка свернул в конец улицы и увидел, что окна хозяйкиного дома ещё светились. Почему она не спит? Он завел коня во двор, стараясь не делать лишнего шума. Дверь была не заперта. Ковалев привычно нагнулся, перешагивая порог.

— Добрый вечер, — сказал он, стараясь не смотреть на Фросю. Та ничего не ответила. — Да, собственно, какой вечер, когда уже ночь. — Стенные ходики отстукивали двенадцатый час. — А я-то как увидел свет в окошке, подумал, не беда ли какая стряслась?

Снова не поддержав разговора, Фрося налила Ковалеву чашку супа, затем на стол в первый раз поставила и вторую. Ковалев поглядел на нее: что это с ней? Она никогда не садилась с ним ужинать. Но больше всего его поразил праздничный наряд: новое голубое платье, шелковая лента в косе, в нежно-розовых ушах звездочки сережек. А глаза были влажными. Она, вынув из рукава платочек, украдкой вытерла их.

— Можно и мне с вами? — принужденно улыбнулась Фрося. — За весь день во рту крошки не было. Вы не подумайте, что я навязываюсь. В прошлый раз вы так быстро ушли, не попрощались даже. Может быть, вам что-нибудь у меня не глянется, так вы скажите.

«Зачем она мне это говорит?» — удивлялся про себя Ковалев.

— Может, я что-нибудь не так сделала? Я не обижусь, всю жизнь от обид отбиваюсь.

Ковалев сидел как пришибленный. Недавнее решение держаться от Фроси подальше таяло, словно туман с восходом солнца. Жгучий стыд пригнул его к столу. Она ведь по сути дела совсем одинока, ей помощь, поддержка нужна. Ну, пускай он ей не пара, не складен, она еще найдет себе подходящего человека, но по-товарищески-то он обязан был к ней отнестись. Только последний невежа мог уйти от хорошего человека, не попрощавшись. Он с трудом поднял голову.

— Простите меня, Ефросинья Никифоровна, не хотел я вас обидеть. Мне с вами… Мне у вас очень хорошо. Так уж получилось.

— Да что вы, что вы, не надо извиняться, — посветлела Фрося. — Кто старое помянет, тому глаз вон! Мне же поделиться не с кем ни горем, ни радостью. Вот я и надоедаю вам деревенскими разговорами.

— А вот теперь, Фрося, вы меня обидели. Говорите, Фрося, говорите, хоть до утра.

— А вы кушайте и слушайте, если, конечно, вам в самом деле интересно. На судьбу-то свою я не напрасно жалилась. Мужа моего Яковом звали, это сын нашего колхозного бригадира Кожевина. Выдали меня силком, едва восемнадцать стукнуло. Кожевин-то много скота держал, молотилку, маслобойку. Всего у них было полно, амбары ломились от хлеба. Одного не хватало в доме — миру да согласия. Много я там натерпелась, за батрачку у них была. Свекор за человека не считал меня. А свекровь, как в песне поется, настоящая подколодная змея, чем-нибудь да норовила донять. А муж не умел за меня постоять. Был таким тихим да слабосильным, что и во сне комара не убьет. Не смогла я гордость свою переломить, не смогла жить в попреках да в унижении. Вернулась вот в этот родительский дом, он тогда без прируба был Вскоре родители умерли, одна я осталась.

— А где же ваш Яков сейчас? — спросил Ковалев.

— Вскорости бык его забодал до смерти, к изгороди пригвоздил. — Фрося на минуту умолкла. — Да ты ешь, Митя. Не гляди, на меня, я какая-то непутевая сегодня, ни естся, ни спится мне чтой-то.

То что Фрося впервые сказала ему «ты», Ковалева переполнило неизъяснимой радостью. Она стала ему еще ближе и роднее. Но он постарался унять непрошеное волнение.

— Не хотела я, Митя, говорить тебе, да так тому и быть — скажу. — Фрося вздохнула. — Сегодня у меня день ангела, двадцать четыре годика исполнилось.

— Что же вы молчали, Ефросинья Никифоровна? Я бы подарок какой-нибудь…

— Что ты, что ты, не надо, — перебила его Фрося.

— Говоришь-то ты по-простому, я это в первый же день приметила. Вот сейчас, сама не знаю, зачем рассказала тебе обо всем. Может, думаю, на душе полегчает. Никому другому из мужиков не решилась бы. — Фрося вывернула из угасающей лампы фитиль, добавила свету. — Насчет подарка, это ты зря, Митя, не надо. Жена небось в накладе останется.

— Не волнуйтесь, Ефросинья Никифоровна, это мне не грозит. Жениться я еще не успел. Три года служил на границе в Красной Армии командиром отделения, потом курсы. Вот и вся моя биография.

— Страшная у вас работа, в ночь-заполночь мотаться по селам, не приведи господи.

— По-всякому бывает, Ефросинья Никифоровна, — согласился Ковалев.

— Ой, что это ты, Митя, меня все величаешь, не надо. Зови просто Фрося. — Она снова попыталась вывернуть фитиль лампы, огонь попрыгал, заискрился и погас. От тлеющего фитиля по избе потянулся запах керосина и дыма.

— Керосин кончился, — без сожаления сказала Фрося.

Ковалева охватил страх, ему захотелось бежать без оглядки, как в прошлый раз. Но сейчас он уже не мог так сделать, нашел в себе силы спокойно подняться и сказал:

— Спасибо, Фрося, за все. За откровенность. За беседу. — Больше никаких слов не находил. После небольшой заминки-неожиданно добавил: — А вашим заявлением я сам займусь, узнаю, почему на него не отвечают. — Он хотел пожать ей руку, но в темноте наткнулся на ее теплую грудь, отпрянул, как от огня, и стремительно вышел из избы. В свою спальню он почти вбежал и, не раздеваясь, упал на кровать, уткнулся горевшим лицом в прохладную подушку и застонал: «Ох, Фрося, Фросенька, видно, не убежать мне от тебя никуда».

Загрузка...