ВАСЯ

Ничто для меня не было таким противным и унизительным, как по нескольку раз в день стоять перед образами на коленях и читать нескладные, труднозапоминающиеся молитвы. Раз от разу эти подневольные занятия становились все ненавистнее.

Из беседы с уполномоченным ГПУ


Наконец жар перестал мучить Васю. Только через неделю доктор разрешил ему ходить по больнице. Понемногу он шел на поправку, но все еще не мог наступать на обмороженную ногу. Пришлось учиться ходить на костылях, которые спервоначалу не слушались, вырывались из рук, и Вася, не сделав и десятка шагов, падал. Первым делом он добрался до палаты, в которой лежал дед Архип. Громко всхлипнул, увидев дремавшего старика, тот открыл глаза и растроганно забормотал:

— Ну, ну, пришел, соколик, — он погладил жилистой рукой голову парнишки. — Вот ведь радость-то какая! Не плачь, сынок, крепись, выжили однако, ехидное дело. Не плачь. Смерть-то нас испугалась, стороной прошла, костлявая.

— Один я теперь остался, дедушка, — сквозь слезы признался Вася.

— Как так один? — дед Архип украдкой вытер щетинистые щеки. — А я на что? Знать, по нашей судьбе бороной прошлись, мы с тобой теперь навроде как самые родные. Не сгинули в поле-то. Крепись. Вот выздоровеем и вместе… того, выпишемся. Тебе-то учиться надо. Я вот больно жалею, что не довелось дальше церковноприходской. Аз да буки — вот и все науки.

— И долго нам еще здесь-то? — Вася перестал плакать.

— Дак считанные деньки остались, потому и печалиться не след. Хоть и у самих шестеро таких, как ты, а тебя не оставим на чужих людей, слышь-ко. Где картошкой, где лебедой, а все, глядишь, прокормимся. С тобой мы теперь вовек не расстанемся.

Вася понемногу успокаивался. Он несколько раз пытался заговорить с дедом об отце, но тот, помня наставления доктора насчет этого возможного разговора, ловко уходил от него и отвечал только одной непременной фразой: «Главное, ты выздоравливай, а остальное все уладится». Он вынул из-под простыни забинтованную руку, подтянул зубами марлевый узел.

— Родные, кровные, стало быть, мы с тобой, Василий, сделались,

— Так оно получается, дедушка, — по-взрослому рассуждал Вася. — Вон медсестрица сказала, что в детский приют меня хотят отправить из больницы-то. Видно, отец надолго куда-то отправился, раз в больницу ко мне ни разу не зашел.

— Что ты, милок, в приюте, окромя тебя, безродных-то хватает, — Архип тяжело вздохнул. — Сам знаешь, после голодного года ишо не освободились приюты, вашего брата, детворы, там как сельдей в бочке было. Пока нет отца, жить пойдешь ко мне. Пригляд будет, колхоз выделит муки, картошки на твою долю. Палаша моя в обиду тебя никому не даст, а на полатях места всем хватит — тепло, не то что тогда в поле. Недавно Палаша-то моя еще двух осиротевших ребят в дом привела. И не унывает, старая. Живем-де баско, не пойму-не разберу, которые свои, родные, а которые…

— Чужие? — настороженно спросил Вася.

— Да нет, нет, — спохватился дед, почувствовав себя виноватым за сорвавшиеся с языка слова, стал поправлять оплошку. — Все, говорит, друг за другом присматривают, все роднее родных, водой не разольешь. Мы с Палашей привыкли уж большой-то семьей жить. Сам я у матери был двенадцатый, а она в своей семье — десятая, и никогда не было скандала промеж нас.

— И никогда и никто не бил тебя, дедушка? — спросил мальчик.

— А кому бить-то? Батя у нас страсть любил маленьких, а о мамане и говорить нечего. Бывало, при нехватках да недостатках жили впроголодь, а зазря никто словечка грубого не слыхивал дома.

— А меня били.

И Вася рассказал, как его однажды до беспамятства избили сговорившиеся мальчишки из богатых домов. Потом бабка Аксинья в бане правила суставы, парила березовым веником с мятой да зверобоем, примачивала болячки теплой, настоянной на травах водой. Долго он лежал на полке, а бабка шептала над ним наговоры, много раз повторяя: «Тьфу, тьфу! С гуся вода, а с Васеньки хвороба. И что они с тобой содеяли, окаянные. Тьфу, тьфу…» Под бабкино бормотание он засыпал, а просыпался уже дома, на жарко натопленной печи. Как он потом понял, бабка лечила его по просьбе матери.

— Ну, я пойду, дедушка, — вдруг сказал Вася и ловко подхватил под мышки костыли, приставленные к кровати, вышел из палаты. «Сирота» — это слово будто заноза саднило сердце. Он впервые понял, вернее, почувствовал, как страшно, когда, ты никому не нужен. В свою палату он вошел медленно, стараясь не стучать костылями, и улегся под одеяло. Вроде бы нехорошо плакать, он уже не считал себя маленьким, но удержаться от слез не смог, их, проклятых, ничем не остановишь.

Из больницы его выписали ранней весной. Он зашел попрощаться к деду. Архип от души был рад полному выздоровлению парнишки и потребовал, чтобы тот непременно сразу шел к бабке Пелагее, оставался жить в их доме. Он подошел к окну, долго смотрел вслед уходящему Васе и вслух думал: «Ничего, все образуется, попривыкнет, приживется».

Ласковый ветерок тревожил знакомыми запахами леса, от которых Вася отвык в больнице. Голова кружилась от малокровия. Васю не радовало ни весеннее тепло, ни пенье птиц, ни зелень на проталинах. Пробираясь по просохшим кое-где тропинкам, он шел в свое село. Тревога за пропавшего отца все больше и больше щемила сердце.

Показалась Красная гора — Вася невольно ускорил шаг. Дух захватило, когда под горой показались Костряки. На краю поля чуть левее горы стояло в ряд несколько мужиков с лукошками. Вася обрадовался, бросился к односельчанам, но при виде стоявшего перед ними Кожевина остановился. Тот, размахивая рукой, что-то говорил. Ветер относил слова, и до Васи они доносились еле слышно. «Мы сегодня предоставим начать сев нашим детям…» — вспомнил он отцовскую речь здесь же, на этом поле, в день первого колхозного сева. Ему быстрее захотелось присоединиться к ребятам, державшимся почему-то поодаль, и когда до них оставалось несколько шагов, один, коренастый, жестом показал в его сторону, выкрикнув что-то неприветливое. Все враз повернулись к Васе. Чего это они? А Кожевин продолжал:

— Мы не уйдем с нашей колхозной земли, как это сделал бывший председатель! Мы не убежим от трудностей, не будем искать легкой жизни на стороне.

Вася понял, что это говорилось об его отце. «Не верьте ему, не правда это!» — хотел он крикнуть, по обида перехватила дыхание. Вместо того чтобы возразить Кожевину, он круто повернулся и почти побежал к селу. «Это неправда, неправда!» — твердил он про себя.

Вот Вася подошел к первым домам, а там, впереди на взгорке, был когда-то их дом, знакомый до последнего бревнышка, дом, в котором он помнил каждую половицу. Теперь от него осталась одна печь. И эта черная печь, и колодезный журавль с раскачивающейся на ветру бадьей, и чудом уцелевший закопченный забор снова напомнили ему о его сиротстве. Вася немного постоял около пепелища, потом зашагал к дому, в который их переселили после пожара. Он помнил, как из него выдворяли хозяина, как он сердито огрызался на мужиков, выносивших вещи. Окна огромного дома были заколочены. Значит, отец не вернулся. Он побрел дальше. Дошел до ворот дома деда Архипа и нерешительно толкнул калитку. Тихо. Во дворе — ни души. На солнцепеке сушилось ребячье белье. Он вспомнил, что сам когда-то помогал матери полоскать на речке белье, особенно нравилось ему колотить вальком[17], а потом вот так же развешивать во дворе.

Что-то мелькнуло в окне, потом на крыльцо вышла женщина. Вася почему-то подумал, что она непременно спросит, зачем сюда явился сын председателя-дезертира. Что он ей на это ответит? Нота радостно всплеснула руками:

— А, Васек! Пойдем в дом, пойдем, милок. Ребятки, поглядите-ка, кто пришел.

От этих простых неожиданных слов у Васи зачесались глаза. Ребятишки повыскакивали из избы, окружили Васю. Белокурая девочка подпрыгнула и повисла у него на шее.

— Аленка, не дури! Уронишь парня, только что из больницы ведь, — прикрикнула на нее бабка Пелагея, но Аленка только засмеялась. Он попробовал так подняться с ней на крыльцо, однако не смог: больничная койка и дальняя дорога обессилили его.

Шли дни. Поначалу Пелагея опасалась за нового приемыша: приживется ли он в доме? Но Вася оказался на редкость добрым и покладистым. Маленьких не обижал, умел ладить со старшими. Особенно быстро сошелся с Ваньшей и Гришуткой, братьями-погодками, осиротевшими внуками Архипа и Пелагеи. Аленка, приемная дочь, не чаяла в нем души. Жили дружно и весело, хоть и голодновато. Соседские бабы даже шутили, мол, теперь у них две артели: одна — в селе, другая — у Кузьминых.

Через две недели после прихода Васи, в доме Архипа Наумовича был настоящий праздник. Пелагея выскребла остатки муки, раным-рано напекла пирогов с капустой, с сушеной черемухой и калиной и, поглядывая на часы-ходики, поминутно выходила на дорогу. Еще издали в конце улицы она заметила сгорбившегося человека с длинным посохом. Тут она уже не вытерпела, не сдержалась:

— Ребятки, кажись, к нам, кто-то идет. А может, и не к нам вовсе?

Вся кузьминская ребячья артель, помчалась навстречу деду Архипу. Вскоре в избе было шумно и весело; ели пироги и пили чай вприкуску; откуда-то бабка Пелагея достала настоящий сахар, расколола железными щипчиками на мелкие кусочки и положила перед каждым по кусочку. Дед, счастливо поглядывая на всю ораву, вытер намокшие в блюдце усы и сказал:

— С завтрева начну вас, мужики, учить делать деревянные ложки и туески. Небось и ягоды не за горами.

На селе нет-нет да возникали разные толки о Федоре Романове. Говорили всякое, но многие все же не верили, будто он сбежал, и так же как семья Архипа, с сочувствием относились к его сыну: бабы при случае зазывали его к себе в дом и угощали, чем могли, совали в карманы кто семячек, кто кусочек сахару, кто сухарь. Но самый дорогой подарок Васе сделал сосед дядя Терентий.

— Прими-ка, сынок, Петюшкину балалайку, его забрали в армию, так ты того… тренькай покуда что, ты ведь мастак играть-то, сам слышал, да и Петр говорил, как у тебя учился.

Балалайка у Васи сгорела вместе со всем добром в доме. Играть же он в самом деле был мастак, и не только играл, но и пел хорошо. Вскоре потянулся к Архиповой завалинке и стар и млад. Вася знал много разных песен, но заканчивались вечера всегда «Сиротинушкой», особенно полюбившейся песней, которую наперебой заказывали бабы.

На мою-то на могилу,

Знать, никто не придет,

Только раннею весною

Соловей пропоет…[18]

Многие женщины не выдерживали и подносили к глазам кончики платков и косынок. Расходились не спеша, судачили об удивительной Архиповой семье.

— Вот оказия, — говаривала какая-нибудь растроганная старушка, доживающая седьмой десяток, — отродясь не помню такого, чтобы ребяты от семи матерей жили под чужой крышей дружнее и любовнее, чем семеро от одной матери в родном доме.

— И не сказывай, подруженька, вовек такого не видывали, — поддерживали ее другие. — Дай-то бог всей их ребятне счастья и миру, а Архипушке с Пелагеюшкой доброго здоровья на многие лета.

Иногда Вася, взяв балалайку, выходил на улицу, где молодежь собиралась водить хороводы. Сюда же за ним всегда тянулась целая ватага подростков. Частушки Вася сочинял сам.

— Вась, а Вась, сочини про нашего бригадира, — подсказывали ему одни.

— Вась, а ты можешь спеть про наш скотный двор, где конюшня разваливается, крыша вовсе сгнила и никому до этого дела нет? — спрашивали другие.

Вася, подтянув струны балалайки, немного задумывался и запевал что-нибудь вроде:

Наш колхозный бригадир

Просидел штаны до дыр.

День и ночь ведет учет,

Где кумышка[19] в рот течет.

Ребята окружали частушечника плотным кольцом и дружно смеялись во время балалаечного проигрыша. Аленка всегда была рядом, справа, следила, чтобы в толкучке никто не мог ненароком задеть музыку и подтолкнуть Васю.

Конец апреля выдался теплым. Рано расцвела верба, среди голых буроватых стволов ольшаника она отливала яркой желтизной. Кузьминские ребята наломали пучки золотистых веток и шумно возвращались домой, чтоб обрадовать деда Архипа и бабку Пелагею, впереди, как вожак, — Вася. На высоких ступеньках крыльца он сразу приметил сидевшую рядом с хозяйкой старуху, одетую во все черное. Его удивили ее восковые щеки и лицо без единой морщинки. На крыльцо вышел заметно ссутулившийся дед, с озабоченным лицом, на котором морщины, казалось, еще глубже врезались в щеки и лоб. Вася вспомнил, что он где-то видел эту старуху. Где? Он хотел вместе со всеми пройти под лабаз, но властный голос остановил его:

— Подойди-кось, Василий. Аль не признал? Вона какой вымахал, совсем большой стал, в отцово родство пошел. Иди-ко, иди ко мне.

Вася передал охапку прутьев Аленке, а сам несмело поднялся по ступенькам крыльца. Старуха, окинув его с головы до ног жалостливым взглядом, обняла длинными холодными руками, неловко погладила волосы, поцеловала в лоб.

— Бабка, я тебе, — она заплакала. — Сирота ты моя, сиротинушка. Мать-то, вишь, бог прибрал, а тебя я разве брошу, родную кровинушку.

Вася не понимал, зачем эти слезы и причитания? Он не любил, когда его жалели: и вовсе он не сирота, ведь живет он в семье, в тесноте да не в обиде.

— Пойдешь ли ко мне, боговый? — спросила старуха и в ожидании ответа настороженно из-под платка смотрела на парнишку, вытирая восковые щеки.

— Зачем мне уходить? — возразил он и, глядя на бабку Пелагею и деда Архипа, словно прося у них защиты, уже более твердо повторил: — Никуда я не пойду отсюда, пока батя за мной не придет.

Но еще до прихода Васи старики рассудили: как-никак, бабка Аксинья — родная тетка матери, живет одна, в достатке, скотину держит, корова вон недавно отелилась. Подкормит парня-то, не то что они. А главное, гнул свое Архип: учить его надо, осенью в школу, им и одежонку не справить, как положено. Вася и не догадывался, что бабка Аксинья уже не раз приходила сюда тайком и слезно просила отдать ей внучка. Она сумела уговорить Пелагею, и добрый Архип тоже пожалел одинокую старуху.

— Не пойдет он никуда, не пойдет! — заслоняя собой Васю, крикнула Аленка.

— Да я и не собираюсь, — приободрился Вася и вопросительно посмотрел на деда.

— Ты в гости к нам будешь приходить, Васек, — сдержанно сказал Архип глухим голосом. — Тут ведь рукой подать, за оврагом.

— Нешто забыл, ангел мой, — вставила Аксинья, — как я тебя в бане-то отхаживала? Дочь так не любила, как я тебя люблю, Васенька, бедолага ты мой, господи, прости меня, грешную.

Так вон где он видел ее — в бане, когда она лечила его! И в Васе шевельнулась запоздалая благодарность.

— Придется идти, паря, — старик опустил голову, будто стараясь разглядеть что-то под ногами. — Иди. Тут всего с версту, не боле. До нас прибегать станешь, еще навидаемся. Помни, что мы тебе все только добра желаем.

Долго потом вспоминался Васе этот весенний день — последний в доме деда Архипа.

Обитатели Малой улицы Костряков, отделенной от села глубоким оврагом, где стоял крепкий приземистый дом Аксиньи Ложкиной, жили обычным деревенским порядком. По утрам колхозники выходили на полевые и прочие работы, в страдную пору в домах оставались лишь малые дети да дряхлые старики. Как и всюду, жили впроголодь. Во многих домах редкий день похлебка пахла мясом, а о сахаре к чаю и говорить нечего. Картошки, и той было не вдосталь. Хлеб пекли пополам с лебедой. А вот избу бабки Аксиньи нехватки, горе и другие людские заботы обошли стороной. Через высокий и плотный забор в ее дом не заглядывала нужда, она жила своей, никому неведомой жизнью; подолгу простаивала перед образами, занимавшими всю переднюю стену и оба угла просторной избы. От всех мирских дел Аксинья отстранялась, ссылаясь на старость и хворь. Она укладывалась в постель, охала и постанывала, когда кто-либо приходил к ней из правления, чтобы пригласить на работу. В маленьких глазах появлялось выражение отрешенности.

— Помилуй бог, — говорила она слабым голосом. — Век мой уже немалый, шестой десяток к концу подходит, к смерти готовлюсь. Креста на вас нет, безбожники. Неужто не видите, что не жилец я и не работник. Третий год молюсь, прошу у бога, чтобы прибрал меня поскорее.

У Аксиньи очутился Вася в непонятном для него мире. Впервые за несколько месяцев он досыта наелся душистого пшеничного хлеба. На пасху она напекла куличей, шанег[20] и пирогов, да еще откуда-то принесла много готовой стряпни. Все время Васю притягивали к себе толстые позолоченные книги, стоявшие на широкой полке, но он боялся даже прикоснуться к ним. Это не ускользнуло от цепкого взгляда Аксиньи. Каждый вечер после сытного ужина она стала оставлять Васю за столом, а сама, присев на сундук, покрытый серебристой парчой[21], рассказывала о том, что многие из тех книг когда-то были в царском дворце и достались ей от деда, служившего в храме божьем в Питере при самом царе-батюшке.

— Пропечатана в сих бесценных книгах вся мудрость жизни, — говорила она, при этом ее глаза загорались, как светлячки на кладбище. И непременно вразумляла Васю: — Заруби себе на носу, человек должен щедро возблагодарить своего близкого за благодеяния, и это смягчит его житейские грехи.

— Какие грехи? — недоумевал Вася.

— Один бог без греха — запомни. За нелюбовь к церкви и господу богу, живущему в ней, как учит святое писание, да будет проклят всякий. Все в мире, Вася, творится не нашим умом, а божиим судом.

— А вы очень любите святое писание? — спросил Вася.

— Когда я жила в монастыре, то неотрывно читала эти писания, — показала она на книги, — ночами просиживала над творениями Луки, Иоанна, святителя Тихона — это агромадные деяния. Я так тебе скажу, Вася, жизнь — это хитрость из хитростей, мудрость из мудростей. Вот, к примеру, ты обморозился или захворал, одолевает тебя кручина, што ты должен делать?

— Лечиться, — выпалил Вася.

— Вот и дурачок! — возмутилась старуха. — Надо не только читать божественное писание, но и бога молить, почаще предаваться внутренней молитве. Знай, что бальзам сердечной молитвы лучше всяких лекарств. Молитва не токмо излечивает наружную боль, но и исцеляет душевные недуги рабов божиих. — Она старалась, чтобы Вася не пропустил ни одного ее слова. — Моля бога сызмальства, человек очищается от грехов своих. Злые духи, каковые, яко львы рыкая, ходят по свету и ищут поглотить человека, такового чаще обходят стороной. Святые люди всегда блаженны. — Аксинья осенила себя крестным знамением и вдруг заметила, что внук не слушает ее, и прекратила поучение, замолчала.

Утром она ни свет ни заря будила парнишку и заставляла молиться, прежде чем посадить за стол. Накормив завтраком, посылала его работать в огороде или в лес — заготавливать на зиму хворост.

Как-то он вернулся из лесу поздно вечером, от усталости еле волоча ноги. Все тело ломило, голова кружилась, и даже не поужинав, свалился в постель. Уснул, словно в яму провалился.

— Вставай ись! — сердито позвала Аксинья, а когда Вася отказался, то больно ткнула ему в лоб. — Не хочешь — не ешь, а без молитвы и не мысли уснуть, не позволю! Безбожника в доме не потерплю!

Вася встал, нехотя прошел в передний угол, для видимости перекрестился и хотел было идти к топчану, но Аксинья остановила его.

— На колени, супостат, на колени! Я тебя пою, кормлю, чем бог послал, а ты ишь чем воздаешь!

Как затравленный волчонок, Вася смотрел на Аксинью, поколебался, потом схватил фуфайку и выбежал из дома. К вечеру заметно похолодало — так бывает всегда в здешних местах, когда приходит пора зацветать черемухе. Северный ветер теребил соломенную крышу сарая, подгонял тяжелые черные тучи, проплывавшие над землей. Загороженный со всех сторон высоким забором двор погрузился в темноту. За воротами кто-то прошел, негромко разговаривая и шлепая по смоченной дождем земле. Васе вдруг захотелось закричать громко, позвать людей и рассказать им обо всем: и как он тут живет, и как его бабка заставляет молиться, и как ноет в нем от усталости каждая косточка. Но сделать ничего этого он не мог: не было никаких сил.

Снова порывистый ветер ударил скупыми каплями дождя о черепичную крышу крыльца, слегка смочило лицо Васи. Отчаявшись, он задрожал как в ознобе. Тут почему-то вспомнились ему слова деда Архипа: «Тебе там лучше будет, сынок…» Он бессильно прислонился к притолоке спиной, мысленно укорял его: «Эх, дедушка, дедушка…» Да вот он и сам перед ним, дышит неровно, задыхаясь. Доброе лицо сурово, обмороженными руками он вытирает впалые щеки. Вот рука коснулась его плеча, только почему она такая холодная? Вася хотел спросить, не замерз ли он…

— О, да ты весь горишь, боговый, — услышал он дребезжащий голос. И отшатнулся: перед ним, еле различимая в темноте, в черном монашеском одеянии стояла она, Аксинья. — Ступай в дом! Простынешь, опять мне с тобой придется возиться.

Вася рванулся бежать от нее, но голова снова закружилась, теряя сознание, он послушно вошел в избу вслед за старухой.

Очнулся Вася только перед рассветом. За перегородкой кто-то спрашивал:

— Может, доктора вызвать?

— Зачем ишо? — возмутилась Аксинья, — Уж как на роду написано, так тому и быть. Весь в мать да в отца. Такой же непутевый, царство им небесное. Этого тоже бог дал, бог и возьмет.

— Оно так, да люди-то что скажут? Не доглядела, мол. Ох, напрасно ты такого большевистского выкормыша пригрела.

— Как повелели, так и сделала. Отцы святые помудрее нас, худо не придумают. Как-никак, родной ведь он мне. Возьмешь-де, душу спасешь, в русло церкви вернешь, — не без гордости ответила Аксинья. — Ничего, обомнется, таких негоже из рук упускать. Дело молодое, выучит молитвы, поймет что к чему — нашим будет, пригодится небось.

Во рту у Васи пересохло. Подташнивало, хотелось пить, в голове шумело, и смысл разговору доходил до него смутно. Превозмогая себя, он тем не менее жадно вслушивался, потом осторожно поднялся на руках, отодвинул марлевую занавеску на двери, но в это время топчан под ним скрипнул. Аксинья насторожилась и прикрикнула:

— Ты что как медведь ворочаешься? Не спишь что ли, Васенька?

Он замер, увидев сквозь марлю Аксинью и тощего старика. Будто колдуя, они сидели перед зажженными свечами у раскрытого кованного железом сундука. Старуха была в домашнем платье старик — в жилете. Ее желтое лицо в полумраке казалось сошедшим с иконы, она говорила громким шепотом и вытаскивала из сундука аккуратно увязанные пачки бумаг. Лица старика не было видно, он сидел спиной к занавеске. Вдруг тот повернулся, и Вася разглядел: это был ссутулившийся старичок с маленьким сморщенным лицом, с острым носом и чахлой бородкой, сквозь которую обозначалась жилистая шея.

— Сумеешь ли завтра передать владыке? — спросила хозяйка, положившая перед ним две пачки бумаг.

Высоким надтреснутым голосом тот пропел:

— Как богу угодно.

— Ну, ступай с богом, рассвет скоро. Да передай, смотри, что на днях наведаюсь. — Старуха погасила свечи. Теперь избу освещала только семилинейная лампа[22], подвешенная к потолку на грубо согнутой проволоке. Вася уже не видел старика, а только слышал, как он прошаркал к порогу и захлопнул за собой дверь. Аксинья как ни в чем не бывало принялась за молитву.

Сон не приходил, Вася лежал с открытыми глазами, забылся лишь наутро коротким сном. Проснулся, когда старухи уже не было, с трудом поднялся, прошелся по избе.

— А, встал? — вдруг услышал он из открывшейся двери. — Значит, жить еще будешь. С чего это ты вчера разошелся-то? Грешно эдак-то, Васенька. Ведь я тебя, того… кормлю. И запомни, молить бога так же надобно, как надобен колокольный звон. Молитвами и звоном злые духи отгоняются от богова жилища и от рабов божьих.

Вася стоял, уставившись в пол. А та продолжала:

— И что только творится на белом свете! Богоотступников становится все больше и больше. Бабы, и те посходили с ума. Но всевышний своим праведным оком видит все, запомни это, внучек. Вона в Горках Марфа Иваниха до чего додумалась: в партейцы записалась. Это мимо очей господних не прошло. Наказал ее бог, при крепком-то теле от волдырей нос набок своротило. А все оттого, что совала она его, куда бабе вовсе не следует лезть. Понял!

Вася смолчал.

Загрузка...